Текст книги "Константин Павлович"
Автор книги: Майя Кучерская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
КОНСТИТУЦИЯ
31 октября (12 ноября) 1815 года Александр торжественно въехал в Варшаву и пробыл здесь до 20 ноября (2 декабря). Всюду являлся в польском мундире с орденом Белого орла на груди, раздавал польским военным звания и награды, дарил офицеров и солдат деньгами, жаловал девиц во фрейлины. На одном из парадов гвардейский полк кавалеристов, проходя мимо императора, дружно прокричал от полноты чувств: «Niech zyje!» [33]33
Да здравствует (польск.).
[Закрыть]Однако кричать на парадах устав не позволял, великий князь разгневался и приказал командующего чувствительным полком лишить шпаги. Узнав об аресте, Александр велел немедленно освободить узника, а брату сделал мягкий выговор {264} . Слух об очередной милости императора сейчас же облетел польское войско, и поляки вновь расправили плечи, обрели уверенность в том, что на неистовства цесаревича найдется противоядие.
15 (27) ноября Александр подписал конституцию. Для составления ее был учрежден специальный комитет, в состав которого вошел и Чарторыйский. В подготовленный комитетом проект государь внес свои поправки, суть их сводилась к расширению полномочий императора и ограничению свободы сейма.
В итоговом варианте осталось семь разделов, состоящих из 165 статей. Царство Польское соединялось с Россией личной унией, российский император делался наследственным польским королем. Император должен был короноваться в Варшаве и принести присягу. Он определял внешнюю политику обоих государств, назначал духовных сановников и гражданских чиновников. В остальном вся полнота власти вручалась его наместнику, который не мог только созывать сеймы и издавать законы. Конституция гарантировала свободу печати, неприкосновенность личности и народное представительство в сейме. Двухпалатный сейм должен был собираться раз в два года для обсуждения законодательных проектов и определения бюджета, быть открытым для публики и продолжаться 30 дней. Высшим правительственным органом становился Государственный совет, состоящий из Административного совета и общего собрания. Административный совет включал наместника, пять министерств, обладал исполнительной властью. В обязанности общего собрания Государственного совета входило составление проектов законов, разрешение споров между административными и судебными властями, привлечение к ответственности чиновников.
У польской конституции были искренние противники. Уже упомянутый нами прежний губернатор герцогства Варшавского, ставший главой временного правительства Василий Сергеевич Ланской. Бывший член Негласного комитета, к польским временам давно забывший либеральные мечты сенатор Николай Николаевич Новосильцев. Александр назначил Новосильцева собственным комиссаром при правительстве Царства Польского, то есть посредником между польским правительством и государем. Новосильцев своего отношения к конституции не скрывал и в период работы над текстом хартии даже представил императору мнение о конституционном проекте в письменном виде: «Демократический и революционный принцип привьют гангрену всему народу и, наконец, вызовут в нем пламенное желание переменить монархическое, даже отечески-попечительное, правительство на самое тираническое и буйное, основанное на самодержавии народа, то есть правительство республиканское» {265} . В эпоху Негласного комитета Новосильцеву, который был старше Александра на 15 лет, удавалось удерживать молодого монарха от необдуманных шагов – ни один из трех существовавших тогда конституционных проектов (Державина, Платона Зубова и Никиты Панина) императором всерьез не рассматривался {266} . Но нынче возмужавший император прежнего советчика уже не слушал.
В сенаторе и комиссаре это вызывало вполне понятную досаду, которую он не скрывал за бутылкой рома в приятельском кругу. «Главный, самый интересный и чаще других повторявшийся предмет разговоров были рассуждения Новосильцева об учреждении императором Александром Царства Польского. Он вообще не одобрял этого достопамятного акта и находил его неполитичным в отношениях и к России, и к Европе. Смотря по степени действия рома, он, на различных стадиях своего настроения, выражался об этом различно, хотя всегда в одинаковом духе. После второго или третьего стакана он начинал уже отзываться о государе все менее и менее почтительно, называл его слабым и непоследовательным мечтателем и упрекал в недальновидности» {267} .
Недоволен конституцией был и цесаревич. Он ее просто не замечал и превращал, как выражался в одном из писем князь Адам, в «тяжелую и бесполезную комедию».
«Я ВАМ ЗАДАМ КОНСТИТУЦИЮ!»
Итак, слово найдено: комедия! Константин Павлович над конституцией открыто смеялся. Довольно скоро после приезда в Варшаву великий князь обнаружил свое истинное лицо – с одной стороны, как будто сердечно преданного императору человека, с другой – живущего по собственным неписаным правилам и законам. «Я вам задам конституцию!» – то и дело покрикивал цесаревич и в общем творил, что хотел. Как водится, безобразничал.
Некоторые его безобразия в подробностях описаны в письмах Чарторыйского Александру Павловичу. Послания князя русскому государю в ту пору – одно непрерывное стенание, плач, причитания и постоянно меняющийся тон – то предостерегающий, то умоляющий, то почти льстивый, то безнадежный. Князь Адам знал, что Александру всегда была свойственна мягкость, до сих пор его не так уж трудно было убедить в чем-либо. И тешил себя надеждой: императором по-прежнему можно управлять. Он не заметил, что освобождение Европы от Наполеона и дипломатическая победа на Венском конгрессе сделали Александра другим.
Более всего Чарторыйский жаловался на цесаревича. «Никакое усердие, никакая покорность не способны его умилостивить. Он, кажется, возымел отвращение к этому краю и ко всему в нем происходящему, и эта ненависть, к нашему ужасу, постепенно усиливается. Эго служит темой для его ежедневных разговоров со всеми. Он не щадит ни армии, ни народа, ни частных лиц. Конституция в особенности дает ему повод к постоянным сарказмам; он осмеивает все, относящееся к правилам, порядку, законам, и, к несчастию, факты уже последовали за словами. Его высочество великий князь остается при своем мнении даже относительно военных законов, им самим утвержденных. Он безусловно хочет ввести в армию палочные удары и даже вчера отдал по этому поводу приказ, не обращая внимания на единодушные уверения комитета. Бегство с военной службы, значительное уже теперь, сделается повсеместным; в сентябре большая часть офицеров подает прошение об отставке… Враг не мог бы более навредить вашему императорскому величеству» {268} .
Да, это основной аргумент Чарторыйского и его сторонников – совершаемое цесаревичем разрушает замыслы его императорского величества. То, о чем государь всегда мечтал, – независимое Царство Польское, облегчение тяжкой участи вечно притесняемой нации, конституция, – безжалостно попирается. Князь Адам надеялся убедить царя всё новыми историями, свежими примерами беззаконий Константина Павловича.
Вот великий князь арестовал капитана, который давно вышел в отставку и, значит, не несет ответственности как военный. Поняв, что судить капитана никто не будет, Константин отправил его в тюрьму без суда и следствия. Вот цесаревич велит привести к себе то мэров, то чиновников, то подпрефектов, хотя юридически не имеет на это права. Вот приказывает всыпать палочных ударов польским солдатам, воровавшим в огороде картошку, невзирая на то, что в польской армии телесные наказания запрещены. Исполнять экзекуцию великий князь велит русским солдатам – дружба между поляками и русскими после этого, видимо, должна только окрепнуть. А вот оскорбляет «самыми кровавыми оскорблениями» польского генерала и полкового командира, которые после унижения «дали знать о своей болезни».
Въедливо и скрупулезно князь Адам пересказывал императору все поступки Константина. «Армия все еще надеется на отозвание великого князя…» {269} Но Александр отзывать Константина не торопился. Князь, заметив бесплодность своих стенаний, наконец начинает просить только об одном – ограничить полномочия его императорского высочества в соответствии с основами конституции. Чарторыйский всё еще чувствует себя вправе давать императору настойчивые советы, он по-прежнему не сомневается, что скоро, вот-вот станет наместником императора в родном, с такой любовью организуемом им государстве. Тогда дела пойдут намного легче, тогда мы еще поборемся!
17 ноября 1815 года Александр назвал, наконец, имя наместника. Им стал польский генерал Иосиф Зайончек. По свидетельству современников, Чарторыйский, узнав о приговоре императора, впал «как бы в исступление» {270} . Он был поверенным государя, с ним, единственным, Александр так горячо шептался когда-то о республике, конституции, свободе. И как только Александр Павлович сделался императором, князь Адам был сейчас же вызван из почетной сардинской ссылки в Петербург… Чарторыйский умел быть гибким, соглашаться на уступки, он давно отступил от безумного принципа своих соотечественников «всё или ничего» и готов был довольствоваться тем, что предлагают. Он был умен, многоопытен, дальновиден, добросовестен, бесконечно предан полякам, лоялен русским, в конце концов он был сложившимся политиком, и лучшей кандидатуры на пост наместника, по сути вице-короля государства, не существовало – это казалось ясно как божий день.
Император сделал по-своему, соблаговолив прислушаться к совету брата. Именно Константин приметил Зайончека и составил ему протекцию.
Генерал Иосиф Зайончек (1752—1826) немало повоевал против русских: участвовал в войне 1792 года, в 1794 году – в восстании Костюшко, в 1812-м служил под знаменами Наполеона. Во время переправы через Березину генерал лишился ноги и попал в русский плен. В плену с Зайончеком что-то случилось. То ли безжалостность в обращении и, следовательно, страх, то ли, напротив, неожиданное великодушие и любезность русских, а следовательно, приязнь, потрясли измученное кровавыми сценами и потерей ноги воображение генерала. Как бы то ни было, но со времен русского плена Зайончек проникся к своим поработителям несколько странной, оттого что снисходительной без меры, всё покрывающей симпатией.
Когда началось формирование польской армии, Константин призвал его в состав военного комитета, совершенно убедился в покладистости престарелого генерала и порекомендовал его Александру. Государь против кандидатуры Зайончека не возражал. Так гражданское управление Царством Польским во главе с Зайончеком уютно разместилось у Константина Павловича в кармане. Генерал сообщал цесаревичу обо всех постановлениях администрации, согласовывал с ним повышения и назначения чиновников, обсуждал дела, которые требовали личного утверждения императора. С первых же дней существования Царства Польского участие Константина в управлении государством намного превысило обязанности главнокомандующего польской армией.
Очевидно, что для Чарторыйского марионеточное существование в роли наместника при великом князе было невозможно; он нудно отстаивал бы конституционные свободы, защищал интересы поляков, упорствовал, торговался, ссорился с императором и главнокомандующим, а в часы бессонницы мечтал бы о короне, гордо вспоминая свою родословную – отец Чарторыйского, князь Адам Казимеж Чарторыйский, был кандидатом в короли, но уступил корону двоюродному брату. Такой наместник никому не был нужен. И Чарторыйскому досталась должность сенатора и члена Административного совета. С этой поры письма Чарторыйского императору сделались отчаянны и сухи, полны почти нескрываемой обиды, в них легко угадывались и скорое удаление князя от политической жизни, и его отъезд из Варшавы. «Как отдельные личности, так и нации бывают несчастны. Обстоятельства сложились счастливо для нас, что в особе вашего величества мы имеем лучшего из монархов, но вы далеко, государь, вас занимают важные заботы. Как можно льстить себя надеждой, что принципы, характер и привычки его высочества, великого князя, могли бы когда-нибудь измениться до такой степени, что он стал бы способствовать нашему настоящему и будущему благосостоянию? Непосредственное, постоянное, имеющее вес влияние, которым он пользуется до сих пор и которое он и впредь будет еще более оказывать на судьбы страны, внушает мне страх, что бедствия, преследовавшие в течение многих веков мое злополучное отечество, еще не исчерпаны» {271} .
Анекдот
«Князь Адам Чарторыйский, находившийся в то время… за границей, приехал в Варшаву, чтобы принять участие в заседаниях сеймового суда. Согласно этикету он сделал визит великому князю Константину, который принял его с обычным выражением суровости на лице. Он стал упрекать князя за то, что тот старается посеять вражду в семье, и очернил его перед императором Александром. Когда Чарторыйский попытался оправдываться, великий князь ответил: “Как ты смеешь отрицать!” И, вынув из ящика пачку бумаг, сказал: “Вот твои письма к императору!”» {272} .
РОЗОВАЯ ШЕЛКОВИНКА
«Если в России юноша 15-летний станет толковать о конституции, то это знак, что ему дают дурное направление, противное установленному порядку вещей, – но в Польше юноша наслушается этого не только от отца, но от управителя или камердинера из дворян, потому что каждый из них участвовал в сеймиках (dietines) и был знаком с сими предметами. Но об этом в Польше более любят толковать, нежели действовать, и каждый, кто только управлял Польшею, владел как хотел, если умел льстить народному самолюбию, то есть давая дворянству для забавы игрушки народности и право говорить вольно. В Польше издревле существует пословица, что поляка можно вести на край света на розовой шелковинке, но никак нельзя удержать цепью. Это правда, и если все народы – дети и любят более признаки политической свободы, нежели самую свободу, то поляки в этом отношении младенцы. Кто обходится с поляком нежно, мягко и вежливо и притом льстит народному самолюбию, тот удивится мягкости его. Прикрикните на него, обойдитесь грубо – и он камень, на коем начертано слово “ненависть”… Напрасно думают, что солдат в Польше – простая машина. Нет. Польский мужик знает вместо оружия, что такое ojczyzna [34]34
Отчизна (польск.).
[Закрыть]. Он и его предки сражались за отечество с косою и сошником», – проницательно писал Фаддей Булгарин в начале 1828 года в записке «О духе и характере польского народа» {273} .
Знакомец Пушкина (которого сам поэт, впрочем, искренне презирал), издатель газеты «Северная пчела», Фаддей Булгарин, по происхождению поляк, не просто представлял здесь живой портрет родного народа. Сотрудник Третьего отделения, Булгарин и в процитированной записке управляющему Третьим отделением М.Я. Фоку точно бы строчит скрытый донос. На Константина Павловича, разумеется. Манеры и поговорки цесаревича («Офицер есть не что иное, как машина») были хорошо известны бывшему корнету Уланского полка с давних пор. Как помнит читатель, будучи уланом, Булгарин сочинил даже насмешливый стишок про стрельнинского тирана. Это он, Константин, кричал и «обходился грубо» с польским народом, это он ошибочно думал, что и в Польше солдат – «машина», это он вызывал в сердцах одну лишь «ненависть». Булгарин рисовал с натуры.
Анекдот
«Великий князь в минуту гнева назвал одного польского генерала коровой. Его превосходительство в отчаянии явился с жалобой к графу Куруте; он считал себя оскорбленным, даже обесчещенным. Граф дал ему высказаться, высморкался четыре или пять раз и, складывая платок, сказал:
– Словом, генерал, что же он вам сказал?
– Он назвал меня коровой.
– Э, Боже мой, любезный генерал, со мною это случалось не раз, и, однако, я все же остался человеком» {274} .
Несчастный генерал из анекдота и не подозревал, что «корова» – одно из самых ласковых, практически дружеских прозвищ, которыми награждал великий князь тех, кем бывал недоволен. Валерьян Лукасинский в позднейших своих записках писал о первых годах пребывания Константина в Царстве Польском с так и не остывшим чувством ужаса. Он вспоминал, как однажды во время смотра прибывшего из Франции отряда «один солдат, выступив, как это было принято, вперед и отдав честь, хотел доложить о чем-то – наградой за такую мнимую дерзость было сто палочных ударов». «Тогда-то мы узнали и убедились, чего можно ожидать от подобного вождя. Самым малым наказанием за малейший проступок было сто палок; в других случаях доходило до тысячи. Он не любил проливать кровь, но находил удовлетворение в истязании людей» {275} , – замечает мемуарист. Лукасинскому просто не довелось пожить в России (38 лет, проведенных в Шлиссельбургской крепости, не в счет). Шарль Массой, который прожил в Петербурге долгие годы, называет именно такое наказание самым обычным. «Я сам бывал свидетелем, как хозяин во время обеда за легкий проступок холодно приказывал, как нечто обычное, отсчитать лакею сто палочных ударов» {276} . Константин был не более чем родным сыном своей отчизны.
Поляки разобрались в этом не сразу Поначалу польские генералы, искренне надеявшиеся на благие перемены в Царстве Польском, старались угождать Константину во всем и, зная его страсть к муштре, ревностно взялись за военные учения. «Все эти Хлопицкие, Красинские, Курнатовские по два раза в день выводили полки на городские площади и производили долгие учения, чтобы предстать с честью на смотр великого князя… Проезжая по площадям, где происходили учения, великий князь приказывал остановиться; генерал подбегал к экипажу, вытягивался под козырек, и начинался приблизительно следующий разговор: “Qu'est-ce que vous faites-ici? – Nous exeçons, monseigneur! – Vous exercez! Est-ce que vous savez ce que c'est que des exercices militaries? Je ne sais pas, par quoi j'ai merite cette punition de devoir commander a des ignares pareils! [35]35
Что вы тут делаете? – Учимся, ваше высочество. – Учитесь! Да знаете ли вы, что такое воинское учение? Не знаю, чем я заслужил это наказание – командовать подобными невежами! (фр.).
[Закрыть]Пошел!”» {277} .
Хорошее это было начало. Как и указывал Александру Чарторыйский, угодить Константину было решительно невозможно, в гневе цесаревич терял над собой контроль: «…сердечные движения в нем всегда были вполне сознательны, тогда как его вспышки гнева и ярости весьма часто были результатом минутного полнейшего самозабвения и отсутствия всякого сознания, и самые их размеры, не соответствовавшие нисколько ничтожности вызвавших их поводов, свидетельствовали подчас о какой-то действительной, почти психической невменяемости» {278} . Однако таким Константин Павлович был только на плацу. Ужасная картина тирании цесаревича смягчается одним фактом – близкие цесаревича любили. Любили искренне, прощая ему и буйства, и брань. Любили, потому что знали: в домашнем дружеском кругу этот крикливый, полубезумный человек преображается – становится не только весел, остроумен, но и участлив, великодушен, щедр. Ценит и свои, и чужие шутки, готов хохотать не только над другими, но и над самим собой. Страстный человек, Константин и любил близких ему людей страстно.
Ради любимца он шел на всё. Иван Сергеевич Гагарин приводит в своем «Дневнике» историю о том, с каким усердием Константин Павлович защищал интересы своего любимого слуги, француза Парраша. Парраш овдовел, сильно скучал по жене и признался великому князю, что женился бы снова, но лишь на сестре своей покойной супруги. Это запрещалось законом. Константин, преодолевая сопротивление Александра, не соглашавшегося на брак, все-таки выбил из императора разрешение, и Парраш женился вторично. Он овдовел снова, а перед смертью жена взяла с мужа слово, что тот будет похоронен рядом с ней. Парраш передал ее завещание Константину Павловичу, и тот обещал его исполнить. «Когда Парраш умер, великий князь вспомнил свои слова; он приказал, чтобы желание Парраша было исполнено; но тот был католиком и его нельзя было похоронить на протестантском кладбище. Капеллан обратился к архиепископу, который был непреклонен. Великий князь пришел в ярость; он послал одного из своих адъютантов к прелату с приказом сообщить сему последнему дословно, что он – каналья, что во время событий в Гродно он был подкуплен русским правительством за 20 тысяч дукатов, что за его поведение в этом эпизоде патриоты хотели его повесить, что на шее его была уже веревка, но что его спасли русские, что за ним шла погоня до прусской границы, теперь он хочет превратить это дело в вопрос национальный, партийный, он хочет вызвать скандал – в таком случае он его получит и т. д. и т. д».. Константин вспоминал давние события, случившиеся во время одного из екатерининских разделов Польши. «Архиепископ смиренно отвечал, что все это правда, что времена мучеников миновали, что он не желает быть виновником скандала и т. д., и дал свое разрешение» {279} . Парраш оказался похоронен там, где желал.
Подобные истории случались постоянно. Однажды, в осеннюю ночь 1816 года, немедленно после отъезда из Варшавы императора Александра, а значит, после длинного, полного забот дня, Константин повелел вдруг разбудить своего адъютанта Ивана Семеновича Тимирязева. Тот только что уснул и надеялся провести ночь спокойно, тем более что высокий гость уехал. Передаем слово Тимирязеву: «Раздраженный и недовольный вскочил я с постели, наскоро оделся и отправился во дворец. Меня прямо провели в уборную, где я застал Константина Павловича в кресле, в белом как снег пикейном халате, с сигарою во рту и в необыкновенно веселом настроении духа. “Фи, какая заспанная фигура! – встретил он меня. – Как ты думаешь, зачем я тебя вызвал?” – “Не могу знать, ваше высочество”. – “Ну, однако?” – “Вероятно, какая-нибудь командировка”. – “Ошибся!” – воскликнул великий князь, видимо, наслаждаясь моим недоумением, и, помучив меня еще несколько вопросами, вдруг объявил: “Вот зачем!” – и с этими словами вынул из-под полы своего халата пару полковничьих эполет. Сюрприз был действительно неожиданный…» Полковничий чин был монаршей милостью. Великий князь так обрадовался за обласканного государем адъютанта, что не мог ждать, пожелав поделиться радостью немедленно, представая в этой сцене и детски непосредственным, и деспотичным.
Ревнитель воинской дисциплины, цесаревич в иных случаях легко ею пренебрегал. Выразительный эпизод приводится в воспоминаниях отличного рассказчика, польского шляхтича и украинско-русского казака Михаила Чайковского. Весь отпуск офицер Каменский кутил с товарищами и до того увлекся, что не успел вернуться в полк к нужной дате. Товарищи посоветовали ему написать письмо цесаревичу, к которому, как хвастал сам Каменский, он был близок. Каменский послушал совета и написал письмо, в котором извинялся за просрочку, чистосердечно назвав и причину опоздания – кутеж со старыми друзьями. Тем временем губернатор города, в котором веселился Каменский, арестовал его за просрочку отпуска и под конвоем препроводил в Варшаву. Письмо Каменского с извинениями и сообщение о том, что прогульщик доставлен в Варшаву жандармами, настигли Константина одновременно. «Цесаревич прочел письмо, приказал привести Каменского и спросил его: “Скажи на милость, или ты глуп, или действительно меня любишь?” Каменский был в состоянии только ответить: “Люблю, ваше высочество”, причем в его словах звучало столько правды, что цесаревич потрепал его по плечу, простил просрочку отпуска и перевел поручиком в другой полк, говоря: “Он любит начальника – это заслуга!”» {280} .
Каменского спас не только подобострастный тон, но и откровенность, подразумевающая безграничное доверие своему начальнику, непритворную личную преданность. Так к отцу относятся дети – не скрывают своих шалостей, просят прощения, когда виноваты, бывают наказаны, бывают прощены, но всегда знают – они любимы. Воспитанник Суворова, сформировавшийся в традициях русской армии XVIII века [36]36
Ср.: «“Отеческий” стиль отношений, традиционно связываемый с именем А.В. Суворова, на самом деле был типичен для всей русской армии конца XVIII в. и, в существенной степени, первых лет XIX в.». (Бокова В.М.Эпоха тайных обществ. М., 2003. С. 113).
[Закрыть], Константин Павлович и ощущал себя «отцом солдат». Помогал нуждающимся офицерам, ссуживал деньги, никогда не требуя возвращения долга, всерьез заболевших поручал собственному медику, иногда мог и сам неожиданно навестить больного, утешить и ободрить, а заметив нужду, сунуть под подушку несколько крупных ассигнаций. С особым удовольствием цесаревич поощрял усердие в службе: за удачный развод, хорошо проведенное учение жаловал всем по чарке вина и фунту мяса, самых прилежных солдат одаривал червонцами, посещая их и вне службы, ходил на солдатские свадьбы, был крестным отцом новорожденных и щедро посылал младенцу «на зубок». Константин устроил в Варшаве, почти полностью за свой счет, школу для русских солдатских детей – со сносной учебной программой {281} . Один из авторов записок о Константине, вполне в духе времени, называет цесаревича «настоящим отцом подчиненных» {282} .
Понятно, что теплое участие цесаревича в судьбах своих солдат и офицеров, отеческая забота о них – не что иное, как оборотная сторона его вспыльчивости: и то и другое диктовалось желанием упразднить дистанцию между собой и подчиненными, сделать отношения фамильярными – в исходном смысле этого слова, как производное от familia,«семья». Сокращение дистанции подчеркивалось и на уровне жестов. Принимая в свой конногвардейский полк уже знакомого нам семнадцатилетнего Тимирязева, будущего своего адъютанта, Константин Павлович «ласково взял его за ухо и своим отрывистым голосом спросил его: “Разве ты не боишься меня?” – “Никак нет, ваше высочество”, – бойко отвечал юноша. “Но ведь ты знаешь, что я шутить не люблю», – все так же ласково продолжал великий князь. “Если я буду служить, как следует, чего же мне бояться ваше высочество”, – отвечал Тимирязев. “Молодец!” – воскликнул великий князь и, потрепав его по щеке, приказал немедленно записать их (братьев Тимирязевых. – М. К.)в какой-то эскадрон конногвардейского полка» {283} .
Щеки, а особенно уши своих подчиненных Константин вообще как-то особенно жаловал. По рассказу генерал-адъютанта П.А. Колзакова, переданному его сыном, цесаревич, желая после очередной несправедливости загладить свою вспыльчивость, взял Колзакова-старшего «за уши обеими руками (обыкновенный его прием, когда он был в духе)» и, притянув к себе, «стал целовать его в лицо, ласково приговаривая: “Надеюсь, ты на меня не сердишься; кто старое помянет, тому глаз вон. Я знаю тебя давно – ты мне душою предан, сохрани мне это чувство до конца и будь уверен, я сумею всегда ценить это, вот тебе моя рука!”» {284} .
Цесаревич сознательно переводил служебные отношения во внеслужебную сферу, предпочитая регламенту патриархальную теплоту семейственности, дистанции – предельное сближение, иногда буквальное: забывшись, Константин мог в гневе подойти к подчиненному совсем близко и случайно оплевать его. Так, похоже, и случилось в конфликте Константина с капитаном лейб-гвардии Литовского полка Николаем Пущиным. Не умея уладить ссоры Пущина с другим, высшим по положению офицером, Константин накалялся все больше. «Ваше высочество, осторожнее, вы плюетесь!» – сказал Пущин. «Как вы смеете говорить это! Я на своего лакея плюю, а не только что на офицера. После этого вы не стоите своего мундира». – «А пока я в мундире, то не позволю себя оскорблять». «И, сказав это, Пущин снял с себя мундир и бросил его на пол» {285} .
Отвлекаясь от крайностей, к которым приводил беспокойный нрав Константина, заметим, что превращение подчиненных в своих домашних было принято не только в русской армии, но и вообще в России. Вспомним Обломова, который, как и все в его родительском доме, был уверен, что начальник – это «что-то вроде второго отца», который «до того входит в положение своего подчиненного, что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью, отчего у него мутные глаза и не болит ли голова?». Вспомним и императора Павла, устроившего ящик для прошений своих подданных, писавших ему «об обиде на полкового командира, о покраже скота со двора, о разрешении выйти замуж, о разрешении жениться, о дозволении открыть торговую лавку, об унятии дерзновенных разговоров соседей, о пожарах, грабежах, притеснениях, убийствах…» {286} .
В неверном пространстве нерегламентированных, «семейных» отношений и сам начальник оказывался неуязвим для закона, исполняя роль «бога». Это в Византии и на Западе монарх «при помазании уподоблялся царям Израиля», в России же «царь уподоблялся самому Христу» {287} . Представления о царе, подобном Богу, в русском сознании переносились и на фигуру любого начальствующего лица, который оказывался неподсуден. «У нас не Англия, —писал Карамзин, – мы столько веков видели судью в монархе и добрую волю его признавали высшим уставом… В России государь есть живой закон: добрых милует, злых казнит, и любовь первых приобретается страхом последних. В монархе российском соединяются все власти: наше правление есть отеческое, патриархальное.Отец семейства судит и наказывает без протокола – так и монарх в иных случаях должен необходимо действовать по единой совести» {288} .
Трагический парадокс судьбы Константина состоял в том, что избранный им тип поведения, насквозь русский, предлагался полякам. С годами Константин действительно полюбил поляков и предпочитал их русским не таясь – молва приписывала ему возглас: «В душе я поляк, совершеннейший поляк!» {289} А один из мемуаристов замечает, что «некоторые называли великого князя матерью польского войска и мачехою русского» {290} . В 1831 году, когда всё уже было кончено и поверженный Константин отступал из пределов Царства Польского, он в изумлении и горечи повторял одно: «Да ведь они же не знают, как я их любил» {291} . Но то была русскаялюбовь к польскому народу, крепкая и тяжеловесная, как цепь, ничем даже отдаленно не напоминавшая «розовую шелковинку».