Текст книги "Константин Павлович"
Автор книги: Майя Кучерская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
«СТАРА СТАЛА, Г… СТАЛА»
Письмо цесаревича Константина ПавловичаФ. И. Опочинину
Варшава, 13 (25) декабря 1829 года
«Любезнейший Федор Петрович.
Получа письмо ваше от 4-го декабря, я благодарю вас за все изъясненные в оном на мой счет выражения, но за всем тем повторяю изречение покойного князя Багратиона: “Стара стала, г… стала”. К тому присовокуплю, что не смею даже сказать, что молод был, янычар был, ибо по указу самовластного Махмута янычары истреблены, и я весьма рад, что в молодости моей сей указ меня не коснулся, при чем опять повторяю: стара стала, г… стала.
Мудрено быть деятельным, любезнейший Федор Петрович, и тянуться с молодыми, коих правила и разумения о вещах всякого рода противны старым правилам, старым привычкам и, может быть, и грубой закоснелости, и грубым предубеждениям, вкоренившимся в продолжении полустолетия, но которые, однако, смею сказать, предостерегли быть замешанным, когда бы то ни было, между злоумышленниками и дозволяют всякому и каждому глядеть прямо в глаза, будучи притом по существу дела близорук, и даже так близко, что под самый нос… На счет прибытия моего в Петербург, где навещал я покойную мою матушку, скажу: что готов бы дать подписку в том, чтобы не ступить туда и ногою, имея токмо в виду теплоту, которую не под 60-м градусом, и притом не зимою сыскать можно, но там, где ни тобою не занимаются, никем не бываешь занят. A demi entendeursalut [55]55
Умный да разумеет (фр.).
[Закрыть].
Вас и ваших всегда и сердечно любящий
Константин» {514} .
* * *
Судя по тому, что и в очередном своем письме (от 9 января 1830 года) Константин повторил ту же поговорку о старости, Опочинин ему возражал. В следующем письме Федор Петрович, очевидно, подробно рассказал великому князю о замечательном придворном маскараде, данном в Аничковом дворце 4 января в честь святок и Адрианопольского мира {515} .
В сонме других обитателей Олимпа Опочинин явился на этом празднике в костюме Юпитера и заслужил язвительный, полный обидных намеков отклик цесаревича: «…Вы явились Юпитером, с чем вас и поздравляю, но мне только кажется, что приличнее было бы вам быть Меркурием, а особенно Меркурием сублиматом, так как нам обоим с вами во время оно случалось быть с оным знакомым; и сверх того сделаю то примечание, что это необыкновенный был Юпитер в 2 аршина и 4 вершка, который, кажется, представляется величиною не менее, как русские мужички говорят, в косую сажень, и потому 4-х вершковый Юпитер по-русски называться должен Перуном (или Пердуном, ибо вы в том духе воспитаны)»… {516}
Опочинин на перченые шутки цесаревича обиделся и, очевидно, даже сделал вид, что не все их понял – так что Константин Павлович в следующем своем послании снисходительно приносил адресату извинения и прилежно объяснял, что под «Меркурием сублиматом» подразумевал дезинфицирующее средство против венерических заболеваний, которым приходилось в молодости лечиться и самому великому князю, и его приятелю. Эпизод с Юпитером приведен нами как еще одна иллюстрация, демонстрирующая не столько страсть цесаревича к сомнительным шуткам, сколько его раздражение «маскарадом», происходящим в Петербурге, – оно различимо и в словах о том, что он готов был бы дать «подписку в том, чтобы не ступить туда ногой», и в язвительной отповеди Опочинину, с готовностью принимавшему участие в придворных затеях.
Но Петербург в вихре балов и празднеств не забывал и о деле. Николай считал необходимым созвать в Царстве Польском сейм, который не собирался здесь уже пять лет. Цесаревич Константин по-прежнему не видел в сеймах большого смысла – его любовь к полякам в большей степени была любовью к нации, чем к ее институтам. Тем не менее сейм был созван. Государь вновь приехал в Варшаву, и 16 (28) мая 1830 года сейм начал работу. Константин Павлович вынужден был, как обычно, присутствовать на заседаниях в качестве депутата от Пражского предместья. За истекший со времени коронации год всеобщее недовольство только усилилось, поляки относились к приезду Николая и сейму как к последней своей надежде на улучшение и защиту от произвола Новосильцева и цесаревича.
Государь открыл сейм милостивой и лестной для поляков речью, где среди прочего довольно изящно объяснил неучастие поляков в Русско-турецкой войне: «Польская армия не приняла активного участия в войне; мое доверие указало ей другой пост, не менее важный; она составляла авангард армии, долженствовавшей охранять безопасность империи…» Вот, оказывается, в чем заключалось дело – пока русские воевали, поляки охраняли безопасность Российской империи. Николай и словом не обмолвился о недавнем сеймовом суде, о царящем в государстве духе недовольства, не грозил, не пугал, однако не обещал и лишнего. Никаких лукавых и ласковых намеков на скорое присоединение Литвы в духе Александра Павловича. Поляки благородной честности Николая Павловича не оценили – лишь решение о строительстве памятника императору Александру как восстановителю Царства Польского было принято единодушно. В остальном палата депутатов вела себя неуступчиво и насупленно – правительственный законопроект о разводах, предлагавший передать бракоразводные дела в руки церкви, был жестко отвергнут. Вместе с тем сейм выразил петиции правительству – в том числе о цензуре и о помиловании Лукасинского.
На закрытии сейма 16 (28) июня государь произнес уже ледяную речь и спустя три дня отправился в Петербург. Последние иллюзии рассеялись. Поляки дали Николаю понять, что молчание и терпение отнюдь не их добродетели; Николай полякам – что ни на какие уступки не пойдет. Это был очевидный для всех разрыв. Цесаревич прощался с государем, как обычно, без сантиментов. Возможно, расставание прошло бы теплее, знай братья, что это их последняя встреча.
Константин Павлович не предчувствовал скорого конца. Хотя прежнего цесаревича, бравого, неутомимого, сутками не снимавшего мундира, не слезавшего с коня, и след простыл. Теперь Константин долгие часы просиживал дома, в халате, за письмами, газетами, в приятной беседе с домашними, с княгиней Лович. Его мучили боли в ногах и пояснице, он с трудом садился на лошадь. Франкфурт-на-Майне призывно манил зеленью и неземной тишиной. Попыхивая трубочкой, пуская сизые колечки, цесаревич всё чаще мечтал о покое, устранении от дел, жизни неторопливой и уединенной.
«У НАС ВСЁ СМИРНО»
Из письма Константина Павловича Ф.П. Опочинину
29 августа (10 сентября) 1830 года
«Слава Богу, у нас всё смирно и, скажу, надежно к воздержанию порядка. Речи нет ни о чем – по всем сведениям, и всё старое по-старому, и вновь ничего. В войске дух хорош и генерально насмехающийся над легкомыслием и ветреностью французов со товарищами» {517} .
* * *
Сколькими упреками, явными и тайными, резкими и корректными, был осыпан впоследствии Константин Павлович за свою слепоту! Он как будто ничего не желал знать о кровавых замыслах, повторяя как заведенный из письма в письмо: «У нас всё тихо и покойно», точно заговаривая действительность – пронизанную ощущением скорой и неизбежной бури.
Члены «Патриотического общества», прореженного, но не разгромленного сеймовым судом, продолжали собираться, обсуждали будущее восстание и возможность придания ему легальной формы, однако не предпринимали и не планировали никаких серьезных действий. Намного решительнее был настроен тайный союз, возникший в варшавской школе подхорунжих. Школа располагалась неподалеку от Бельведера, один из ее инструкторов, подпоручик Петр Высоцкий, уговорил нескольких учеников образовать тайный военный союз для защиты конституции. Крайне малочисленный поначалу союз подхорунжих образовался в декабре 1828 года, но со временем число его членов возрастало; горячие молодые головы были готовы на всё. В январе 1829 года в организацию вошел один из руководителей будущего восстания Маврикий Мохнацкий. В итоге именно тайный союз Высоцкого оказался в центре мятежа.
В начале августа 1830 года в Варшаву пришла весть об Июльской французской революции, а затем и смене французского правительства. Союз подхорунжих и другие тайные общества оживились невероятно, очертания восстания прорисовывались всё яснее. «Ветреность французов со товарищами», вопреки заверениям Константина, стала руководством к действию. На варшавских улицах прошло несколько демонстраций, вновь замелькали листовки, призывающие поляков к борьбе за независимость. На решетке Бельведерского дворца появилась издевательская надпись о том, что дом этот скоро будет сдан в аренду. Штат тайной полиции был удвоен, доносы текли рекой. Однако аресты и допросы вновь не обнаружили ничего опасного для русского правительства. Точнее, Константин этой опасности не желал увидеть: даже когда Высоцкий и один из главных его помощников Урбанский, стоявшие у руля будущего восстания, были арестованы по доносу, их вскоре освободили {518} . Цесаревич не считал возможным множить число заключенных – напротив, он пытался смягчить варшавское общество. В конце августа 1830 года была даже отменена цензура на информацию о событиях, происходящих за границей, – и в варшавских газетах появились сообщения о революциях в европейских странах. Это не только не смягчило поляков, но еще сильнее воспламеняло их мечты о собственной революции {519} . После известия о событиях во Франции в союз подхорунжих вошли еще 70 офицеров варшавского гарнизона {520} .
Тем временем император Николай Павлович разработал план военной кампании против Франции – он предполагал свергнуть Людовика Филиппа, который, по его мнению, незаконно занял место отрекшегося от престола Карла X. Российский государь намеревался вернуть престол Бурбонам, взяв в союзники Пруссию, а в качестве основной силы в войне с французами использовать польскую армию. Константин Павлович вновь, как когда-то Александра, отговаривал Николая от войны. Однако если прежде им руководило опасение проиграть могущественному Наполеону, то теперь в его словах звучали умудренность и спокойствие старого воина, трезво оценивающего положение дел в Европе. «Я сильно сомневаюсь, – замечал цесаревич в письме Николаю от 13 (25) августа 1830 года, – чтобы в случае, если бы произошел вторичный европейский крестовый поход против Франции, подобно случившемуся в 1813, 1814 и 1815 годах, мы встретили то же рвение и то же одушевление к правому делу. С тех пор сколько осталось обещаний, не исполненных или же обойденных, и сколько попранных интересов; тогда, чтобы сокрушить тиранию Бонапарта, тяготевшую над континентом, повсюду пользовались содействием народных масс и не предвидели, что рано или поздно то же оружие могут повернуть против нас самих» {521} . Далее цесаревич заверял императора, что в Польше царит спокойствие и поляки готовы продемонстрировать свою верность русскому престолу в любой момент.
Николай желал поступить по-своему и назначил главнокомандующим русско-польской армией увенчанного лаврами победы над Турцией фельдмаршала Ивана Ивановича Дибича. В конце сентября Дибич отправился в Берлин, с тем чтобы убедить прусского короля Фридриха Вильгельма III вступить в войну. Однако Пруссия, вслед за Англией и Австрией, признала Людовика Филиппа французским королем, совершенно отрезав Николаю путь к войне. Сквозь зубы он согласился не разрывать с Францией отношения.
В эти неспокойные дни в Москве началась эпидемия холеры, болезни тогда почти неизвестной в России. Меры, которые следовало принять, плохо представляли себе даже медики, в простонародье же поползли слухи о злоумышленниках, наславших мор. Население было близко к панике. Николай Павлович отправился в Москву для поддержания духа москвичей и едва не заболел сам, но отделался лихорадкой. Здесь же, в Москве, 5 октября государь получил от короля Нидерландов Вильгельма I просьбу о военной помощи – 25 августа в Брюсселе вспыхнула революция против голландского господства. Бельгийская революция и просьба Вильгельма послужили предлогом к развязыванию войны – не столько против революционеров в Бельгии, сколько против Франции.
Дибич снова отправился в Берлин, с тем чтобы теперь с учетом изменившихся обстоятельств всё же договориться с Пруссией о совместных действиях – по окончании переговоров он должен был поехать из Берлина в Варшаву и возглавить польскую армию. Константин руководить им же воспитанной армией не желал. Он по-прежнему находил войну с Францией ненужной, считая, что война только объединит все враждующие партии и усилит позиции французов.
Слухи о готовящемся походе с участием польской армии всерьез встревожили польских патриотов – без армии революция невозможна! К тому же едва в Царство Польское явятся русские войска, идущие походом в Бельгию, перевес окажется на русской стороне. В Варшаве перешептывались о том, что русская армия шагает сюда вовсе не для подавления революции в Бельгии, а для того, чтобы усмирить бурление в Польше и задавить национальное чувство. Следовательно, восстание должно быть начато немедленно.
На собрании, состоявшемся 9 (21) ноября на квартире у Иоахима Лелевеля, того самого бывшего профессора истории Виленского университета, одного из лидеров польских патриотов, мятежники назначили крайний срок революции – 17 (29) ноября 1830 года. Воздух дрожал от всеобщего напряжения и предчувствия необычайных событий – на зданиях расклеивали прокламации, всё чаще на улицах звучали революционные песни, в кабаках польские солдаты и офицеры задирали русских, навязывая им ссоры и драки. Во всем Царстве Польском, кажется, только цесаревич сохранял беспечность. Временами он всё же проверял ночью городские караулы, устраивал в русских частях учебные тревоги, переезжал ночевать из Бельведерского в Брюлевский дворец, в Лазенки, иногда и в казармы русских войск {522} , но, похоже, и сам до конца не верил в необходимость всей этой суеты.
Константина не убедило даже покушение на него самого, по счастью, сорвавшееся. Покушение было назначено на 18 (30) октября. Заговорщики предполагали собраться на Саксонской площади, напасть на цесаревича и русских генералов во время развода, всех их уничтожить, после чего провозгласить независимость Польши, отправиться в русские казармы и быстренько подавить сопротивление – чем и довершить этот изящный и легкий переворот. Но в тот самый день, на который было назначено убийство, Константин не явился на развод. Был ли он предупрежден? Кажется, нет.
Заговор почти сразу был раскрыт, но ничему Константина не научил – возможно, он и его принял за происки недоброжелателей. Слишком много цесаревич слышал за свою пятидесятилетнюю жизнь нелепых слухов и о себе, и об отце, и о матери-императрице и царственных братьях и уже устал прислушиваться к этому постоянному гулу, устал различать в воспаленном бреду толпы голос жизненной правды. Он по-прежнему разъезжал по городу в легкой бричке без охраны, рвал анонимные письма, предупреждавшие его о близкой опасности, не усиливал караул даже в Бельведерском дворце, который охраняли два-три инвалида с тесаками в качестве главного оружия, – словом, являл любимому народу вполне младенческое доверие, которое, однако, давно никого не трогало.
Тайная полиция выяснила точную дату восстания и сообщила ее цесаревичу: восстание было назначено на 16 (28) ноября. На этот раз Константин Павлович полиции всё же поверил, и в ночь на 16 ноября все польские караулы были заменены русскими. Заговорщики благоразумно отложили восстание, решив выждать хотя бы сутки. Ни дня больше им ждать не пришлось – увидев, что мятежа не случилось, Константин только посмеялся над общими страхами, и на следующее же утро после предполагаемого восстания в караулах снова стояли поляки. Правда, ночью по городу ходили также и русские караулы, но что могли бы они сделать с разбушевавшейся чернью? В случае тревоги русским войскам было приказано собраться у Бельведерского дворца. Этими мерами безопасности Константин и ограничился. Напрашивается вопрос: неужели наш герой был таким уж неисправимым идиотом? Как иначе объяснить его поразительную беспечность? Дальнейшие события и отношение к ним цесаревича совершенно разъясняют это.
РЕВОЛЮЦИЯ
Из воспоминаний
«Стали подавать чай; не успели генералы сыграть второй ровер, как вошел человек и вызвал отца моего в переднюю. Здесь нашел он посланного от моей матери, крепостного нашего человека Алексея. Бледный, дрожа от страха и весь запыхавшись, проговорил Алексей: “Анна Федоровна приказала вас просить скорей домой, в Варшаве лево… руция!!” …Всё пришло в страшное замешательство: стол, карты были брошены, гости стали расходиться – иные подбегали к окнам, желая что-нибудь разглядеть, но на дворе было темно. Дамы подняли визг, громче всех слышались возгласы хозяйки: “Ахти, батюшки! Да я ни за что не останусь здесь – нас тут первыми убьют “. Все столпились в передней и разбирали свои вещи; все суетились» {523} .
На последнем, предшествующем восстанию совещании заговорщики, среди которых были Иоахим Лелевель, Петр Высоцкий, Петр Урбанский, Иосиф Заливский и Людвиг Набеляк, постановили, что революцию следует начать с убийства Константина. Часть польских войск симпатизировала великому князю и могла встать на его защиту – это нарушило бы единство в рядах восставших и ослабило силы революции. А потому поражать гидру решено было с головы. Не в меру щепетильный Высоцкий настоял на том, чтобы убивали цесаревича не военные («солдату не подобает наложить руку на своего начальника»), а группа гражданских лиц – студенты во главе с Набеляком.
Убийство цесаревича, захват арсенала и раздача оружия народу, затем разоружение русских войск, которых в Варшаве стояло около семи тысяч, – так выглядел общий план восстания. Начало мятежа наметили на шесть часов вечера 17 (29) ноября. Сигналом к восстанию должен был послужить поджог пивоварни в Сольце, южном предместье Варшавы. После этого в противоположной части города поджигались два старых деревянных дома на улице Новолипье. Как только в сумерках вспыхивало зарево двух, пылающих с разных сторон пожаров, Набеляк и студенты, заранее собравшиеся в Лазенках, направлялись в Бельведер, чтобы умертвить великого князя. В то же самое время подхорунжие под предводительством Высоцкого шли в русские казармы, дабы обезоружить русских. К участию в восстании предполагалось привлечь не только польское войско, но и гражданское население, собственно, весь город. План был неплохо продуман и очень прост.
Однако старая гнилая пивоварня, поджог которой должен был сигнализировать о начале восстания, долго не разгоралась. К тому же два подпоручика, которым поручили поджог, отчего-то начали свою работу раньше условленного срока. Огонь вспыхнул не в шесть, а в полшестого – когда его никто еще не ждал. Едва пламя появилось, немедленно забили пожарную тревогу и пивоварню погасили. Пожар не продлился и получаса, и его мало кто заметил. В итоге второй поджог не состоялся вовсе – дома в Новолипье остались нетронутыми.
Встревоженные ранним сигналом участники покушения бросились в Лазенки, но не все – и собрались далеко не в полном составе. В растерянности Набеляк отправился в школу подхорунжих, казармы которой располагались рядом с Лазейками, – там стояла тишина, даже Петр Высоцкий еще не вернулся из города. Среди заговорщиков воцарилась нерешительность. Восстание, точно пивоварня в Сольце, могло погаснуть, так и не разгоревшись. Идти в Бельведер, не заручившись поддержкой военных, было бы чистым безумием, и Набеляк отправился в школу подхорунжих во второй раз. Тут он встретил наконец Петра Высоцкого, возвращавшегося в казармы. Всё сейчас же оживилось и пошло по намеченному плану – Высоцкий отправился со своим отрядом в русские казармы, Набеляк со своим – в Бельведер. 18 студентов разделились на две группы: первая должна была напасть на Бельведер с фасада, вторая охраняла тылы на случай, «если птичка вылетела бы в сад» {524} . Чем ближе был Бельведер, тем решительнее делались студенты. «Смерть тирану!» – бормотали они сквозь зубы, подбадривая друг друга.
Тиран тем временем, как и всегда в этот час, мирно спал сладким послеобеденным сном, улегшись по-походному – у себя в кабинете. В Бельведере стояла мертвая тишина, ничто не смело шелохнуться и потревожить блаженный сон его высочества… Заговорщики ворвались во дворец, разбили стекла в сенях, люстру в лакейской и ринулись вверх по лестнице, к кабинету великого князя. Их вел Валентин Витковский, прежде служивший во дворце камердинером и хорошо знавший расположение комнат. Они слышали выстрелы, раздававшиеся с улицы, – это отряд подхорунжих во главе с Высоцким напал на уланские казармы, напал и получил отпор, но заговорщики этого не знали, и далекая пальба придала им сил.
В приемной студенты наткнулись на ожидавших цесаревича его адъютанта генерала Жандра и вице-президента города, начальника варшавской полиции Любовицкого, который собирался сообщить цесаревичу о намеченном на сегодняшнюю ночь восстании. Увидев заговорщиков, и Жандр, и Любовицкий побежали. Первый бросился через задний ход в сад, второй – к кабинету цесаревича, успев крикнуть по-польски: «Худо, ваше высочество!» И сейчас же был поражен штыком. Константин вскочил возмущенный – что за шум? Кто посмел посягнуть на его отдых? Но посягали не на отдых – на его жизнь.
Он кинулся на крики прямо навстречу своим убийцам и тут уж наверняка был бы убит, если бы камердинер Фризе (а по другим сведениям, Козановский) не преградил ему путь. Не церемонясь, он оттолкнул цесаревича от двери и закрыл задвижку изнутри. В дверь бешено заколотили. Константин находился от смерти буквально в пяти шагах. Дубовая, обитая железом дверь не поддавалась, заговорщики били прикладами, ногами, чуть ли не головой – безуспешно. Константин схватил пистолеты и сабли, он хотел немедленно бежать к княгине Лович, но Фризе убедил его, что княгиня в гораздо большей безопасности теперь, когда великий князь далеко от нее. Мужественный слуга повлек цесаревича через потайной ход на чердак, под крышу, где Константин наскоро оделся.
Взбешенные неудачей заговорщики нанесли поверженному Любовицкому еще 12 ран (однако не смертельных, в итоге Любовицкий остался жив и верность его цесаревичу была вознаграждена), в ярости закололи двух лакеев. Но «птичка», похоже, упорхнула. На что еще было им решиться? Внезапно снизу раздался крик: «Великий князь убит!» Решив, что дело наконец сделано, Набеляк и его отряд сошли вниз и, соединившись с товарищами, отправились восвояси.
Вторым, уже невольным, спасителем Константина оказался генерал Алексей Андреевич Жандр. В одном сюртуке, без шляпы он успел выскочить из дворца через задний ход в сад и побежал к конюшне. Здесь его настигла вторая колонна заговорщиков, стерегшая «птичку». Жалобные крики о том, что он всего лишь дежурный генерал, приняли за хитрость, двумя смертельными ударами штыков Жандра прикончили и закричали: «Великий князь убит!» Константина пришли убивать лица гражданского звания, студенты – неудивительно, что большинство из них не знало цесаревича в лицо. Эта ошибка спасла Константину жизнь. Заговорщики покинули Бельведерский дворец, не пытаясь больше разыскивать цесаревича.
Впрочем, в тот день смерть ходила за ним по пятам. Спустя несколько часов у дворца, когда великий князь убеждал собравшийся здесь польский конно-егерский полк хранить верность присяге, которую этот полк как раз и хранил, в Константина прицелился подпоручик Волочанский, но ружье трижды дало осечку. Раздраженный подпоручик в сердцах бросил оружие на землю и, выйдя из рядов егерей, ушел в лазенковскую рощу, никем не остановленный. Так второй раз за несколько часов Константин Павлович избежал верной смерти {525} .
Он спустился из своего укрытия довольно скоро, когда к Бельведеру уже начали стягиваться русские войска. Великий князь отправил фельдъегеря в разведку – выяснить, что творится в городе. Фельдъегерь вернулся и доложил, что на улицах беспорядки, а 4-й линейный полк раздает народу оружие. Константин не поверил своим ушам. 4-й был элитой, любимейшим его полком, Константин ласкал его, как дитя. Солдат в этот полк набирали из простого звания, из уличной варшавской молодежи – ремесленников, рабочих, служащих, но все служившие здесь славились выправкой, ловкостью и – шалостями. Всё это вполне соответствовало вкусам Константина. Однажды озорники в шутку украли у главнокомандующего бобровую шинель, но тот только посмеялся и погрозил молодцам пальчиком, в глубине души страшно довольный проявленными в операции похищения находчивостью и хитростью. Шинель, разумеется, тут же вернули. Перед парадами и смотрами Константин Павлович, вопреки всем правилам, специально предупреждал командиров любимого 4-го, на что им следует обратить особое внимание, и полк всегда оказывался на высоте. И вот теперь эти-то шалуны, любимцы, любезные дети шли против него, участвовали в мерзком бунте, раздавали народу оружие. Это было немыслимо!
Судьба майора Лукасинского, тоже служившего в 4-м полку и по крайней мере до ареста искренне уважаемого цесаревичем, ни в чем Константина не убедила – майор был всего лишь паршивой овцой в этом избранном стаде. Константин не знал, что заговорщики, хорошо понимая, насколько именно 4-й линейный приручен цесаревичем, и опасаясь, что образцовый полк не присоединится к восстанию, заранее начали распускать по Варшаве слухи, «будто бы ласки цесаревича сделали из них приверженцев России, врагов отечества и т.п.». {526} . Слухи достигли цели – молодцам из 4-го больше других хотелось доказать свою верность отечеству, и они поднялись на восстание первыми.
Константин Павлович был до того потрясен, что отправил фельдъегеря с повелением рассмотреть всё получше и убедиться в верности его же донесений. Но фельдъегерь уже не вернулся, его взяли в плен. Следующим был отправлен адъютант Константина, Александр Грессер, который подтвердил прежние сведения: беспорядки, вооружение народа, отдельные выстрелы, революционные песни. Цесаревич снова не поверил и приказал капитану ехать обратно в город, чтобы окончательно разобраться в происходящем. Грессер не вернулся тоже – его тяжело ранили и тоже взяли в плен {527} . Оба эпизода выдают смятение, в котором пребывал Константин, – он настолько не предвидел восстания и не был готов к нему нравственно, что отрицал очевидное. Великий князь словно бы тянул время, ждал, что вот-вот всё разрешится само собой, обернется досадным недоразумением, что он в конце концов проснется, очнется от этого абсурдного сна. И с едкой иронией опишет его в очередном письме Федору Петровичу Опочинину.
Но отчего-то сон всё тянулся, обрастал новыми сюжетами, поворотами, один печальнее другого. Вице-адмирал Павел Колзаков, сын которого со временем стал одним из лучших летописцев жизни цесаревича (и, видимо, неспроста был полным тезкой великого князя), уговорил Константина Павловича отправиться в Вержбу, на дачу своего тестя. Вержба находилась напротив Мокотовского поля, на котором можно было расположить войска и в случае необходимости дать отпор с гораздо большим удобством, чем в тесном парке вокруг Бельведера. Вместе с Константином в Вержбу двинулись и все русские войска, оставляя столицу на милость восставшим.
Княгиня Лович, которая еще до того покинула Бельведерский дворец, наотрез отказалась переждать события в безопасном месте и покинуть цесаревича. Убедить ее было невозможно, и теперь она ехала в карете рядом с Константином, который сопровождал ее верхом. «Прощай, Варшава! Брест протягивает нам руки», – сказал цесаревич в совершенно несвойственной для него приподнятой, романтической манере, окидывая последним взглядом столицу.
Он не просто навсегда покидал любимый город – подобно своему отцу, Павлу Петровичу, названному однажды Пушкиным «романтическим императором», Константин вступал в последнюю, самую печальную и, кажется, самую «литературную» эпоху своей жизни, на глазах превращаясь в романтическогоизгнанника, покинутого, преданного, в странника, гонимого по свету злым роком и ничтожными людьми, – с неизбывной печалью в груди, с горькой обидой в сердце. Когда-то сияние романтического ореола увидели над его головой Пушкин и Бестужев-Марлинский, но оба не были совершенно искренни, обоими руководил расчет; и только теперь судьба Константина, уже без натяжек, могла быть прочитана как судьба романтического персонажа, но не в героической, а в трагической его ипостаси. Та же перемена произошла с любимцем романтиков Наполеоном, в жизненной, а затем и в литературной реальности превратившимся из владыки полумира, из сверхчеловека, не знавшего препятствий, в покинутого узника острова Святой Елены, «изгнанника вселенной». Недаром спустя всего несколько дней после ухода из Варшавы депутат польского временного правительства Валицкий сравнил Константина именно с Наполеоном.
«Я не могу глубоко не чувствовать неблагодарности 4-го линейного и саперного баталионов, которые пользовались моим расположением; они доказали мне, что благодарность – слово, лишенное смысла», – заметил великий князь в беседе с депутатом. «По крайней мере, ваше высочество, – отвечал тот, – чувство это очень редкое, и Наполеон, покинутый своими генералами и преследуемый владетельными особами, делу которых он оказал так много услуг, мог бы быть тому подтверждением» {528} . Валицкий, правда, тут же поправился и сказал, что сравнение не слишком удачно: поляки мало похожи на предавших императора генералов, но слово уже вылетело – Наполеон.