355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майя Кучерская » Константин Павлович » Текст книги (страница 15)
Константин Павлович
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:11

Текст книги "Константин Павлович"


Автор книги: Майя Кучерская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)

КНЯГИНЯ ЛОВИЧ

Для польского общества брак великого князя с княгиней оказался неожиданностью, в тайны личной жизни цесаревича не были посвящены даже близкие люди. На двух венчаниях, по православному и католическому обряду, состоявшихся 12 (24) мая, присутствовали лишь близкие родные Жанетты, а со стороны Константина – императорский комиссар при польском правительстве Николай Николаевич Новосильцев и четыре генерала. Княгиня впервые была представлена варшавскому обществу в новом качестве, а через три дня после свадьбы – и польской армии. Одетая в костюм амазонки, Жанетта вместе с цесаревичем проехалась вдоль всего войска, Константин здоровался с офицерами и солдатами, б ольшую часть которых знал по имени, княгиня тоже коротко беседовала с офицерами, затем, сев в коляску, уехала. Цесаревич остался на Саксонской площади и занялся любимым делом. Так войско познакомилось с первой леди государства.

Госпожа Вейс сдалась не сразу, тем более что и Константин поначалу хотел, чтобы всё шло по-старому. До какой степени – неизвестно, но уже на следующий день после венчания он представил госпожу Вейс молодой жене, выразив надежду, что между дамами установятся добрые отношения. К его изумлению княгиня отказалась от этого знакомства наотрез – между супругами возник разлад. На празднествах, устроенных в честь бракосочетания, у нее был растерянный и смятенный вид. Взаимные недоумения продолжались почти целое лето, до появления императора Александра, приехавшего в Варшаву открыть второй сейм.

Анекдот

«Император, желая доставить удовольствие своей belle-soeur и видя, что у нее нет клавикорда, прислал ей самый лучший инструмент, какой только нашелся в Варшаве. В один из утренних визитов, которые великий князь особенно любил, госпожа Вейс, сумев проникнуть в будуар княгини, не без удивления заметила там великолепный клавикорд. Вообразив, что этот подарок сделан не кем иным, как самим великим князем, она устроила ему сцену ревности и, желая показать свою силу великой княгине, которую она беспрестанно оскорбляла, имела дерзость потребовать этот клавикорд себе. Княгиня ответила гордым отказом. Произошла бурная сцена, но после энергичного отпора, оказавшегося для Константина полной неожиданностью, княгиня всё же уступила, и чудесный инструмент с этого дня стал украшением салона госпожи Вейс.

Случай, часто обнаруживающий самые сокровенные тайны, помог и здесь. Александр почти каждый день обедал у брата в Бельведере. Однажды после обеда он предложил своей belle-soeur пройти в ее будуар, уставленный цветами, и доставить ему удовольствие игрой на клавикорде.

Неизвестно, кто из супругов был более смущен этим предложением, но как бы то ни было, великий князь хотел обратить всё в шутку, в то время как его жена, не говоря ни слова, залилась слезами» {329} .

Как только императору открылись подробности этой истории, по его настоянию госпожа Вейс вместе с супругом покинула Варшаву. Константин не мог возражать. К тому же Жозефина дурно себя чувствовала – покинув Варшаву, она вместе с мужем после посещения Франции отправилась лечиться в Ниццу. Госпожа Вейс прекрасно сознавала, что была принесена в жертву, что в несколько месяцев лишилась всего, и больше не протестовала, однако этого удара судьбы уже не снесла—и скончалась в Ницце в 1824 году.

Семейной жизни Константина ее отъезд послужил на пользу. Между супругами установилось полное согласие. Наблюдавшие в те годы великого князя с изумлением повторяли, что княгиня Лович – этот титул даровал ей после замужества Александр – оказала на Константина самое отрадное, почти чудотворное действие. В присутствии жены он смягчался, делался кроток, признавал свои ошибки, раскаивался в излишней вспыльчивости. Сам Константин Павлович относился к жене с самым трогательным беспокойством. Если княгиня заболевала, мог просидеть с нею ночь, поддерживая огонь в камине и не позволяя слугам сменить его. И в разговорах, и в письмах великого князя, когда речь заходила о жене, неизменно сквозили и нежность, и забота, и уважение.

Ее присутствие словно бы озарило жизнь великого князя. Иоанна Грудзинская сумела дать цесаревичу ту любовь, на какую не были способны ни юная немецкая принцесса, ни многочисленные мимолетные подруги, ни очаровательная содержанка. Вместе с тем, очевидно, и сам он к сорока годам до подобной любви наконец-то дозрел. Вообще же людей, любивших цесаревича бескорыстно, можно было сосчитать по пальцам: Курута, до сих пор исполнявший роль дядьки при барине, ежедневно рассматривавший сквозь лорнет содержимое горшка своего питомца и докладывавший ему, хорошо ли он сходил {330} . Приятели, с которыми Константин мог быть откровенен почти до конца, – Николай Олсуфьев (пока не умер), Николай Сипягин, Федор Опочинин. Пожалуй, и великий князь Михаил Павлович, который часто и с удовольствием гостил в Бельведере и всегда тянулся к старшему брату.

Сам Константин Павлович относился к Михаилу Павловичу тепло, но с понятным превосходством – между ними было почти 20 лет разницы. Император Александр если и любил брата, то давно уже несколько издалека и с учетом задач политических. Мария Федоровна была слишком часто им недовольна, от нее приходилось гораздо чаще обороняться, чем принимать знаки любви. В итоге получалось не столь уж многолюдно, а для человека столь известного даже пустынно.

Княгиня Лович мгновенно заполнила пустоту. Вероятно, оттого, что сама не была пуста. Сохранившиеся после нее немногочисленные личные записи на французском выдают в ней человека искренне верующего. Княгиня размышляла, какова природа кротости и чувственности, как обуздать страсти и прийти к покаянию. «Кротость не есть приветливость, которая относится главным образом к манерам. Человек светский может быть любезен, не будучи кроток. Кротость есть общее настроение, вызываемое добротою. Это – уступчивость и снисходительность с нашей стороны к мнению других. Но уступчивость эта должна быть добровольная, должна быть плодом собственного побуждения. Иначе человек становится уже не кротким, а слабым». «Чувственность есть сладострастие по отношению к чувственным удовольствиям. Человек чувственный ждет высшего блаженства от слабой машины, причиняющей чаще страдание, нежели ощущение сладостного чувства. Чувственность присуща людям, пренебрегающим метафизикой, мыслию и признающим лишь одни чувства, подчиняясь их власти» {331} .

Судя по всему, княгиня Лович была не только действительно нравственна, но и умна умом мудрой женщины – имея такт оставаться в тени мужа и вместе с тем благотворно влиять на него. Вместе с тем тихой, «пастельной» (как выразилась о ее облике графиня Анна Потоцкая) княгиня была лишь до той поры, пока обстоятельства не требовали от нее проявления иных качеств. В свое время именно ей удастся убедить супруга явиться в Петербург на коронацию Николая Павловича и тем самым прекратить неутихавшие в народе сомнения и толки. В дни ноябрьского восстания, в минуты полной потерянности цесаревича, мы увидим княгиню и вовсе в активном действии, в поступке, подтверждающем, что в момент опасности она могла проявить и непреклонную волю, и решительность. Очевидно, качества эти присутствовали в ней всегда, и Константин, человек, как уже успел понять читатель, не самый решительный и сильный, находил в супруге надежную опору.

Конечно, на что-то ей приходилось закрывать глаза. Как ни смягчился цесаревич после свадьбы, во многом он остался прежним. «Вот еще забава. Он велит пустить целую стаю бульдогов, которых у него было много разных пород и малых, и больших; в то же время целую стаю кошек и огромных крыс, которых нарочно выкармливал в подвалах дворца, и всё это вместе разом пускалось в огромную залу. Можете себе представить, что происходило! Зрители потешались этим концертом, глядя в стеклянное окно из другого зала!» {332} Мемуарист не уточняет, когда устраивались подобные развлечения – не исключено, что еще до женитьбы Константина на Грудзинской. Однако вполне вероятно, что и после. И если так, то чем занималась во время подобных забав княгиня? Переписывала очередную молитву, проверяла у Павла Константиновича уроки? Или стояла вместе со всеми за стеклом? Как бы то ни было, вряд ли она упрекала мужа за дурное обращение с животными, принимая его таким, как есть, попросту – любя. Иначе терпеть этого человека было бы немыслимо, никакое честолюбие не перевесило бы крыс, буйств и несправедливостей.

Лишь один из мемуаристов пишет о княгине Лович без симпатии – воспитатель внебрачного сына цесаревича Павла Константиновича граф Мориоль. По его мнению, княгиня преобладала в доме, «великому князю часто многое не нравилось, но он ограничивался обыкновенно какою-либо шуткою, подчас довольно язвительной, но вообще любезно соглашался на многое, чему он вовсе не сочувствовал. Он не противоречил жене, лишь бы его оставили в покое, лишь бы с ним были ласковы и предупредительны. Супруга же его была слишком умна для того, чтобы не воспользоваться слабостью мужа» {333} . Мориоль не относился к поклонникам княгини, еще и ревнуя ее ко второму воспитателю Павла, литератору и переводчику Ивану Михайловичу Фавицкому, которого княгиня явно предпочитала французу. Так что трудно доверять графу совершенно. Хотя в деталях он, видимо, прав. Например, Мориоль упрекает княгиню Лович в чрезмерной любви к разным бессмысленным вещицам, которые напоминали ей те или иные события, на взгляд мемуариста, слишком мелкие, чтобы так долго хранить память о них. Вероятно, «тихий ангел» Жанетта и в самом деле была, что называется, «барахольщицей», берегла все нужные и ненужные мелочи, а также записочки и записки, распределяя их по конвертам, отдельно вырезки из газет, отдельно выписки, которые делала для одной себя, – по преимуществу из святых отцов, иногда из философских сочинений, если авторы их рассуждали о бренности всего земного, о памяти смертной и мире ином – ее архив ясно свидетельствует об этом {334} .

И всё же то были мелкие слабости. Когда дело касалось интересов ее мужа, княгиня Лович проявляла и твердость, и силу, и мудрость. Она не оправдала надежд польских аристократов, так и не став рычагом их влияния на великого князя. Константин, разумеется, знал, с какими чувствами поляки смотрят на его супругу, и в дни своих отъездов из Варшавы старался изолировать княгиню от родни и варшавского общества {335} . Предосторожность, возможно, совершенно излишняя.

«ИСТРЕБЛЯТЬ СЕМЕНА РАССТРОЙСТВА»

Так в бездны ада смотрит херувим,

И зрит народов неповинных муки,

И чувствует, что им страдать века,

Что в безутешной жажде избавленья

Сменяться долго будут поколенья

И что заря свободы не близка.

Адам Мицкевич. Петербург

1(13) сентября 1820 года в Варшаве открылся второй сейм. От прежней безоблачности не осталось и следа; за два года, прошедшие с прошлого сейма, многое успело перемениться. Общественная атмосфера накалялась всё больше, тайные общества росли как на дрожжах. Поначалу и Александр, и Константин смотрели на это национальное вольномыслие сквозь пальцы. В 1814—1815 годах, пока борьба с Наполеоном не окончилась, России были выгодны польский патриотизм и собрания, его аккумулирующие. И когда в мае 1819 года майор 4-го линейного полка Валериан Лукасинский, всеобщий любимец, которого за образцовую службу ценил и цесаревич, основал «Национальный союз вольных каменщиков», никто его не тронул. Масонские общества еще не были запрещены, а национальные цели, которые преследовал союз, ни в чем не противоречили желаниям императора – он тоже надеялся вернуть Польше литовские губернии, тоже был заинтересован в скорейшем возрождении Царства Польского. Никто и не помышлял пока о революции, члены «Национального союза» клялись в верности русскому императору непритворно. Но Александр возложенных на него надежд не оправдал.

22 мая 1819 года после смелых публикаций «Ежедневной газеты» о злоупотреблениях правительства император подписал постановление наместника Иосифа Зайончека: отныне все журналы и периодические издания должны были подвергаться цензуре. Спустя два месяца, согласно следующему предписанию наместника, цензура распространилась и на книги. «Ежедневная газета» была закрыта, за ней прекратила существование и газета с недвусмысленным названием «Белый орел», а ее главный редактор бежал от преследований за границу. «Не быть им свободными, пока мы будем в цепях; не царствовать у них законам, пока у нас Божиею милостью будет царствовать самовластие», – писал Вяземский в одном из писем {336} . К тому времени в Варшаве действовали сразу три тайные полиции: одна из них подчинялась российскому Министерству внутренних дел, другая – Новосильцеву, третья – великому князю. Ее агентам предписывалось не только контролировать население, но и доносить друг на друга {337} .

По приказу Константина Павловича лица, подозреваемые в революционной пропаганде, сажались без суда и следствия в кармелите кий монастырь в Лешне, превратившийся в тюрьму {338} . Император, прекрасно осведомленный о происходящем в Польше, произволу брата, как водится, не противился. За год с небольшим правительство уничтожило сразу две конституционные гарантии – свободу печати и неприкосновенность личности.

Александр вновь приехал в Варшаву открывать второй сейм. Нынешнее его пребывание в столице ничем не напоминало предыдущее – теперь это было не торжество щедрости, но сухой рабочий визит. И речь государя на открытии сейма была гораздо сдержаннее предыдущей. Александр остерегал поляков от увлечения либерализмом, призывал к умеренности, еще мягко, но уже явственно угрожая: «Дух зла покушается похитить снова бедственное владычество и уже парит над частью Европы, уже накопляет происшествия… Без сомнения, век, в котором мы живем, требует, чтобы порядок общественный имел основанием и ручательством законы, его охраняющие. Но сей век налагает также на правительство обязанность ограждать сии самые законы от пагубного влияния страстей всегда беспокойных, всегда слепых. Лежащая на мне обязанность… обязывает меня для предупреждения самого возрождения зла и необходимости прибегать к средствам насильственным, истреблять семена расстройства, как скоро они окажутся» {339} . Все намеки на присоединение литовских земель и введение конституции в России, звучавшие на первом сейме, неприметно растворились в воздухе, и без того пронизанном тревогой.

Но «дух зла» коснулся уже и Варшавы. На втором сейме образовалась оппозиция, инициатором которой стала так называемая «калишская партия» – представители шляхты из Калишского воеводства, во главе которых стояли братья Викентий и Бонавентура Немоевские. Оппозиция, отстаивавшая конституционные гарантии, действовала умно и организованно, в итоге два главных проекта, представленных на сейм правительством, были отклонены большинством голосов, так как оба нарушали конституцию – в первом, касавшемся судопроизводства, не упоминалось о суде присяжных, который давно требовали поляки. Во втором, посвященном привлечению министров к сеймовому суду, посольская палата, представлявшая интересы польской шляхты, лишалась права обвинения министров. Закрывая сейм 1 (13) октября, Александр напомнил полякам, что они только замедляют дело восстановления их отчизны.

Покидая Польшу, император уже без всяких намеков прямо сказал Константину Павловичу, что предоставляет ему carte blanche —власть действовать по своему усмотрению. «А конституция?» – спросил Константин. «Конституцию я беру на себя» {340} .

Попутный ветер стих, русский император всерьез подумывал о том, не лишить ли Польшу конституции и независимости. Для такого решения у него было два предлога. На первый Александру указал Новосильцев, завершивший работу над конституционным проектом для России: одна империя не нуждается в существовании двух конституций, это «бесполезно и даже вредно для необходимого единства и успешности управления» {341} . Другой был связан с финансовым положением Царства Польского – содержать Административный совет с министерствами было еще и очень дорого, само Польское государство с этим не справлялось. Дефицит в бюджете ежегодно составлял несколько миллионов злотых.

Положение спас князь Францишек Ксаверий Друцкой-Любецкий, в июле 1821 года назначенный министром финансов. Сторонник Александра и союза России с Польшей, но Польшей независимой, Любецкий ринулся в бой за государственную казну с фантастической энергией и бесстрашием – ведь защищать ее предстояло еще и от цесаревича. Константин давно уже относился к государственным деньгам как к собственным – тратя их и на тайную полицию, и на внезапные армейские нужды, и на денежные подарки любимцам. Новый министр финансов составил точный бюджет с подробным указанием всех статей; на расходы, не указанные в бюджете, деньги выдавать он отказывался. Любецкий ввел государственную монополию на водку, самовольно определял сумму податей, организовал комиссию, которая начала собирать недоимки за последние 40 лет, – к этому была привлечена и армия, и старые долги оказались быстро заплачены. Князя возненавидели, но казну он спас – к 1830 году двадцатимиллионный дефицит в государственном бюджете был покрыт {342} .

Анекдот

«Главным врагом его [Любецкого] был великий князь Константин Павлович, который всегда стремился увеличивать расходы на армию и умножать доходы своих фаворитов. Князь Любецкий неуклонно ограждал казну от его притязаний, и между ними происходили частые столкновения.

Однажды великий князь потребовал его к себе, чтобы добиться разрешения на значительные издержки. После продолжительной беседы, когда Любецкий остался непреклонен, великий князь сказал ему: “Князь, вы слишком высоко поднимаете нос“. – “Ваше высочество, вы такого большого роста, а я так мал, что, обращаясь к вам, я не могу поступить иначе“, – ответил с величайшим спокойствием князь Любецкий и посмотрел в глаза великому князю. Князь Любецкий был в самом деле очень маленького роста и во время разговора всегда смотрел в глаза собеседнику. Убедившись, что и угрозами он ничего не добьется, великий князь отказался от своего требования» {343} .

В декабре 1821 года вышел указ императора, запрещающий тайные общества, в том числе и масонские. Польский «Национальный союз вольных каменщиков» был распущен Валерианом Лукасинским еще до того – в августе 1820 года; таким образом Лукасинский надеялся избавиться от случайных людей. В начале мая 1821 года он организовал «Патриотическое общество», цель которого заключалась в том, чтобы сформировать общественное мнение, «вывести его из оцепенения, подготовить для того, чтобы оно могло стоять на страже законодательных гарантий, которым грозила опасность» {344} . Но уже летом Константин Павлович получил от одного из бывших членов «Национального союза» донос на Лукасинского и его новое общество. Тут великий князь первый раз спас любимца – вызвал майора для разговора и взял с него слово не участвовать более ни в чем подобном. Цесаревич не сообщил об инциденте ни Новосильцеву, ни императору Александру. Однако следующий донос на Лукасинского попал уже прямо в Петербург – и вскоре в Варшаву пришло предписание о производстве строжайшего следствия. Положить под сукно этот приказ было уже невозможно.

Летом 1822 года Лукасинского и нескольких его товарищей арестовали, спустя еще два года над головой майора и двух его единомышленников сломали сабли. Осужденных одели в тюремные халаты, обрили, заковали в кандалы и отвезли в крепость Замостье.

И все же в 1825 году Константин спас Лукасинского вторично, на этот раз уже не от тюрьмы, а от смерти: арестант вздумал организовать в крепости заговор с целью побега. План не удался, и бунтовщик был приговорен к расстрелу. Цесаревич заменил смертную казнь четырнадцатилетней каторгой, которая уже никогда не кончилась. Майор стал вечным узником. Ни у одного из русских императоров не достало милосердия на облегчение его участи – в общей сложности Лукасинский провел в заключении 44 года, из них 37 лет в Шлиссельбургской крепости, где и скончался в 1868 году дряхлым, полубезумным, всеми забытым стариком.

Параллельно с удушением тайных обществ правительство развернуло борьбу, направленную на истребление вольного духа в польских школах и университетах, по сути же – на разрушение всей системы образования в Царстве Польском.

Многие начальные школы закрывались, в средней школе сокращались учебные программы, в частности, исключили безусловно опасный курс по всеобщей истории. Особое внимание было обращено на Виленский университет, куратором которого являлся Адам Чарторыйский. Университет славился высоким уровнем профессорского состава: историю здесь преподавал один из лучших польских историков, демократ и республиканец Иоахим Лелевель (позднее именно он станет одним из идеологов Польского восстания 1830 года), философию – ученик Шеллинга профессор Иосиф Голуховский. Вдохновленные пламенными речами Лелевеля студенты собирались в кружки, обсуждали политические вопросы, сочиняли свободолюбивые стихи. Одним из таких юных стихотворцев был Адам Мицкевич {345} , вместе с товарищем организовавший в 1817 году «общество филоматов» (любителей науки) и «общество филаретов» (любителей добродетели). Поначалу они не ставили перед собой политических целей – исключительно просветительские: на общих собраниях обсуждали вопросы науки, искусства, читали стихи, однако естественно касались и политики.

Новосильцев давно уже следил за происходящим в Вильне с особой зоркостью, и случай, доказывающий, что все меры оправданны, не заставил себя долго ждать. 3 мая 1823 года пятиклассник Виленской гимназии вместе с тремя приятелями написал на доске: «Vivat konstitucya 3 maja, jak słodkie wspominienie dla nas rodaków, lecz nie ma ktoby się о nią dopomniał» («Да здравствует конституция 3 мая, какое приятное воспоминание для соотечественников, только вот некому о ней напомнить»).

Обычная мальчишеская шалость? Но мальчишке исполнилось уже 15 лет, да и не сам же он сочинил такие мысли – услыхал, подхватил от старших! К тому же приятелей, принимавших участие в выходке, было четверо, а это уже означало заговор. Напуганный учитель донес обо всем виленскому военному генерал-губернатору Александру Михайловичу Римскому-Корсакову, тот – Константину Павловичу. Цесаревич поручил расследовать дело Новосильцеву, и вскоре шалун с товарищами был отдан в солдаты. На мольбу матери юного революционера и напоминание о его возрасте Александр ответил, что мальчик может служить в армии флейтщиком {346} .

Бедная мать не ведала, о чем просила. Судьба других, не менее юных нарушителей спокойствия была много печальнее. Учеников гимназии в Крожах за попытки организовать очередное тайное общество судили военным судом. Двух зачинщиков приговорили к десяти годам работ в крепости с последующей сдачей в солдаты без выслуги, четверых их единомышленников просто отдали в солдаты без тюрьмы. В Поневеже следствие так и не сумело найти авторов разбросанных повсюду листовок и принудило признаться в содеянном двух учеников, девятнадцати и тринадцати лет. Они признались, потом отказались от напраслины, но старшего начали сечь, и он признался заново. На суде он показывал раны и вновь всё отрицал – его всё равно осудили {347} .

Юношей Молесона и Тюра (по другим источникам – Тира) из Кейдан за прокламации с угрозами в адрес цесаревича приговорили к смертной казни. Следствию, на котором вновь применялись телесные наказания, удалось выудить из молодых людей признание, что они и в самом деле собирались убить Константина на станции, при перемене лошадей, и держали для этой цели два двуствольных заряженных пистолета. Цесаревич лично поинтересовался у Молесона, между прочим сына директора кейданской пятиклассной гимназии, за что тот хотел убить брата царя. И в ответ услышал: страшное решение юноша принял, узнав, что по приказанию Константина Павловича «в Вильно терзают студентов». После этого Молесон вдруг добавил: «К тому же нам обоим жизнь и без того надоела, потому что я влюблен в сестру Тюра, а Тюр в мою, без взаимной любви с их стороны» {348} . Ощущение несправедливости мира, несчастная юношеская любовь, толкающая на самоубийственные поступки, – тут бы нашему герою и растаять, махнуть рукой, как это не раз уже с ним бывало, поддаться чувству, проявить великодушие да и прогнать мальчиков хорошим пинком с глаз долой до дому, но положение обязывало, полного прощения юные террористы заслужить не могли. Константин повелел заменить смертную казнь на пожизненную каторгу. Юношей отправили в Нерчинск – благодарили ли они цесаревича за спасенную, но загубленную жизнь?

В конце осени 1823 года десятки студентов, и «филоматов», и «филаретов», включая Адама Мицкевича, были арестованы. Делалось это, разумеется, с согласия Константина Павловича.

Параллельно польскому в судьбе Константина развивался и «греческий» сюжет – цесаревич и здесь оставался верен себе и интересам Российской империи.

В 1821 году в Греции началось восстание под предводительством Александра Ипсиланти. Русское правительство осталось к восстанию безучастным, а Россия – «неподвижной», как выразился тогдашний министр иностранных дел Иоанн Каподистрия в ответе Ипсиланти, написанном по поручению Александра {349} .

Константин был убежден, что восстание следует подавить; греки же, вспомнив о давнем проекте Екатерины, в смешанной с отчаянием надежде именовали цесаревича «кротчайшим греческим самодержцем Константином II» {350} . «Константин II» о судьбе греков высказывался не раз и всегда в одном духе – столь многонациональная империя, каковой является Россия, борьбу греческого народа, несмотря на естественное ему сочувствие, поддерживать не должна. «Сколько различных народностей, входящих в состав обширной империи и исповедующих столько различных религий, с жадностью схватились бы за идеи, которые показались бы очень для них благоприятными. Если мы прибавим к этому злонамеренных людей и авантюристов, то мы непременно придем к тому заключению, что верность, в которой эти различные народы поклялись своему монарху, будет поколеблена» {351} , – писал цесаревич в письме Бенкендорфу в августе 1827 года.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю