355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майя Кучерская » Константин Павлович » Текст книги (страница 19)
Константин Павлович
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:11

Текст книги "Константин Павлович"


Автор книги: Майя Кучерская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

И всё же расправа с дворянами да боярами оставалась только частью политической программы мифического Константина Павловича. Окончательная цель его состояла в другом. Он пришел дать крестьянам волю, освободить их от крепостной зависимости. За то и пострадал, потому и был отстранен от престола. «У вас император Николай Павлович, который обманом взял престол у его императорского высочества Константина Павловича, а у нас, у крестьян, императором Константин Павлович» {439} , – заявил крестьянин Тамбовской губернии Евсей Павлов священнику своего прихода и всему честному народу.

«Я та самая воля, что вы ждете! Я – Константин Павлович. Много лет хожу я по земле и смотрю, как люди живут и как маются, – не видать вам воли. Много исходил – теперь уж меньше осталось», – многозначительно замечает странник, путешествующий вместе с богомольцами в Воронеж {440} .

Но в конце концов даже неутомимый Косенькин опустил в борьбе за невольников меч. «Когда посажен был или провозглашен императором, и сенаторы подписались, чтобы невольников избавить, и когда Константин Павлович сказал, каких невольников, то вскорости избрали Николая Павловича, то Константин Павлович сказал: “Ну, братец, владей, а я поеду в Польшу”, – да и мать его ему сказала: “Тебе не должно Польшу оставить”, – то при отъезде положил свою шпагу сверху наперекрест Константиновой и когда садясь в карету, Константин Павлович сказал: “Которая шпага внизу, то будет вверху, а верхняя внизу”, – сел и поскакал, и то проводя его, Н[иколай] П[авлович] пошел к матери, рассказал что при отъезде Константин Павлович говорил, что мать его написавши письмо, чтобы он воротился, и послала за ним фельдъегеря, который, догнавши, подал письмо, и как К[онстантин] П[авлович], почитавши, написал матери: “Мне воротиться весьма затруднительно, ибо дорога весьма неспособна, да и время в Польшу ехать, а приеду к вам, матушка, в гости весной в мае месяце, когда хорошо дорога просохнет, тогда наверняка буду, извольте ждать”» {441} .

Бесконечная волокита с письмами, разъездами фельдъегерей, отсутствие цесаревича в столице получили в конце концов простое, доступное всем объяснение – дороги в России дурны. На прощание же Константин преподал брату урок, по-своему пересказав изречение Христа о том, что последние будут первыми.

Тень Константина Павловича – и ту, что прихлебывала чай в людской, и ту, что размахивала саблей на подступах к Петербургу, и ту, что брела по пыльным сельским дорогам, – мы описали вполне. В минуты роковые нация начинает дышать единым дыханием, крепостные, дворовые, мещане, захудалые дворяне и аристократы вдруг обнаруживают себя в объятиях друг друга, начиная мыслить и чувствовать похоже. Не только народная молва, но и высокая поэзия, вопреки всему, упрямо вручала Константину скипетр и державу. Поэты, равноудаленные от казарм и крестьянских изб, продолжали славить царское достоинство Константина.

Литератор В.А. Добровольский, успевший написать «Песнь на проезд через Москву 30 ноября 1825 года в день народной присяги Государю императору Константину Павловичу» (проезд в указанную дату, конечно, так и не состоявшийся), спустя недолгое время сочинил новые стихи – «на отказ Его высочества цесаревича великого князя Константина Павловича от Престола» {442} .

Не имеющий прецедента случай породил не имеющую прецедента оду – впервые в истории русской литературы ода писалась в честь невосшествия на престол.

 
Что Петр и что Екатерина?
Что их великие дела
Перед делами Константина?
Пускай о них гремит хвала.
Они пределы расширяли
Обширность Царства Своего;
Они престолы доставали:
Он отказался от него!..
В усердии царю поклялся
Примером быть земли своей,
Он цесаревичем остался,
Но выше стал он всех царей.
 

Отречение Константина выглядит здесь как поступок, исполненный христианского смирения. Добровольский следует уже знакомой нам логике – нижняя шпага однажды окажется наверху, Константин остается царем, просто царство его «не от мира сего» (Ин. 18, 36).Именно поэтому он уже не нуждается ни в каких видимых знаках признания и любви: «Ему не нужны диадемы / И клятвы верности в словах. / Народом князь боготворимый! / Без клятв ты царствуешь в сердцах!»

«КАК ПОЭТ, РАДУЮСЬ ВОСШЕСТВИЮ НА ПРЕСТОЛ КОНСТАНТИНА»

Другой русский поэт в дни междуцарствия томился в Михайловском. Новое царство – новые надежды, и Пушкин попробовал воспользоваться сменой власти, чтобы освободиться из ссылки.

«Как верный подданный, должен я, конечно, печалиться о смерти государя, – писал он Павлу Александровичу Катенину 4 декабря 1825 года, – но, как поэт, радуюсь восшествию на престол Константина I. В нем очень много романтизма; бурная его молодость, походы с Суворовым, вражда с немцем Барклаем напоминают Генриха V. К тому же он умен, а с умными людьми все как-то лучше; словом, я надеюсь от него много хорошего» {443} .

Как видим, поэт радуется восшествию на престол фантома, родившегося в его быстром воображении, сочиненного им к случаю почти литературного героя, полного романтического очарования и поэзии. Когда хочется вырваться из плена, обнаружить в Константине «много романтизма» не составляет труда. Тем более что представления Пушкина (как, впрочем, и многих его современников) о романтизме были весьма свободными, романтической поэт считал всякую литературу, ориентированную на создание новых по сравнению с классическими форм {444} , романтизмом могла быть названа любая «новизна» в литературе [50]50
  Ср. исчерпывающее определение Л. Гинзбург, высказанное, правда, по поводу восприятия романтизма Вяземским, но вполне подходящее и к взглядам Пушкина: «Под заголовком романтизма может приютиться всякая художественная новизна, новые приемы, новые воззрения, про тест против обычаев, узаконений, авторитетов… всего того, что входило в уложение так называемого классицизма» (Гинзбург Л.Я.Вяземский – литератор // Русская проза. Л., 1926. С. 105).


[Закрыть]
. Не потому ли и «новизна» в русской истории – а император Константин и в самом деле был мало похож на усредненного русского императора – так легко окутывалась романтической дымкой?

Пушкин подбирает для Константина и исторический прототип – английского короля Генриха V, прославившегося благодаря битве при Азенкуре в 1415 году, во время которой королевские войска разбили французов.

Нигде более, насколько нам известно, Генриха V Пушкин не упоминал. Да и у литераторов пушкинского круга фигура английского короля популярностью тоже не пользовалась. В библиотеке поэта не было ни одной книги по истории Англии XV века {445} . По-английски Пушкин читал скверно, большинство книг на английском, попадавших к нему, оставалось неразрезанными – так что вряд ли он заглядывал и в английские хроники (переводов их на французский и русский в пушкинское время тоже не существовало). Вряд ли еще и потому, что из них ясно следовало: бурная молодость Генриха – факт недостоверный. Итак, источник Пушкина вполне очевиден – Шекспир. И указывая на сходство Константина и Генриха V, Пушкин имел в виду не столько реальное историческое лицо – короля, стяжавшего славу победами в Столетней войне, сколько литературного героя шекспировских пьес.

Генрих выведен Шекспиром в двух драмах, «Генрих IV» и «Генрих V». В первой он пока что принц Уэльский и ходит в наследниках Генриха IV; репутация принца довольно сомнительна. Он «склонен был к беспутным развлеченьям / В компаниях невежд пустых и грубых; / В пирах, забавах, буйствах дни текли» {446} . Но в конце концов и забавы, и буйства прекратились. В финале драмы беспутный Гарри возмужал и даже одержал победу над врагом короля и трона, безжалостным Генри Персом по прозвищу Хотспер («горячая шпора»). Когда Генрих IV умер, Гарри, отныне Генрих V, взошел на английский престол. Действие пьесы «Генрих V», в которой он предстает уже сложившимся и трезвым политиком, сосредоточено вокруг войны Англии и Франции и битвы при Азенкуре, завершившейся победой англичан. Примерно такой художественный материал и хранился в памяти Пушкина.

«Бурная молодость» Константина напомнила Пушкину ранние годы шекспировского героя. Сравнение лестное для Константина: у Шекспира разгул не только не развратил принца Гарри, но душевно обогатил и развил его. В пьесе «буйства» будущего английского монарха – вовсе не пустая дань юношеским страстям. Таверна – убежище, в котором принц может позволить себе роскошь оставаться частным человеком, жить без оглядки на государственные и политические интриги. Отношения с собутыльниками для Гарри – своеобразная школа человечности, в которой он учится быть чутким, милостивым и свободным {447} . Не случайно едва король Генрих IV подвергся опасности, сын немедленно вспомнил о долге перед отцом и государством, пришел королю на помощь и убил его противника.

Борьба с Хотспером для Гарри сыграла роль инициации, после этой малой победы разгул и буйство совершенно ушли из его жизни. Став королем сам, он окончательно превратился в государственного мужа, несущего ответственность за свой народ и исполненного пиетета перед законом. В сцене беседы с верховным судьей Генрих признал, что в свое время судья поступил совершенно справедливо, взяв его под стражу за оскорбление короля. А при встрече с прежним своим добрым приятелем и собутыльником Фальстафом Генрих даже не пожелал узнать его и призвал Фальстафа покаяться и позаботиться о своей душе. В конце пьесы Генрих покоряет Францию и добивается признания своих прав на французский престол. Таким образом второй, «государственный», период жизни Генриха V оказывается органичным продолжением эпохи молодого веселья и разгула – более того, именно таверна сблизила его с собственным народом и научила милости.

Пушкин, как и многие российские подданные, знал о репутации enfant terrible,утвердившейся за Константином, и не мог не слышать, в чем именно заключались «шалости» великого князя. К декабрю 1825 года они не были забыты. В частности, по свидетельству В.И. Штейнгеля, на многолюдном обеде у директора Российско-американской компании И.В. Прокофьева 12 декабря 1825 года, когда обсуждалось грядущее отречение императора Константина I, о котором все уже знали, кто-то спросил: «А что, если император вдруг явится?» «В ответ Булгарин вскричал: “Как ему явиться, тень мадам Араужо остановит его на заставе”» {448} . Но Пушкин вполне сознательно ускользает от этих совершенно неприличных случаю частностей и делает предельно обобщенный, широкий взмах кистью: «бурная молодость». Не та, что в реальности была у Константина, а та, что Шекспир приписал принцу Гарри. Молодость, в бурях которой скрываются ростки будущей мудрости и внутренней свободы, искренности и любви к подданным – качества, согласно более поздним (но вполне актуальным уже для середины 1820-х годов) размышлениям Пушкина, необходимые всякому государственному мужу («Оставь герою сердце! Что же / Он будет без него? Тиран…»). Итак, «бурная молодость» Константина, помещенная поэтом в шекспировский контекст, могла означать лишь одно – в зрелые годы, как и у принца Гарри, все эти «бури» принесут добрые плоды – великодушие, снисхождение к чужим слабостям и внутреннюю свободу.

Вторая «романтическая» черта Константина, которую называет Пушкин, – «походы с Суворовым».Отблески военной славы легендарного полководца, еще при жизни превратившегося в фигуру мифологическую {449} , ложились на всякого, кто участвовал с ним в сражениях. «Походы с Суворовым» оказывались залогом воинской доблести каждого их участника. Константин не был исключением. Как мы помним, в двадцатилетнем возрасте он участвовал в двух суворовских походах, Итальянском и Швейцарском, проявив мужество и выносливость.

Пушкин прекрасно помнил, что к концу 1825 года Константин успел принять участие не только в суворовских, но и еще в нескольких военных кампаниях – войнах против Франции 1805 и 1806—1807 годов и Отечественной войне 1812 года, Заграничном походе 1813—1814 годов. Цесаревич сражался под Аустерлицем, подписывал мирный договор с Наполеоном в Тильзите, принимал участие в сражении под Смоленском в 1812 году, входил с русской армией в Париж. Однако из этого довольно разнообразного послужного списка цесаревича Пушкин отсеивает лишь походы с Суворовым. И не только потому, что они освящены именем великого полководца. Другие походы не вписывались в парадигму романтического героя: войны 1805, 1806—1807 годов окончились поражением России. Участие цесаревича в войне 1812 года было незначительным и запомнилось не столько подвигами, сколько ссорой с Барклаем.

В 1835 году Пушкин посвятит Барклаю апологетическое стихотворение «Полководец», где его герой предстает фигурой трагической и одинокой, так как вынужден уступить другому «и лавровый венец, и власть, и замысел, обдуманный глубоко». За десять с лишним лет исторические взгляды поэта, безусловно, эволюционировали, но не настолько – в 1825 году тяжесть участи Барклая была поэту очевидна не менее, чем в 1835-м. Но в письме Катенину и вражда цесаревича с Барклаем трансформируется в соответствии с общей, вполне конъюнктурной задачей письма. Барклай превращается у Пушкина (несомненно, отлично осведомленного о шотландском происхождении полководца), как и в устах не симпатизировавшего Барклаю русского народа, в «немца». Пристрастие романтиков к национальным корням и старине известно – так неприязнь великого князя к «немцу» Барклаю тоже оборачивается в пользу «романтического» Константина.

Синтаксис следующей пушкинской фразы «К тому же он умен, а с умными людьми все как-то лучше; словом, я надеюсь от него много хорошего»подчеркивает, что речь о романтизме закончена («к тому же»). Ум не входит в число романтических, равно как и фольклорных, добродетелей, так как скорее ассоциируется с классицистической системой ценностей. Покидая пределы романтического, Пушкин выходит и за пределы легендарного, легендарный образ Константина, созданный молвой и слухами, не включал в себя ум: мифический Константин – отважный воин, нарушитель общественного порядка, заступник бедных, но при этом никогда – человек умный. Однако Пушкину нужен умный государь, и поэт наделяет героя и этим свойством. Кстати, и шекспировский принц Гарри тоже совсем не глуп: «Так размышленья долго прятал принц / Под маской буйства; без сомненья, разум / В нем возрастал, как травы по ночам, / Незримо, но упорно развиваясь» {450} .

Заметим, что еще один возможный источник пушкинского высказывания о романтизме Константина, помимо Шекспира, – роман Вальтера Скотта «Уэверли». Главный герой романа, Уэверли, встречается с Карлом Эдуардом, наследным принцем, ведущим борьбу за свои права, и отмечает, что тот в точности отвечает его представлениям о «романтическом герое» {451} .

Понятно, что в основе романтического панегирика новому императору лежала надежда поэта на скорое освобождение и приезд в столицу. Об этом свидетельствует не только здравый смысл, но и другое письмо Пушкина, адресованное в те же дни П.А. Плетневу. «Милый, дело не до стихов, – пишет Пушкин, – слушай в оба уха:Если я друзей моих не слишком отучил от ходатайства, вероятно, они вспомнят обо мне… Если брать, так брать – не то, что и совести марать – ради Бога, не просить у царя позволения мне жить в Опочке или в Риге; черт ли в них? а просить или о въезде в столицы, или о чужих краях.В столицу хочется мне для вас, друзья мои, – хочется с вами еще перед смертию поврать; но, конечно, благоразумнее бы отправиться за море. Что мне в России делать? Покажи это письмо Жуковскому, который, может быть, на меня сердит. Он как-нибудь это сладит. Да нельзя ли дам взбуторажить?» {452}

Царем Пушкин естественно называет Константина и предлагает прибегнуть к заступничеству известного ходатая об обиженных, уже не раз выручавшего его, Василия Андреевича Жуковского. Письмо Плетневу дышит жаждой освобождения. Очевидно, и Катенину Пушкин писал с тайной надеждой на перлюстрацию его писем (о которой поэту было хорошо известно), а значит, и на то, что его энергичное, комплиментарное высказывание о Константине станет известно новому императору.

Практическая мотивировка пушкинского высказывания вовсе не отменяет смысловой и культурной насыщенности сопоставления Константина с романтическим героем {453} . Даже если это сравнение было сделано исключительно из конъюнктурных соображений – оно точно отразило некоторые представления о Константине, растворенные в воздухе эпохи. К тому же романтические черты в образе цесаревича различал не один Пушкин. Хотя другой известный нам случай огранки облика нового императора в романтическом духе родился в обстоятельствах гораздо более драматичных, чем пушкинские.

«Я С МАЛОЛЕТСТВА ЛЮБЛЮ ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ»

«Зачинщик русской повести», поэт и литератор Александр Александрович Бестужев-Марлинский принял в событиях 14 декабря самое деятельное участие. На Сенатской площади он выдавал себя за адъютанта Константина Павловича и вместе с братом Михаилом и князем Д.А. Щепиным-Ростовским поднял часть Московского полка. Ему приписывается и высказывание, произнесенное ночью накануне мятежа в квартире у Рылеева. Размышляя об аресте царской фамилии, Рылеев начал искать план Зимнего дворца. Александр Бестужев сказал на это с усмешкой: «Царская фамилия не иголка, и если удастся увлечь войска, то она, конечно, не скроется…» {454} Впрочем, безжалостное замечание это, вероятно, всё же не распространялось на Константина, который в тот момент находился в Варшаве.

Под следствием Бестужев дал обширные письменные показания, не обойдя вниманием и фигуру цесаревича. «Я с малолетства люблю великого князя Константина Павловича, – писал он. – Служил в его полку и надеялся у него выйти, что называется, в люди. Я недурно езжу верхом; хотел также поднести ему книжку о верховой езде, которой у меня вчерне написано было с три четверти. Одним словом, я надеялся при нем выбиться на путь, который труден бы мне был без знатной породы и богатства при другом государе» {455} .

Бестужев родился в 1797 году в семье небогатого дворянина, бывшего артиллерийского офицера, литератора и просветителя Александра Феодосьевича Бестужева. «Малолетство» Александра Александровича пришлось на первое десятилетие XIX века – и значит, «любовь» Марлинского к Константину зародилась в эпоху Наполеоновских войн. Цесаревич мог явиться пылкому воображению юноши в героическом ореоле побед 1812 года, опять-таки с выдержанной в духе романтизма репутацией ненавистника всего нерусского – конфликт Константина с Барклаем был широко известен. Но, возможно, сообщение о «малолетстве» было необходимо Бестужеву для указания на победоносные походы 1799 года, в которых принимал участие Константин. Это время Марлинский вряд ли помнил, зато мог слышать о нем позднее. И все-таки под началом цесаревича Бестужев никогда не служил, на службу он поступил в 1816 году юнкером в лейб-гвардии драгунский полк, стоявший под Петергофом в Марли, которым Константин никогда не командовал, не говоря уже о том, что к тому времени он давно покинул Россию и занимался формированием польской армии.

Бестужев трогательно упоминает недописанную книжку о верховой езде, которую якобы хотел поднести Константину Павловичу, «знатному наезднику», как язвительно выразился о цесаревиче Якушкин. Но так оно и было: с молодых лет великий князь возглавлял кавалерию и действительно превосходно знал кавалерийское дело. Существовала ли у Бестужева книжка о верховой езде – неизвестно, вероятно, и она была плодом воображения узника, как и вообще «любовь» к Константину Павловичу, явно смоделированная Марлинским уже в тюремной камере. Однако направление, по которому двигалась мысль писателя, весьма характерно – как и Пушкин, Бестужев использовал готовую схему, уже существующую легенду о великом князе. Одна из составляющих этой легенды – вера в демократизм и доброту Константина; отсюда и слова Бестужева о надеждах «выбиться на путь», который был бы ему «труден» «без знатной породы и богатства при другом государе».

В этих словах, кстати, также кроется еще одно преувеличение. Богатыми Бестужевы действительно не были, но и захудалым их род назвать нельзя – свою историю они отсчитывают с XV века. Притом и карьера Бестужева поначалу складывалась удачно: с 1823 по 1825 год он служил адъютантом герцога Александра Вюртембергского, брата императрицы Марии Федоровны, в 1825 году стал штабс-капитаном гвардии, что открывало блестящую будущность – словом, в люди он и так уже вышел, без всякого участия Константина. Но заключенным не до документальной точности. Призыв писателя разглядеть на бумаге «следы слез заслуженного наказанья и слез искреннего раскаяния» только подтверждает отчаяние автора.

Представление о демократизме Константина является любопытной смычкой, соединяющей литератора-декабриста с простым людом, точно так же верившим в милосердное отношение цесаревича к незнатным и бедным.

Еще одно подтверждение того, что легенда о великодушии Константина Павловича была распространена в широких кругах, находим в следственных показаниях другого декабриста и поэта, Вильгельма Кюхельбекера. Кюхельбекер – единственный участник восстания, скрывшийся из Петербурга сразу после мятежа. В платье слуги, имея при себе случайно доставшийся ему билет на имя крестьянина, он бежал в Варшаву, надеясь перебраться из Польши за границу. Но в Варшаве Кюхельбекер был арестован. На допросе он сообщил, что стремился сюда лишь для того, чтобы «прибегнуть к ходатайству и покровительству его императорского высочества цесаревича, менее для самого себя, как для друзей» {456} . Вероятнее всего, что, как и Бестужев, Кюхельбекер сделал подобное утверждение «из тактических соображений» {457} . Вместе с тем он мог придумать и любое другое объяснение, но, по-видимому, желая выглядеть как можно более правдоподобно, развивает всё тот же распространенный в русском обществе мотив великодушия цесаревича.

Вряд ли случайно и то, что этот мотив всплывает в показаниях литераторов, причем романтического склада: им проще было перемещаться из области реальных политических планов и убеждений в мир мифологический, где вместо живых персонажей истории царили их репутации и легенды.

Совершенно довериться показаниям подследственного, которому грозит гибель, невозможно. Но существуют и другие, полученные вовсе не «под давлением», свидетельства о симпатии высшего слоя общества к цесаревичу.

Петербургский почт-директор Константин Яковлевич Булгаков, острослов, светский лев, отличавшийся не только широкими связями, но и верноподданническими настроениями, писал: «В последний приезд цесаревича сюда я его не мог видеть, будучи болен глазами, но в предпоследний был я у него очень долго и, право, с восхищением слушал его рассуждения и разные объяснения о делах, где видны были ум прямой и особенная опытность и истинное стремление к добру и к пользам государственным. Он был столько милостив, что вошел со мною в некоторые подробности насчет виденного им в Польше, и, право, всё было предпринято с отменным благоразумием. Ты, меня зная, не припишешь сие лести, к коей я не сроден, я же пишу для тебя единственно; но в глубочайшей скорби нашей мысль сия утешительна» (28 ноября 1825 года) {458} .

Булгаков служил на почте и прекрасно знал механизмы перлюстрации. Не исключено, что он рассчитывал на чужие глаза, слишком уж льстивым получилось его письмо. Но среди апологетов Константина были и совершенно бескорыстные лица.

По позднейшему признанию Николая Огарева, в 1825 году он и его ближайший друг Александр Герцен, будучи тринадцати и двенадцати лет от роду, по собственному почину присягали Константину. «Нам казалось, – вспоминал Огарев, обращаясь к Герцену, – что Константин был действительно обманут, что он несравненно лучше Николая, что он человек свободы, и тебе пришла мысль, что нам надо присягнуть ему и пожертвовать всем для его восстановления. Мы взяли листок бумаги, написали присягу и подписались. Перо, которым мы подписались, хранилось у кого-то из нас как святыня» {459} .

О юношеском увлечении Константином вспоминает в «Былом и думах» и сам Герцен, также отмечая б ольшую по сравнению с Николаем «народность» Константина Павловича: «Несмотря на то, что политические мечты занимали меня день и ночь, понятия мои не отличались особенной проницательностью; они были до того сбивчивы, что я воображал в самом деле, что петербургское возмущение имело, между прочим, целию посадить на трон цесаревича, ограничив его власть. Отсюда целый год поклонения этому чудаку. Он был тогда народнее Николая; отчего, не понимаю, но массы, для которых он никакого добра не сделал, и солдаты, для которых он делал один вред, любили его» {460} .

Герцен признается, что на некоторое время Константин стал для них с Огаревым символом оппозиции существующему консервативному правительству, именно это и побудило мальчиков решиться «действовать в пользу цесаревича Константина» {461} . Герцен рассказывает о своих отроческих пристрастиях с явной иронией, между тем вера в оппозиционность Константина имела под собой некоторую реальную почву.

Мы уже упоминали о добром отношении цесаревича к образцовому офицеру, но не слишком благонадежному гражданину майору Валериану Лукасинскому, которого Константин выгораживал, пока мог. Хорошо известна симпатия Константина Павловича и к Михаилу Лунину, когда-то принявшему вызов великого князя на дуэль и сердечно любимому цесаревичем за мужество и блестящую службу. В 1822—1825 годах Лунин служил в Слуцке и Варшаве под непосредственным начальством Константина. Некоторое время покровительство цесаревича уберегало его от неминуемого ареста – Константин даже отправил Опочинину отдельное письмо о Лунине, предназначенное для доклада Николаю и написанное только для того, чтобы уберечь любимца от неприятностей. «Не для оправдания сего подполковника Лунина, но единственно потому что его императорскому величеству благоугодно, чтоб я говорил правду и открывался перед его величеством со всем моим чистосердечием, не могу я не обратить внимания на положение оного Лунина. Статься может, что он, находясь в неудовольствии против правительства, мог что-либо насчет этого говорить, как это случается не с одним им, – даже его императорское величество изволит припомнить, что мы даже иногда, между собой, сгоряча, не обдумавшись, бывали в подобных случаях не всегда умеренными; но это еще не означает какого-либо вредного направления. Винить его в том, что он знал о тайном обществе и не донес тогда правительству, хотя можно, но надобно принять в соображение и то, что в оное, как теперь открылось, столько входило двоюродных и троюродных братьев и других родственников его… Он, Лунин, отстав в 1821 году от тайного общества и служа в Литовской уланской дивизии и, наконец, здесь, не имел уже с вышеописанными своими братьями и родственниками никаких сношений по тайному обществу; но они, вероятно, оговаривают его из злости, для того, чтобы запутать и очернить за то, что отстал» {462} . Письмо датировано 26 января 1826 года, на нем осталась великодушная резолюция Николая: «Никакой надобности нет. Здесь он не принесет пользы, там может быть полезен».

Спустя три месяца, в апреле 1826 года, когда вскрылись новые обстоятельства, приказ об аресте Лунина все-таки был получен. Убежденный в благородстве своего подчиненного, великий князь позволил ему уехать на недельную охоту. «Я знаю, Лунин не захочет бежать», – сказал Константин Павлович в ответ на упрек Куруты и не ошибся {463} . Одно ли безмерное доверие блестящему офицеру или еще и надежда на его побег руководили цесаревичем, мы не знаем. Но исключать того, что Константин таким образом давал Лунину шанс, нельзя. Тем более что, по другим сведениям, цесаревич вручил Лунину заграничный паспорт, чтобы тот бежал, но Лунин вернул паспорт со словами: «Я разделял с товарищами их убеждения, разделю и наказание» {464} .

Судя по всему, Лунин не знал, что Пестель готовил ему роль главы «обреченной когорты», небольшой группы заговорщиков, которая должна была обезвредить или уничтожить императора и великого князя Константина, после чего пожертвовать собой и отмежеваться от тайного общества. Это помогло бы сохранить добрую репутацию декабристов в глазах широкой русской общественности, по-прежнему питавшей к царской семье сентиментальные чувства. Судьба уберегла его от сомнительной роли {465} , и, похоже, Лунин всегда сохранял к цесаревичу глубокую симпатию. Во всяком случае, узнав о смерти Константина Павловича, Лунин, находившийся в то время в ссылке, поручил своей матери в знак благодарности цесаревичу заказать о покойном поминальную службу в Риме.

Случай с Луниным не единственный. Константин вообще любил, когда под его начальство поступали опальные офицеры, некоторые даже пользовались этим и избегали тюрьмы или ссылки {466} . Известно, что Константин Павлович желал также и оправдания декабриста Владимира Федосеевича Раевского. Правда, заступничество его осталось безуспешно – по настоянию Дибича Раевский был лишен всех гражданских прав и сослан в Иркутск {467} , хотя, подобно Лунину, не принимал в восстании непосредственного участия.

Но быть может, Константин делался заступником неугодных офицеров не только по любви к ним или потому, что ему нравилось выглядеть великодушным «отцом солдатов», но и из-за тайной конфронтации с Николаем, из желания лишний раз продемонстрировать свою независимость от «братца».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю