355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майя Кучерская » Константин Павлович » Текст книги (страница 23)
Константин Павлович
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:11

Текст книги "Константин Павлович"


Автор книги: Майя Кучерская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

СТРАННИК
Из воспоминаний

«Была темная ночь и накрапывал дождь, когда подъехала к этому домику карета с княгиней и великий князь верхом со свитою. В домике все спали, и можно себе представить испуг и изумление сыровара, когда на стук в двери встал он, сонный и полуодетый, и, с ворчанием отпирая дверь, увидел перед собою великого князя с княгинею, а за ними генералов, входящих в его скромные покои. В этом-то домике, сделавшемся историческим, поместился великий князь с княгинею в двух комнатках. Затопили камин, поставили самовар, и, при свете двух сальных огарков, их высочества отогревались и пили чай» {529} .

Ранним утром следующего дня генерал Даниил Александрович Герштейнцвейг, прискакавший в Вержбу со своей батареей конно-легкой артиллерии, предложил великому князю погасить революцию в несколько часов. Быстрая атака могла рассеять бродившие по городу толпы черни и заставить повиноваться восставшие войска, число которых приближалось к четырем с половиной тысячам – не слишком много против семи тысяч русских, а также хранившего верность польского конно-егерского полка, части гренадерских рот полевых полков и гвардейских гренадеров {530} .

Великий князь от услуг генерала Герштейнцвейга отказался. Он предпочитал верить своему адъютанту, племяннику Адама Чарторыйского Владиславу Замойскому, уверявшему цесаревича, что возмущение началось из-за распространившегося по городу слуха, будто бы русские режут поляков. Сомнительно, чтобы сам адъютант верил в эту версию, на протяжении всего восстания он вообще пытался удержаться на двух стульях сразу и стать посредником между Константином и восставшими. Но цесаревич Замойскому поверил и решил, дабы рассеять лживый слух, продемонстрировать полякам свою доброжелательность. А значит, не противостоять им, не касаться их и пальцем. Такая политика, по мнению Константина, вполне могла опровергнуть опасное и ложное мнение. Окончательное же усмирение бунта, который цесаревич называл не иначе как polska klotnia(«польская драка») – дело польской администрации, Административного совета, но никак не брата государя. Константин не сомневался, что польские войска вскоре образумятся и сохранят верность присяге, – сообщения о взбунтовавшемся 4-м полке, нескольких гренадерских ротах с гвардейской конной артиллерией его по-прежнему ни в чем не убеждали.

Многим казалось, что в те решительные для Царства Польского и для него самого дни цесаревич вовсе утратил волю, если не рассудок. Это не совсем так. Просто воля его и все силы души были направлены на осуществление задач, которые в тот момент мало кому могли показаться разумными.

Константин Павлович вновь совершенно сознательно отказывался быть прозорливым политиком, расчетливым стратегом, предпочитая оставаться частным человеком, живущим в теплом кругу большой, по преимуществу польской, семьи. На родственников же руку не поднимают. На них воздействуют кротостью и лаской. Именно эти чувства и диктовали Константину ближайшие цели: любыми средствами избавить взлелеянную им польскую армию от порчи, оградить ее от участия в войне с русскими – во-первых. Уберечь не только армию, но и вообще польский народ от физического и политического уничтожения – во-вторых. Наконец, сохранить собственное положение в Царстве Польском, а как наступит час, спокойно умереть в Бельведерском дворце на руках близких – в-третьих. Однако цели эти никак не согласовывались с действительностью, обстоятельства требовали, чтобы цесаревич оставался фигурой политической (хотя бы для того, чтобы в перспективе сохранить жизни тысяч людей – в том числе жизни любимых поляков), и отказ его прислушаться к этому очевидному требованию, собственно, отказ от ответственности, привел к самым печальным последствиям.

Из Варшавы приходили неутешительные вести – город пережил одну из самых жутких в своей истории ночей. Польские генералы Трембицкий, Гауке, Блюмер, Потоцкий, оказавшие сопротивление народу и солдатам, были убиты. Потоцкого буквально растерзала толпа; тело расстрелянного в упор Блюмера повесили на фонарном столбе. По случайности погиб и числившийся в пламенных патриотах генерал Новицкий – подпрапорщики, стрелявшие в него, не разобрали хорошенько его фамилии, перепутав его с другим, ненавистным им человеком и не разглядев в темноте его лица. Арсенал был захвачен, оружие свободно раздавалось народу.

Все революции похожи одна на другую. Винные лавки были в ту ночь взломаны, бочки вскрыты, повеселевшая после обильных возлияний чернь отправилась грабить магазины и квартиры русских. Вот одна из уличных сценок первых часов восстания, представленная в воспоминаниях К.П. Колзакова: «Впереди ехал верхом ксендз, с обнаженною саблею в руке, и возбуждал народ к восстанию; несколько пьяных простоволосых женщин шли, обнявшись с солдатами и чернью, посреди толпы. Всё это пело, кричало; послышалось несколько близких выстрелов – весь дом дрожал от стука и топота; на небе виднелось в двух местах зарево от пожаров; звук набата раздавался в отдалении» {531} . Другие свидетели восстания вторят Колзакову – пьяная толпа, крики, буйство, кое-как прикрытое национальной идеей…

18 ноября Административный совет, собравшийся по инициативе министра финансов Любецкого и пытавшийся сохранять лояльность русскому правительству, выпустил прокламацию, выражавшую сожаление о случившемся и призывавшую мятежников к повиновению. Константина Павловича прокламация обнадежила, мятежников – раздражила, они думали вовсе не о повиновении, а о том, кто возглавит восстание, которое очень нуждалось в опытном и авторитетном руководителе.

После долгих уговоров и депутаций встать во главе войска согласился генерал Григорий Хлопицкий, с шестнадцати лет служивший в польской армии, участник нескольких кампаний, сражавшийся под знаменами Наполеона и даже раненный возле Смоленска. Хлопицкий готов был принять должность главнокомандующего только из рук Административного совета, чтобы руководить войсками от имени русского императора. Радикалам это не слишком понравилось: в проправительственном Административном совете им вполне обоснованно почудились контрреволюционные силы. 19 ноября (1 декабря) самые горячие из мятежников учредили собственный патриотический революционный клуб, по сути городскую власть, которая должна была противостоять соглашательским решениям совета. В тот же день в Варшаву явился из Вержбы адъютант изнывавшего от неясности и бездействия Константина Павловича Владислав Замойский. Он дал понять представителям совета, что великий князь может принять у себя депутацию, но это должно иметь вид, будто депутация без всяких подсказок отправилась к цесаревичу по инициативе самого совета.

20 ноября (2 декабря) депутация в составе Адама Чарторыйского, Лелевеля, Островского и Любецкого выехала в Верж-бу и едва не поплатилась за это – как только депутаты сели в карету на Банковской площади, «целые тысячи народа», как эмоционально замечает один из летописцев восстания Мохнацкий, окружили и остановили карету. «Ее отворили: со всех сторон слышали посланники совета исступленный крик, грязные намеки, острастки; насилу после торжественнейших уверений успели они пробраться сквозь толпу, которая провожала их чрез первые от банка улицы» {532} .

Встреча цесаревича с депутацией состоялась в маленькой тесной комнатке в присутствии княгини Лович, которая поддерживала супруга, как могла. И, судя по всему, он в ее поддержке крайне нуждался. Обсуждение продолжалось пять с лишним часов и кружилось вокруг трех главных вопросов – ухода цесаревича из Царства Польского, судьбы западных губерний, амнистии Николая всем восставшим. Относительно первого вопроса мнения депутатов разделились – Чарторыйский и Любецкий считали, что удаление Константина Павловича за пределы Польши означает окончательный разрыв с Россией, а это вовсе не входило в их планы. Лелевель, Островский и сам великий князь склонялись к тому, что уход необходим, оттого что неизбежен.

Разговор о присоединении провинций быстро зашел в тупик – цесаревич холодно заметил, что не уполномочен императором вести об этом переговоры.

Наконец, депутация настаивала на том, чтобы цесаревич ходатайствовал перед государем обо всех, принимавших участие в восстании, – Константин Павлович обещал заступиться лишь за тех, кто сознается в своем заблуждении, но в итоге согласился с формулировкой депутатов – просить о прощении для всех.

«Тихий ангел», княгиня Лович, выступила на встрече в совершенно непривычной для себя роли. Темперамент страстной и любящей женщины, которая в решительную минуту сумела расстаться со своей кротостью, вполне проявился в сцене переговоров с депутацией.

«Во всё время этих переговоров великий князь казался очень спокоен духом и говорил не много. Зато княгиня говорила с увлечением и запальчивостью, переходя от угроз к просьбам и наоборот; но ничто не помогло, и депутаты удалились, взяв слово от великого князя, что если б он был принужден впоследствии сделать нападение на Варшаву, то должен был предупредить их о том за 48 часов. Рассказывают некоторые очевидцы, что будто бы великому князю предложена была депутатами корона польская, но что княгиня в энергических выражениях отвергла это, высказав им всю дерзость такого предложения; любопытно, что депутаты не на шутку надеялись на успех» {533} .

В конце переговоров Константин заметил в довольно резкой форме, что желает остаться непричастным к восстанию и может только ходатайствовать о помиловании виновных. «Между нами нет виновных!» – закричал в ответ на это Островский и надел «конфедератку» {534} . Тем всё и закончилось.

На следующий день к Константину приехал выходец из немцев генерал Шембек, которого цесаревич, убежденный в его верности и готовности помочь, принял как родного. Шембек сейчас же обещал привести свой 1-й егерский полк, который хранил верность присяге и стоял в Блони, к лагерю великого князя. Но вернувшись к войску, генерал обнаружил, что полк желает шагать вовсе не в Вержбу, а в Варшаву. Возражения были бесполезны, Шембек отдал приказание присоединиться к восставшим и направил полк в город. Там генерала и его солдат встретили как героев. Силы революции прибывали.

Положение великого князя и русских войск, расположившихся на прилегавшем к Вержбе Мокотовском поле, делалось всё хуже – у них не было ни пищи, ни одежды, ни крыши над головой; выступая из города, никто не ожидал, что поход затянется более чем на сутки. «Восстание берет сильно вверх, порывы его в эту ночь были страшные – удержать их было нельзя ничем, – прыгающим почерком писал Любецкий в записке великому князю в ночь после возвращения депутации. – Совет не может иметь никаких сношений с вашим императорским высочеством – одна мысль договора с вами подвергла его величайшей опасности. В таком положении дел совет предлагает вашему высочеству одно из двух – или сдаться, или тотчас уходить» {535} .

Драгоценное время было упущено – теперь победить революцию не только в несколько часов, но и в несколько дней было невозможно.

Все польские войска, до сих пор хранившие цесаревичу верность, были им отпущены; впрочем, многие из них начали уходить и без его позволения и вскоре уже обнимались с жителями Варшавы, которые кричали: «Да здравствует польское войско!», украшали венками военные знамена и путали ряды. «На всех главных зданиях столицы показался написанный большими буквами стих Мицкевича: “Приветствую тебя, заря свободы! За тобою солнце спасения!”» {536} .

В тот же день, 21 ноября (3 декабря), цесаревич начал отступление к границам России. Временное правительство получило от него объявление: «Я выступаю с императорскими войсками и удаляюсь от столицы. Я надеюсь на великодушие польской нации и уверен, что мои войска не будут во время их движения тревожимы. Я вверяю покровительству нации охранение зданий, собственность разных лиц и жизнь особ» {537} . Хлопицкий принял меры к тому, чтобы отступление цесаревича было безопасным и покушений на Константина и его войско в продолжение этого похода действительно не было.

Однако заранее об этом, разумеется, не было известно. Отступавшие всё равно страшились преследования, внезапных нападений, каждый невинный слух преувеличивался и оборачивался паникой; войско не имело провианта и обозов, ослабевшие лошади падали одна за одной, не только солдаты, но и сам великий князь с супругой бедствовали до крайности.

«Ничто не могло быть печальнее нашего движения. Мы были принуждены тащить за собою целую вереницу экипажей, наполненных женщинами, стариками, детьми, которым удалось спастись; одни оплакивали потерю своего имущества, другие смерть родных, и все, не имея лишней одежды, страдали от холода. Офицеры и солдаты, плохо одетые, впроголодь, также оставили в Варшаве свое имущество, надежды и счастье. Все вздыхали по Литве, но приходилось еще прежде переправиться через Вислу, а Бог один знает, допустят ли это поляки. Всё это до того омрачало картину, что наш поход напоминал скорее погребальное шествие… Никогда не забыть мне наш бивуак на улицах Гуры; мы прибыли туда довольно поздно вечером; улицы были полны народа, и войско с трудом могло двигаться в толпе. Гостиницы, частные дома, хижины – всё наполнилось голодным людом, который требует за свои деньги поесть, подобно тому, как разбойник требует жизнь или кошелек. Тут посылают за соломой и сеном, там ломают забор на дрова, сто команд с разных полков мечутся во все стороны за разными потребами; темнота ночи не позволяет офицерам смотреть за солдатами. Со всех сторон слышны крики грабимых жителей и визг издыхающих животных» {538} , – записывал в своем дневнике участник этого невеселого похода Константин Федорович Опочинин, сын хорошо известного нам постоянного корреспондента Константина Павловича. Сам цесаревич по жестокости лишений сравнивал это отступление с суворовским Швейцарским походом, то есть с переходом через Альпы, – сравнение выразительное!

Из Гур Константин двинулся в Пулавы, где навестил мать Адама Чарторыйского, которую, впрочем, недолюбливал и за глаза звал бабой-ягой; затем в двух милях от Пулав 23 и 24 ноября (5—6 декабря) встречался и долго беседовал с депутатом временного правительства Валицким, сравнившим Константина с Наполеоном, – встреча не принесла никаких плодов {539} . Однако именно Валицкому Константин признался, что прекрасно понимал, как легко мог остановить восстание в самом начале: «Если бы я захотел – вас в первую минуту всех бы уничтожили; я был единственным лицом в моем штабе, которое не хотело, чтобы по вас стреляли. Потому что я подумал, что русским в польскую распрю (kiotnia polska)незачем вмешиваться» {540} .

Начиная с этого времени и вплоть до последних дней жизни Константина Павловича его письма Николаю и верному Опочинину – непрерывный стон, почти не скрываемые рыдания.

…Гуры, Пулавы, Володава…

«И вот творение шестнадцати лет совершенно разрушено подпрапорщиками, молодыми офицерами и студентами с компанией. Я не распространяюсь об этом более, но долг повелевает мне засвидетельствовать перед вами, что собственники, сельское население и все, кто только владеет хоть каким-нибудь имуществом, в отчаянии от этого. Офицеры, генералы, равно как и солдаты, не могли удержаться, чтобы не последовать за общим движением, будучи увлечены молодежью и подпрапорщиками, которые всех сбили с толку. Одним словом, положение дел самое скверное, и я не знаю, что из этого, по благости Божией, выйдет. Все мои средства надзора ни к чему не привели, несмотря на то, что всё начинало раскрываться… Вот мы, русские, у границы, но, великий Боже, в каком положении, почти босиком; все вышли как бы на тревогу, в надежде вернуться в казармы, а вместо сего совершили ужасные переходы. Офицеры всего лишились и имеют лишь то, что на них надето… Я сокрушен сердцем; на 51-м году жизни и после 35-ти лет службы я не думал, что кончу свою карьеру столь плачевным образом.

Молю Бога, чтобы эта армия, которой я посвятил шестнадцать лет жизни, одумалась и вернулась на путь долга и чести, признав свое заблуждение прежде, чем против нее будут приняты понудительные меры» {541} , – писал цесаревич Николаю 1(13) декабря из Володавы.

На что он надеялся, о каком долге говорил? 21 ноября (3 декабря) Административный совет в Варшаве объявил о самороспуске. Вместо этого было учреждено новое временное правительство, в которое вошли всё те же лица, что состояли в совете, – Чарторыйский, Лелевель, Островский, Немцевич. Но известив всех об уничтожении совета, его члены объявляли и о полном разрыве с русским правительством. Революция двигалась всё дальше, в больших городах Царства Польского возникали новые патриотические клубы, всюду шли обсуждения, споры до хрипоты, страсти накалились до предела. Кровь кипела и у юношей, и у стариков {542} . Любимцев носили на руках и готовы были удушить в объятиях, противников легко могли разорвать в клочья.

В день, когда самораспустился совет, генерал Хлопицкий после очередных нападок самых рьяных клубистов на его политику впал в такой гнев, что упал в обморок, и в народе поднялось недовольство – Хлопицкому верили. На следующий день, 22 ноября (4 декабря), Чарторыйский и Немцевич уговорили Хлопицкого принять полномочия диктатора. Генерал согласился, но лишь с тем условием, что его распоряжения будут исполняться беспрекословно. Сам он считал войну с русской армией самоубийственной и потому желал лишь примирения с Россией, хотя и на выгодных для Польши условиях, главное из которых – исполнение конституции и уничтожение злоупотреблений в управлении. Для мирных переговоров Хлопицкий отправил в Петербург двух посланников – хорошо знакомого нам министра финансов Ксаверия Любецкого и члена сейма графа Яна Езерского. Встреча их с императором, состоявшаяся в пятилетнюю годовщину декабристского мятежа, 14 декабря, ни к чему не привела и еще больше обнажила бездну, разрастающуюся между Россией и Польшей. Спустя шесть дней Николай принял нового посланника из Польши – лейб-гвардейского офицера конно-егерского полка Тадеуша Вылежинского, но и эти переговоры не принесли никаких результатов.

…Володава, Брест…

ВОЙНА
Анекдот

«В 1831 году однажды поздно ночью купец, сидя в столовой, заканчивал свою работу, как вдруг услышал осторожный стук в наружную дверь. Не желая будить прислугу, Розенмайер вышел в сени, открыл дверь и отпрянул в ужасе: перед ним стоял цесаревич, один, без свиты, шапка надвинута на глаза. “Ваше высочество”, – еле выговорил Розенмайер. “Молчи, ни слова”, – грозным шепотом ответил цесаревич, потом молча прошел в столовую и как бы в изнеможении опустился на диван. Оправившись от испуга, хозяин подошел было к двери, чтобы разбудить спавшую дочь и прислугу. “Ни с места, – тихо, но внушительно сказал великий князь. – Никто не должен знать о моем пребывании в твоем доме”. Старик так и застыл у дверей. “Чай, прошу тебя; хочется согреться; только никого не буди, готовь сам и не выходи из этой комнаты”.

Розенмайер безмолвно повиновался, достал из знакомой цесаревичу кладовой при столовой чайный прибор и стал готовить чай. Заметив на себе пристальный взгляд Константина Павловича, хозяин окончательно растерялся, неожиданность ночного визита и странное поведение великого князя приводили его в ужас.

Когда чай был готов, Розенмайер стал искать сахар, но ничего не нашел, кроме маленького ящика с сахарным песком; разбудить дочь или позвать прислугу он, конечно, не смел. Налив чай в стакан, хозяин стал сыпать в него сахарный песок из ящичка. Внезапно цесаревич вскочил с дивана, схватил Розенмайера за руку и громко спросил: “Что ты сделал?”

Тут только хозяин понял странное поведение ночного гостя и, спокойно посмотрев на цесаревича, сказал: “Ваше высочество, чай, наверное, еще не сладок: позвольте мне отведать”. – “Молодец!”– вырвалось у великого князя, и, придвинув к себе стакан, он спокойно поднес его корту.

Нет ли у тебя лошадей, лишнего пальто и надежного человека?” – спросил Константин Павлович после чаю. “Как не быть“, – ответил хозяин, принес великому князю широкую шубу с большим меховым воротником, вышел с ним во двор, осторожно разбудил старого слугу: не называя гостя, объяснил слуге, куда и каким путем нужно ехать и как нужно держать себя в пути. Цесаревич сел в сани и, прощаясь с Розенмайером, сказал: “Проси какой хочешь награды”.

… “Если ваше высочество хотите успокоить мою старость, прикажите освободить мой дом от постоев”.– “ Дурак!”раздраженно крикнул цесаревич и велел погонять лошадей.

Вскоре после ночного визита старик, к крайнему своему изумлению, получил из Петербурга официальное извещение о пожаловании его корнетом гвардии» {543} .

Не исключено, что это не совсем легенда – отступая из Польши, Константин Павлович и в самом деле расположился с отрядом в двух верстах от Бреста и простоял там с 4 по 8 декабря 1830 года {544} .

…Брест, Высоколитовск, Брестовицы, Белосток…

Константин удалялся от второй своей родины и приближался к первой, которая давно превратилась для него в чужбину. В душе он продолжал надеяться, что поляки справятся с бунтовщиками собственными силами. Когда в лагерь цесаревича пришла весть, что Лелевель по приказу Хлопицкого арестован, Константин повеселел и даже велел «ради забавы» записать ноты польского национального гимна «Ещче Польска не сгинела» – знаменитый марш генерала Домбровского, прославлявший независимую, гордую и уверенную в своих силах Польшу. Дело происходило во время одной из остановок, в благоустроенном доме. Ноты были записаны, и княгиня Лович сейчас же сыграла гимн на рояле, и все с веселостью прослушали его и, вероятно, даже пропели {545} . Сцена, что и говорить, двусмысленная – родной брат российского императора, против которого поднято восстание, едва не убитый заговорщиками, в разгар мятежа радостно слушает польский национальный гимн, который играет на рояле его жена-полячка.

Но Константин, очевидно, не видел в этом никакого противоречия. В переписке с Николаем «истерзанный», чувствовавший себя «совершеннейшим ничто» (absulment nul),как он сам себя называл, цесаревич в эти дни просил у государя всё того же – пощады для поляков. «Пощада для них, дорогой и несравненный брат, и снисхождение для всех – это мольба брата, имевшего несчастие из послушания посвятить лучшую часть своей жизни на образование войск, к сожалению, обративших свое оружие против своей родной страны. Моя общественная роль кончена; после всего того, что случилось со мною в последнее время, никакое командование не прельщает меня» {546} .

5 (17) декабря император выпустил прокламацию, которая была распространена по Царству Польскому. Николай обещал простить и забыть всё, если поляки добровольно покорятся, освободят русских пленных, восстановят Административный совет, вернут в арсенал разграбленное оружие. Прокламация вызвала насмешки не только у поляков; весьма скептически отозвался о ней и великий князь Константин. Он указывал Николаю на то, что и сам ясно видел, – слишком поздно.

Тем не менее спустя неделю, 12 (24) декабря, император подписал манифест, в котором говорилось о примирении с теми, кто вернется к исполнению долга. Стоит ли говорить, что и манифест не произвел на поляков никакого впечатления. 6(18) декабря в варшавском Королевском замке открылось заседание срочно созванного сейма, а 13 (25) января 1831 года сейм объявил династию Романовых низложенной с польского престола. В ответ в тот же день русские войска пересекли границу и вступили на территорию Царства Польского.

Константин Павлович ненадолго покинул княгиню Лович, которая находилась в Белостоке и после всех лишений и мучительного перехода чувствовала себя не совсем здоровой.

Главнокомандующим русской армией был назначен фельдмаршал Дибич, Константину поручено было командование резервами. Русские двигались к Варшаве, и 6 (18) февраля сосредоточились около местечка Грохово, на подступах к знаменитой Праге, предместью Варшавы.

13 (25) февраля произошло сражение, которое могло решить всё. Обе стороны несли многотысячные потери, но силы русских превосходили польские в три раза. Хлопицкий был ранен, и его унесли с поля боя; генерал Радзивилл, принявший на себя командование, трепетал и уже готов был к побегу. Наконец польские войска дрогнули, в тылу их был единственный мост через Вислу, по которому и началось отступление. «Жители Варшавы, следившие с возвышенного берега реки за ходом сражения, были устрашены постепенным приближением гула канонады. Множество приносимых с поля сражения раненых, рассказы беглецов – всё это повергло их в ужас и смятение, национальная гвардия побросала мундиры и смешалась с населением; не много нужно было усилий, чтобы привести город в повиновение русскому правительству…» {547} В Варшаве уже обсуждали, кто войдет в депутацию, несущую победителю ключи.

Как вдруг свершилось чудо. У поляков наверняка существуют свои благочестивые легенды о том, ктоже на самом деле помог им в тот гибельный час. Внезапно русские пушки смолкли, а преследовавшие поляков русские войска прекратили движение – Дибич остановил наступление. И в какой момент! Когда до русской победы оставались минуты.

Польская армия была спасена. Польскую артиллерию аккуратно перевезли всё по тому же мосту через Вислу. Восемь тысяч русских погибли зря. То, что поляков пало в сражении в полтора раза больше, служило малым утешением.

Момент был упущен, лед на Висле вот-вот должен был тронуться, и переправа на левый берег делалась невозможной; не теряя времени, поляки взялись за спешную реорганизацию армии.

Николай писал Дибичу изумленные письма, и фельдмаршал даже не оправдывался, император был совершенно прав. Отставка Дибича была делом самого ближайшего будущего (генерал Паскевич уже готовился занять его пост), но Дибич успел умереть прежде – 29 мая (10 июня) фельдмаршал скончался от холеры. На смертном одре он говорил о своей неискупимой вине перед Россией, о том, что в решительную минуту атаки напрасно послушался «пагубного совета» «одного генерала». В этом предсмертном признании кроется ключ к загадочному приказанию. Дибич не назвал имени генерала, давшего ему гибельный совет, однако кому еще, кроме брата царя, мог повиноваться главнокомандующий армией? В своих мемуарах А. X. Бенкендорф не сомневается в том, что совет остановить наступление русской армии Дибичу подал именно Константин Павлович. Записки Эразма Ивановича Стогова, описывающие ход Гроховского сражения со слов его участника, подтверждают ту же версию.

«Полы у палатки были подняты, Дибич перед палаткой сидит на барабане, пригнулся к коленям и грызет ногти правой руки; заметно, что он слышит каждый выстрел; штабные, адъютанты, ординарцы – все разосланы. Говорили, что сражение к концу, поляки разбиты. При палатке Дибича оставался я один. Вижу: галопом едет великий князь Константин Павлович, подъехал и громко сказал: “Фельдмаршал, поздравляю вас с победой!” – Дибич будто не видит, не пошевелился и продолжал кусать ногти. Я думал, не хватил ли он чересчур. Великий князь громко говорит: “Фельдмаршал, поляков режут, как баранов! Фельдмаршал, милосердия!” – Дибич не пошевелился. Великий князь вспылил: “Фельдмаршал, с вами говорит старший брат вашего государя!” – Дибич, точно кто ткнул шилом, быстро вскочил, руку к шляпе и проговорил: “Что угодно приказать вашему высочеству?” – “Прекратите резню!” – Дибич обернулся к съехавшимся штабным и адъютантам и повелительно скомандовал: “Отбой на всех пунктах”» {548} .

Вот кто, по всей вероятности, и был спасителем поляков. Константин Павлович вновь подчинился чувствам – он не мог смотреть, как убивают любимых поляков, и ужасался мыслью, что скоро Варшава будет разгромлена, может быть, сожжена. «Вид этого города, где цесаревич жил и начальствовал в продолжение пятнадцати лет, где образовались его связи и устроился его брак, где укрепились все его привычки, – вид этого города в минуту грозящего ему бедствия мог тронуть сердце цесаревича и внушить ему мысль о спасении Варшавы» {549} .

На следующий день после Гроховского сражения великий князь, впрочем, никак не выдал себя и в письме Николаю лишь расплывчато заметил, что, «если бы все оказались на своих местах, как это следовало бы ожидать, день был бы решительным и кампания оконченной», однако «произошло колебание» {550} . Кто, что послужило причиной колебания? Цесаревич не уточнил.

Конечно, судить о произошедшем с полной достоверностью невозможно. Но в сцене, описанной Стоговым, слишком уж похож на себя цесаревич. Это его душа, его манера – забыть о долге, чести, перестать рассуждать, рассчитывать – и спасти любимцев даже ценой гибели соотечественников.

Гроховская неудача затянула войну с поляками еще на восемь месяцев, несчетно увеличив число жертв. После Грохова цесаревич отправился в Белосток, к княгине Лович, чтобы никогда уже не вернуться к армии.

Слух

«Вот это, значит, Паскевич перво-наперво доносил ко двору, в Питер, по секрету, что так, мол, и так, ваше императорское величество, невозможно ничего с поляками поделать: потому как Дибич их руку держит, а ваш, мол, братец всё именем покрывает. Но видя, что из Питера никакого решения, как делу, по делу быть нет – взял да и написал, что вот, мол: Дибич велит нашим осадные работы и пальбу прекратить и нарочитых парламентеров пошлет к им, к полякам, значит, и сам чрез шпионов ихних и велит им по нашему лагерю вылазку сделать, и когда они пойдут, то приказывают отбой играть и отступать, не стреляя, бесчестно, без всяких решений выходных. И решение, значит, просил у батюшки царя» {551} .

Мы не знаем, в какой степени осведомлен был Николай о закулисье Гроховского сражения, но судя по тому, что даже солдаты шептались о «бесчестном» поведении Дибича и покрывавшем всё своим именем цесаревиче, истинные причины поражения Николаю были отлично известны. Во всяком случае, именно после Грохова он взял в переписке с Константином необычный для их отношений тон, тон всевластного государя и самодержца, умеющего настаивать на своем.

Когда затишье кончилось и военные действия против поляков возобновились, Константин Павлович хотел вернуться в армию к своему гвардейскому отряду. Отказ!

«Вы сделали всё, – корректно и безжалостно писал Николай Константину в конце февраля 1831 года, – что могла потребовать от вас честь и ваша любовь к вашей славной гвардии; войско было свидетелем того, как вы подвергали себя опасности под огнем мятежников, коих ваше присутствие должно было вернуть на путь долга; повторяю, вы сделали в этот тяжелый месяц более того, что вам повелевал долг.Теперь, позвольте мне говорить с вами откровенно, как я к тому привык; до сих пор мне ничего не оставалось, как предоставить вам полную свободу принять то или иное решение и восхищаться вашими решениями, которые, признаюсь,вполне совпадают с тем, что я и сам делал бы в вашем тяжелом положении. Теперь положение дел изменилось; вы заплатили долг признательности войску, и нужно подумать о том, приличествует ли вам вернуться к армии, дабы принять командование, над чем – над пятьюполками! Вы не пожелали принять командование армией; вы не захотели, по своему великодушию, лишить Розена командования корпусом и имеете душевное удовлетворение знать, что корпус обессмертил себя; что вам нужно еще? Принимая во внимание ваше положение, ваше происхождение,дальнейшее ваше пребывание в армии было бы неприлично, и что еще важнее, оно было бы опасно, ибо в тот момент, когда безумие, злоба и отчаяние побуждают несчастных не гнушаться никакими средствами, покушение на вас легко могло бы быть приведено в исполнение,кто поручится, что оно не удастся, что вас не захватят, чтобы иметь в вашем лице заложника,подумайте, как это было бы ужасно и какие это могло бы иметь неисчислимые последствия! Поэтому я думаю, что эту мысль (уехать в Белосток) внушил вам сам Господь. Оставайтесь там, где вы находитесь теперь» {552} .


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю