Текст книги "Автобиография"
Автор книги: Майлс Дэвис
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)
я с семьей и друзьями в новом доме, фото матери, отца – он на своей свиноводческой ферме, настоящий богач и все такое. Это было большое событие и настоящий успех у черной публики. Но все это не особенно занимало меня, потому что моя музыкальная работа застопорилась, и я был совершенно выбит из колеи. Я стал выпивать чаще, чем раньше, и принимал обезболивающее из-за своей серповидноклеточной анемии. И увеличил дозу кокаина – виной всему, я думаю, была депрессия.
В 1962 году Джей-Джей Джонсон согласился с нами играть, к тому же вернулся Сонни Роллинз и выступил с нами в нескольких концертах, так что у меня был отличный секстет из них, Уинтона Келли, Пола Чамберса, Джимми Кобба и меня самого, мы много ездили на гастроли. Как-то играли в Чикаго – в середине мая – и заехали в Ист-Сент-Луис, где я повидал отца. Он не очень хорошо себя чувствовал. Франсис поехала с нами навестить своих родителей в Чикаго.
Пару лет назад – кажется, в 1960 году – отец ехал на машине через железнодорожный переезд, где не было шлагбаума, и его задел поезд. Он так и не смог оправиться, тем более что скорая помощь для белых не брала чернокожих, и пришлось ждать, пока его заберет в больницу скорая помощь для черных. Домашние мне об этом даже сразу и не сообщили – решили, что это не очень серьезно. К тому же я был в турне, и они не хотели меня волновать.
Когда я позвонил отцу через неделю или около того после этого происшествия и спросил, как у него дела, он сказал: «А меня поезд сбил». Вот так просто и сказал, будто это пустяк, представляешь?
«Как? Да что произошло?» – «Ничего. Просто меня сбил поезд. Жена отвезла меня в больницу, там сказали, что со мной все в порядке».
Но после этого все у него валилось из рук – так они у него тряслись. Он хотел взять что-нибудь, тянулся к этой вещи, но руки не слушались. Его жена сказала мне, что ему день ото дня хуже. Тогда я привез его в Нью-Йорк и показал нейрохирургу, но тот так и не смог поставить диагноз. Отец стал похож на боксера с сотрясением мозга, но никому не разрешал ничего ему поднести. Один раз, когда он был у меня, я хотел что-то подать ему, а он говорит: «Неужели ты не чувствуешь, что я не нуждаюсь в твоей помощи?»
Он не мог больше прямо ходить, не мог работать. Когда я приехал к нему в 1962 году, он выглядел так же, как в последний раз, – трясся и все такое и отказывался от помощи. Сам ничего не мог для себя сделать, но все время пытался, и каждый раз, когда кто-то хотел помочь ему, жаловался:
он ведь был гордый человек. И все время твердил, что обязательно преодолеет эту мешавшую ему жить напасть и снова начнет работать, всем назло.
Но однажды, когда мы собирались ехать в Канзас-Сити, он дал мне письмо, которое я передал Франсис. Обнял отца и уехал. И совершенно забыл об этом письме. Потом дня через три играем мы в Канзас-Сити, и вдруг Джей-Джей подходит ко мне и говорит: «Лучше тебе сесть, Майлс».
Я удивился и спросил: «Какого хрена тебе надо?» Но по его печальным глазам понял, что что-то не так. Ну, я сел, и тут мне стало сильно не по себе. «Твой отец умер, парень. Только что позвонили в клуб и сказали хозяину. Твой отец умер». Я посмотрел на него в ужасе и сказал: «Не может быть! Черт! Господи!» Никогда не забуду этой минуты.
Я просто сказал: «Не может быть!» Не знаю, что со мной произошло. Я не плакал, ничего такого. Просто как-то онемел, наверное, до конца не мог в это поверить.
И тут я вспомнил про письмо. Побежал в наш гостиничный номер и попросил его у Франсис. Там было написано: «Через несколько дней после того, как ты прочитаешь это письмо, меня уже не будет. Береги себя, Майлс. Я очень любил тебя и гордился тобой». Господи, вот тут меня по– настоящему проняло. Я зарыдал и никак не мог остановиться. Не мог простить себе, что не прочел письма раньше. Мне было ужасно плохо, я чувствовал такую вину… Меня словно раздавило, ты не поверишь – я ведь не помог отцу, когда ему было плохо, а он мне всегда помогал. А то, что ему было плохо, было видно по его почерку – неровному и слабому. Я без конца перечитывал отцовское письмо, потом откладывал его, потом снова читал, оно у меня сохранилось. Ему было шестьдесят. Мне казалось, он будет жить вечно и всегда придет мне на помощь. Я знал, что у меня прекрасный отец, да он был просто великим отцом: посмотри, как он дал мне знать, что умирает. Когда я его в последний раз видел, мне показалось, что он не очень хорошо выглядит. Я старался вспомнить каждую черточку его лица. Помню его особенный взгляд, который бывает у сильных духом людей, особенно у тех, кто живет на природе, – было видно, что что-то сильно не так. Я попрощался с ним, а он смотрел на меня с печалью, глаза его словно говорили: «Я, наверное, больше никогда не увижу тебя». Но я не понял тогда этого взгляда. И мне от этого было еще грустнее, вина казалась тяжелее, ведь я подвел отца в тот единственный момент, когда ему необходима была моя помощь! Если бы я был чуточку внимательнее! Я знаю этот взгляд, видел его и раньше, много раз, у Птицы, например, в последний раз, да и у других тоже.
Отца похоронили в мае 1962 года. Похоронили с помпой, наверное, это были самые пышные похороны, которых удостаивался чернокожий в Ист-Сент-Луисе. Церемония проходила в спортивном зале нового здания школы Линкольна. Народу собралось немеряно, господи, люди отовсюду понаехали – все его знакомые доктора, зубные врачи и юристы, многие его однокурсники, живущие сейчас в Африке, и много богатых белых. Я встретился со знакомыми, о которых не слышал уже много лет. Все родственники сидели в первом ряду. Стадию острой печали я уже прошел, поэтому вся эта процедура не была для меня болезненной, мне даже не было грустно, хотя я видел его тогда в последний раз. Было похоже, что он спит в гробу. Брат Вернон, еще больший псих, чем я, начал отпускать шуточки про внешность некоторых присутствующих женщин: «Майлс, взгляни-ка вон на ту сучку с огромной задницей – как она старается ее спрятать». Я посмотрел, так оно и было, и тут меня просто всего скрутило, я чуть не сдох со смеху. Господи, какой же идиот-нигер мой брат! Но он даже как-то разрядил обстановку, и мне снова стало грустно, только когда отца привезли на кладбище. Положили его в могилу, и тут я реально осознал, что вижу его – его физический образ – в последний раз в жизни. Потом останутся только фотографии и память.
В Нью-Йорке я пытался много работать, чтобы не оставалось времени на мысли об отце. Мы играли в «Вэнгарде», в клубах на Восточном побережье. Я много выступал и часто ходил в спортивный зал, а потом в июле этого же года записал с Гилом Эвансом «Quiet Nights». (Еще мы сделали записи в августе и ноябре.) Но меня музыка для этого альбома совершенно не трогала. Я понимал, что работа, как раньше, меня больше не захватывает. Мы для той пластинки пытались исполнить босанову.
Потом «Коламбия» разразилась «блестящей» идеей записать альбом к Рождеству, они решили, что если я приглашу для участия в альбоме этого глупого певца по имени Боб Доро, а аранжировку сделает Гил, то получится настоящий хит. У нас играл Уэйн Шортер на теноре, парень по имени Фрэнк Рик на тромбоне и Вилли Бобо на бонго, и в августе мы сварганили этот альбом. Лучше о нем и не вспоминать – правда, я в тот раз впервые сыграл с Уэйном Шортером, и мне понравился его подход к музыке.
Последняя вещь, что мы записывали для «Quiet Nights» в ноябре, так у нас и не получилась.
Казалось, мы всю нашу энергию потратили впустую, и мы махнули на все рукой. «Коламбия» все же выпустила этот альбом, чтобы хоть немного заработать, но если бы спросили нас с Гилом, мы так и оставили бы все это дерьмо на пленках. Меня все это так достало, что я долго после этого случая не разговаривал с Тео Масеро. Он всю работу над этим альбомом испоганил: постоянно лез в партитуры, мешал, учил всех играть. Его дело было сидеть на своей заднице в звукозаписывающей будке и обеспечивать нам хорошее звучание, а он путался под ногами и все портил. Я после этой пластинки стал требовать, чтобы этого стервеца вообще со студии убрали. Даже позвонил Годдарду Либерсону, тогдашнему президенту «Коламбии». Но когда Годдард всерьез спросил, хочу ли я этого увольнения, я не смог устроить Тео такую подлянку.
До того, как мы закончили в ноябре последнюю запись «Quiet Nights», я наконец согласился дать интервью журналу «Плейбой». Марк Кроуфорд, написавший обо мне статью в «Эбони», познакомил меня с Алексом Хейли, который и захотел сделать это интервью. Сначала я напрочь отказывался. Тогда Алекс спросил: «Почему?»
Я говорю: «Это журнал для белых. А белые обычно задают тебе вопросы, чтобы влезть в мозги, выведать твои сокровенные мысли. А потом относятся к ним без всякого уважения и ни в грош не ставят твое мнение!» И еще была одна причина, из-за которой я не хотел давать интервью. Я его спросил: «Почему в „Плейбое» нет чернокожих женщин, цветных или азиаток? Все, что у вас есть, – блондинки с огромными сиськами и плоскими задницами либо вообще без задниц. Кому охота на все это вечно смотреть! Чернокожим ребятам нравятся большие задницы, сам знаешь, и мы любим целовать женщин в губы, а у белых нечего целовать».
Алекс стал уговаривать меня, пошел со мной в спортивный зал и даже на ринг, я даже несколько раз по голове ему вдарил. Вот этим он меня и купил. И тогда я ему говорю: «Слушай, парень, если я все тебе начну рассказывать, почему бы им не взять меня в партнеры компании – я ведь буду тебе давать информацию для них». Он сказал, что этого он сделать не сможет. Тогда я сказал, что если ему дадут за интервью 2500 долларов, то я согласен. Их это устроило, вот так и получилось это интервью.
Но мне не понравилось, как Алекс его сделал. Он там некоторые вещи понавыдумывал, хотя читать было интересно. Он в своей статье рассказывал, что когда выбирали лучшего трубача штата Иллинойс, маленький черный трубач – то есть я – всегда проигрывал белому трубачу. Это было всего один раз, в старшем классе, на отборе в «Музыкальный оркестр всего штата». А Алекс написал, что меня якобы всегда это обижало. Да пошел он к черту! Все это неправда. Может, я и не выиграл конкурс, но меня это совершенно не обескуражило, потому что я прекрасно знал, что я – потрясающий музыкант, и белый мальчик тоже это знал. Ну и где же эта белая задница сейчас?
Я был недоволен тем, как Алекс подукрасил это дерьмо. Он хороший журналист, но уж слишком пафосный. Потом мне сказали, что он всегда пишет в такой манере, но до этой статьи обо мне я этого не знал.
Мы – Уинтон, Пол, Джей-Джей, Джимми Кобб и я – закончили играть в Чикаго в декабре 1962 года; Джимми Хит заменил в одном концерте Сонни Роллинза, который опять от нас ушел – собрать свою группу, сделать паузу и попрактиковаться. Мне кажется, это тогда про него говорили, что он занимается на Бруклинском мосту, забравшись на балки; во всяком случае, слухи такие ходили. Все, кроме меня и Джимми Кобба, поговаривали об уходе, с тем чтобы больше подзаработать или играть свою собственную музыку. Ритм-секция захотела работать как трио под руководством Уинтона, а Джей-Джей вообще захотел остаться жить в Лос-Анджелесе, там он мог хорошо зарабатывать на студийных записях и быть дома с семьей.
Но нас с Джимми Коббом было недостаточно для оркестра.
В начале 1963 года мне пришлось отменить выступления в Филадельфии, Детройте и Сент-Луисе. Каждый раз, когда я делал отмены, промоутеры подавали на меня в суд, и в этот раз мне пришлось выплатить 25 тысяч долларов. Потом меня ангажировали играть в «Блэкхоке» в Сан-Франциско, но я решил не брать с собой Пола и Уинтона. У меня с ними начались разногласия – они требовали больше денег и хотели играть свою музыку. Говорили, что устали от моего репертуара, им нужно было что-то посвежее, а к тому времени на них был большой спрос. Но главное было в том, что Уинтон хотел стать лидером, самостоятельным музыкантом, и после пяти лет со мной он считал, что созрел для этого. Мне кажется, они с Полом просто хотели уйти из-под моего руководства, потому что все остальные тоже ушли.
Я спросил хозяев «Блэкхока», могу ли я приехать неделей позже, немного отдохнув, и они согласились. Я приехал с новой группой, из стареньких остался один Джимми Кобб. Но через пару дней и он ушел к Уинтону и Полу. И я остался с совершенно новым оркестром.
Решив, что начну все сначала, я пригласил саксофониста Джорджа Коулмена, которого рекомендовал Трейн, и он согласился. Когда я спросил, кого бы еще он хотел видеть в оркестре, он порекомендовал мне альта Фрэнка Строзира и пианиста Хэролда Мэберна. Мне оставалось подыскать басиста. С Роном Картером (он был из Детройта) я был знаком с 1958 года: тогда в Рочестере, в штате Нью-Йорк, он зашел к нам за кулисы после шоу, так как знал Пола Чамберса, который тоже из Детройта. Рон тогда учился в Истманской школе музыки по классу контрабаса. Через несколько лет я снова встретился с ним в Торонто, и, помню, они с Полом долго обсуждали нашу музыку. Мы тогда были увлечены модальным стилем «Kind of Blue». Закончив школу, Рон приехал работать в Нью-Йорк, и там я его снова увидел в квартете Арта Фармера и Джима Холла.
Пол мне всегда говорил, что Рон – великолепный басист. Так что, когда Пол собрался уходить, я, зная, что Рон выступает, пошел его послушать, и он мне очень понравился. Я его спросил, не перейдет ли он к нам. Но у него были обязательства перед Артом, и он сказал, что если я уговорю Арта, то он присоединится к нам. Я поговорил с Артом после выступления, и хоть и нехотя, но он согласился.
Перед отъездом из Нью-Йорка я устроил прослушивания и таким образом набрал музыкантов из Мемфиса – Коулмана, Строзира и Мэберна. (Все они учились с отличным молодым трубачом Букером Литлом, который вскоре умер от лейкемии, и с пианистом Финеасом Ныоборном. Я удивляюсь, как хорошо их учили, – все эти ребята из одной школы!) Рона мне не нужно было прослушивать, я его и так слышал, но он с нами репетировал. И еще я прослушал великолепного семнадцатилетнего барабанщика, который работал с Джеки Маклином, звали его Тони Уильямс – он меня просто ошеломил, до того был хорош. Как только я услышал его, то сразу решил взять с собой в Калифорнию, но он должен был отыграть концерты с Джеки. Он сказал, что Джеки одобрил его план перейти ко мне после этих концертов. Господи, я весь трясся от волнения, когда слушал этого маленького стервеца. Я уже говорил, что трубачи любят играть с хорошими барабанщиками, а тут я сразу понял, что это один из лучших мерзавцев, которые когда-либо брали в руки барабанные палочки. Тони был моим первым выбором, а Фрэнк Батлер из Лос-Анджелеса просто заменял его, пока Тони окончательно не присоединился к нам.
Мы играли в «Блэкхоке» в новом составе, и все шло очень удачно, хотя сразу стало ясно, что Мэберн и Строзир – не то. Они очень хорошие музыканты, но для другого оркестра. Потом мы выступили с концертом в центре Лос-Анджелеса в «It Club» Джона Те, и там я решил, что хочу кое-что записать. Заменил Мэберна великолепным пианистом из Англии Виктором Фелдманом – вот уж кто играл на отрыв! Он мог играть еще и на вибрафоне и ударных. Мы в ту сессию использовали две его темы: небольшую пьесу «Seven Steps to Heaven» и «Joshua». Я хотел, чтобы он у нас играл, но он получал бешеные бабки за студийную работу в Лос-Анджелесе, так что в деньгах у меня потерял бы. Вернувшись в Нью-Йорк, я стал искать пианиста. И нашел – Херби Хэнкока.
Я познакомился с Херби Хэнкоком за год или больше до этого, когда трубач Дональд Берд привел его ко мне домой на Западную 77-ю улицу. Он только что пришел в оркестр к Дональду. Я попросил его сыграть что-нибудь и сразу увидел, что он действительно может играть. Когда мне понадобился пианист, я первым делом подумал о Херби, позвонил ему и пригласил прийти. Ко мне тогда постоянно заходили Тони Уильямс и Рон Картер, и мне захотелось посмотреть, как они будут вместе звучать.
И вот все они собрались у меня и пару дней играли, а я слушал их через интерком, размещенный в музыкальной комнате и по всему дому. Господи, да они отлично звучали! На третий или четвертый день я спустился и сыграл с ними несколько вещей. Рон и Тони уже были в моем оркестре. Я попросил Херби зайти в студию на следующий же день. Мы заканчивали запись
«Seven Steps to Heaven». Херби спросил:
– Это значит, что я в вашей группе?
– Ну, раз уж ты участвуешь в работе над пластинкой…
Я понял, что группа у меня получилась совершенно отпадная. Впервые за долгое время я почувствовал внутреннее волнение: они так хорошо играли после нескольких репетиций, как же они будут звучать через месяц? Господи, я уже слышал, какой они произведут фурор. Мы закончили «Seven Steps to Heaven», и я позвонил Джеку Уитмору, чтобы он забронировал нам как можно больше выступлений на остаток лета. Получился очень плотный график.
Закончив в мае 1963 года работу над новым альбомом, мы поехали на гастроли в Филадельфию в клуб «Сноубоут». Помню, в зале сидел Джимми Хит. Сыграв соло, я спустился к нему и спросил, что он думает об оркестре, мне было важно услышать его мнение. «Да они превосходные музыканты, но я бы не хотел подниматься с ними на сцену каждый вечер. Майлс, эти мерзавцы страшно всех заводят!» Я думал точно так же. Но, как потом оказалось, я просто полюбил играть с ними. Господи, как же быстро они все схватывали! И Джимми был прав: они превосходные музыканты. В общем, мы с ними выступали в Ныо-порте, Чикаго, Сент-Луисе (где была сделана запись «Miles Davis Quintet: In St. Louis») и еще в нескольких местах.
Поездив несколько недель по Соединенным Штатам, мы отправились в Антиб на юг Франции, около Ниццы на Средиземном море, играть на фестивале. Господи, там мы всех наповал сразили. Особенно Тони: о нем до этого никто не слышал, а французы гордятся тем, что они в курсе джазовой жизни. Тони как будто разжег большой костер под каждым из нас. Он заставлял меня так много играть, что я даже о болях в суставах позабыл, а ведь как они меня мучили! Я начал понимать, что Тони и все эти ребята могут играть все, что захотят. Тони всегда был у нас в центре, звучание группы строилось вокруг него. Это было нечто, господи.
Именно Тони убедил меня снова исполнять «Milestones» на публику – он очень любил эту вещь. Незадолго до своего прихода в оркестр он сказал, что оценивает альбом «Milestones» как самый значительный джазовый альбом всех времен, что там есть «дух каждого, кто играет джаз». Я был ошеломлен и только смог спросить: «Ты не шутишь?!» Тогда он сказал, что его первая любовь – это моя музыка. Я тоже полюбил его как сына. Тони отлично играл «под звук» – круто, искусно сопровождал звучание, которое слышал. И каждый вечер менял манеру игры. Господи, чтобы играть с Тони Уильямсом, нужно было быть начеку и внимательно следить за тем, что он делает, – или он тебя в секунду потеряет, а ты собьешься с ритма и будешь звучать отвратительно.
Выступив в Антибе («CBS-Франция» записала этот концерт на пластинке «Майлс Дэвис в Европе»), мы вернулись в Штаты и в августе поехали на джазовый фестиваль в Монтрё на севере Калифорнии, чуть южнее Сан-Франциско. Пока мы там были, Тони поучаствовал в джеме с двумя старыми знаменитыми музыкантами – гитаристом Элмером Сноуденом, ему было под семьдесят, и басистом Попсом Фостером, этому уже перевалило за семьдесят, по-моему. У них ударник не пришел. Поэтому Тони и играл с этими двумя ребятами, о которых он раньше и не слыхал, и играл великолепно: Попс с Элмером поразились, да и весь фестиваль был от него в восторге. Этот маленький стервец всем в душу мог влезть! Закончив играть с ними, он продолжал с нами, полностью выкладываясь. И это семнадцатилетний мальчишка, о котором в начале года никто и не слышал! Но тут многие заговорили, что Тони будет величайшим ударником, который когда-либо жил на свете. А я вот что скажу: у него был огромный потенциал, никто так хорошо не играл со мной, как Тони. Мне даже было немного не по себе от этого. Но, с другой стороны, Рон Картер, Херби Хэнкок и Джордж Коулмен от него не отставали, так что мне было ясно: это начало большого успеха.
Некоторое время я оставался в Калифорнии, где мы с Гилом Эвансом писали партитуру для пьесы «Время Барракуды» с Лоуренсом Харви в главной роли. Эту пьесу собирались ставить в Лос– Анджелесе, и мы с Гилом остановились в отеле «Шато Мармонт» в Западном Голливуде. Лоуренс приходил послушать то, что было у нас готово. Он был моим верным поклонником, всегда, когда я играл в Лос-Анджелесе, приходил на мои концерты, и очень хотел, чтобы я написал для них музыку. Я тоже восхищался его актерским мастерством, так что это была хорошая идея – пригласить меня работать над этой партитурой. Мы музыку написали, но потом эта постановка сорвалась из-за каких-то разногласий между Лоуренсом и еще какими-то людьми, я так и не узнал, что там у них произошло. Они заплатили нам за работу, и «Коламбия» записала эту музыку, но пластинку так и не выпустила. Мне кажется, эта запись и сейчас валяется у них где-нибудь в архивах. Мне эта работа понравилась. У нас был полный оркестр, а записывал нас Ирвинг Таузенд. Я думаю, там вот что произошло: наверняка музыкальный профсоюз захотел, чтобы во время представления в оркестровой яме звучал живой оркестр, а не запись. Мы все остались хорошими друзьями, но мой оркестр двигался в новом направлении.
В августе 1963 года в Ист-Сент-Луисе умер муж моей матери Джеймс Робинсон. На похороны я не поехал, я их всегда избегал. Но с матерью по телефону поговорил, она тоже не очень-то бодро звучала. Я уже говорил, у нее у самой был рак, и лучше ей не становилось. В общем, дела шли не очень хорошо, а после смерти ее мужа стало еще хуже. Отец умер за год до этого, и из разговора с матерью я понял, что она настроена на плохое. Моя мать из сильных женщин, но тут в первый раз мне стало за нее тревожно. Я все это тяжело переносил, но вообще-то я не умею сильно переживать и постарался выкинуть все это из головы. Но потом меня настигло-таки это дерьмо, все поставило с ног на голову.
Я стал победителем еще одного опроса читателей «Даун Бита» о трубачах, а моя новая группа была второй после Монка в номинации «лучший оркестр». Записываться в студию я не ходил – все еще злился на Тео Масеро за то, что он испортил нам «Quiet Nights», и к тому же мне надоел сам процесс записи, мне больше хотелось играть вживую. Я всегда считал, что музыканты лучше играют в живых концертах, и поэтому студийное дерьмо стало казаться мне занудным. Вместо этого я запланировал принять участие в благотворительном концерте, организованном
Национальной ассоциацией содействия прогрессу цветного населения (NAACP), Конгрессом за расовое равенство (CORE) и Студенческим координационным комитетом по вопросу ненасильственной борьбы (SNCC) и посвященном борьбе за гражданские права. Тогда был пик этой борьбы, самосознание чернокожих росло с каждым днем. Концерт должен был состояться в Филармоническом зале в феврале 1964 года, и «Коламбия» должна была его записать.
Мы произвели в тот вечер фурор. Все играли бесподобно, я подчеркиваю – все. Многие темы мы играли в очень быстром темпе – и ни разу не нарушили ритма. Джордж Коулмен играл лучше, чем когда-либо. Но не все было так радужно, между нами происходили незаметные для публики творческие стычки. Мы ведь немного отвыкли друг от друга, некоторое время вместе не играли, каждый занимался своим делом. Плюс это ведь был благотворительный концерт, и ребята боялись, что им не заплатят. Один из них – не буду называть его, у него прекрасная репутация, и я не хочу, чтобы у него были неприятности, и вообще он очень приятный парень – сказал мне:
«Слушай, дай мне денег, а я им сделаю посильный взнос, я не хочу играть бесплатно. Майлс, у меня не столько денег, сколько у тебя». И этот разговор то заканчивался, то начинался снова. Все решили, что, ладно, сыграют бесплатно, но только один-единственный раз. На сцену мы вышли злые друг на друга, я даже думаю, что эта злость и породила тот огонь и напряжение, которыми была пронизана наша музыка. Может, это и была одна из причин такого нашего сильного исполнения.
Недели через две после этого концерта в последний день февраля мой брат Вернон позвонил среди ночи и сказал Франсис, что моя мать только что умерла в больнице Барнс в Сент-Луисе. Франсис сообщила мне об этом, когда я рано утром пришел домой. Я знал, что мать положили в больницу, и хотел навестить ее, но я не понимал, что это было так серьезно. Черт, я опять сделал то же самое.
Я не прочитал вовремя записку отца, а сейчас не навестил мать, когда она была при смерти.
Через несколько дней мы с Франсис должны были полететь на похороны в Сент-Луис. Самолет вырулил, чтобы подняться в воздух, а потом повернул назад, потому что пилот захотел что-то проверить. Когда самолет опять подкатил к воротам, я просто вышел из него и поехал домой. Пилот сказал, что у него что-то не в порядке с двигателем, а я суеверный и боюсь этого дерьма. Самолет, который вернулся из-за неполадок в двигателе, – нет, это уж слишком, я не мог на нем лететь.
И Франсис полетела одна на похороны, которые провели в церкви Св. Луки в Ист-Сент-Луисе. А я просто вернулся домой и всю ночь проплакал как ребенок, плакал так, что мне стало плохо. Я знаю, многим это показалось странным – что я не полетел на похороны матери, некоторые не могут понять этого и по сей день, наверное, думают, что я не любил свою мать. Но я любил ее, и очень многому у нее научился, и очень скучал по ней. Пока она не умерла, я по-настоящему не понимал, как я любил ее. Иногда, когда я один дома, я чувствую ее присутствие, как будто теплый ветер наполняет комнату, она разговаривает со мной, смотрит, как я живу. В ней всегда был силен дух, и я верю, что он и сейчас следит за мной. Она знает и понимает, почему я не приехал на ее похороны. Я хочу, чтобы мать для меня навсегда осталась сильной и красивой. И я всегда буду нести в себе именно такой ее образ.
Мало-помалу наши отношения с Франсис начали портиться. Она хотела ребенка от меня, а я больше никаких детей не хотел, и мы много из-за этого ругались. Одно цеплялось за другое, и иногда дело доходило до драк. У меня все тело болело из-за моей анемии, я пил больше, чем раньше, и много нюхал кокаин. Такая комбинация делает человека жутко раздражительным: кокаин не дает тебе уснуть, а если снимаешь напряжение алкоголем, то все кончается страшным похмельем и, естественно, жуткой раздражительностью. Я уже говорил, что Франсис была единственной женщиной, которую я ревновал. И вот под влиянием ревности, алкоголя и кокаина я даже думал, что она спала со своим голубым другом-танцором, и обвинял ее в этом. Она только смотрела на меня как на сумасшедшего – а я и был сумасшедшим в то время. Но я этого не понимал, думал, что совершенно здоров, и смотрел на всех свысока.
Мне никуда не хотелось выходить, даже к таким хорошим знакомым, как Джули и Гарри Беллафонте, которые жили за углом. Я не хотел видеть Дайан Кэррол, и когда Франсис хотела пойти куда-нибудь, я говорил ей, чтобы она шла с великим актером Роско Ли Брауном или с Харолдом Мелвином, отличным парикмахером. Они и сопровождали ее на выходах. Я не танцую и не хотел, чтобы она танцевала с другими. В общем, бред сумасшедшего. Помню, один раз мы были в ночном клубе в Париже и французский комик танцевал с Франсис. Я просто оттуда ушел – оставил ее там и уехал в отель. Понимаешь, я Близнец и могу быть очень милым, а буквально через минуту превратиться в свою полную противоположность. Не знаю, почему это так, – просто я вот такой и мирюсь с этим. Когда бывали совсем плохие моменты, Франсис уходила к Гарри и Джули Беллафонте и оставалась у них, пока я не отходил.
И потом, масса женщин звонили мне домой. Если я говорил с одной из них и Франсис поднимала трубку, я начинал беситься и все кончалось руганью и драками. Я превратился в персонажа из «Призрака Оперы». Иногда я ползал по подвалу своего дома, как параноидный кретин, приходил в себя там после попойки, ну точно как сумасшедший. В общем, я никому не давал спокойно жить, и все это с каждым днем только ухудшалось. В дом стали заходить темные личности – приносили мне кокаин; и, разумеется, Франсис была недовольна.
Мои дети наверняка понимали, что происходит. Дочь Черил собиралась поступать в Колумбийский университет, а Грегори пытался заниматься боксом. Грегори был отличным боксером. Я научил его многому из того, что знал сам. Он меня боготворил и во всем подражал мне, даже хотел на трубе играть. Но я ему говорил, что он должен найти свое дело. Он хотел стать профессиональным боксером, но я не разрешал, считал, что его могут покалечить. Я любил бокс для себя, но, мне кажется, я хотел лучшей доли для Грегори, хотя мы оба не знали, что это значит. Потом он поехал добровольцем во Вьетнам. Не знаю, зачем ему это было надо, он сказал, что ему нужна какая-то дисциплина. В тот момент он чувствовал, что у него нет цели в жизни. Младший Майлс был еще слишком мал, он не чувствовал напряженки между мною и Франсис, но остальные дети все понимали и очень переживали. Хотя Франсис и не была им родной матерью, она очень хорошо к ним относилась, и они ее любили. А я считал, что в конце концов у нас с Франсис все образуется. Потом и в оркестре произошло дерьмовое событие: ушел Джордж Коулмен. Тони Уильямсу никогда его игра не нравилась, а наше музыкальное направление в основном определял Тони. Джордж прекрасно знал, что Тони его недолюбливает как музыканта. Иногда, когда, закончив соло, я уходил со сцены, Тони говорил мне вслед: «Прихвати с собой Джорджа». Тони не любил Джорджа потому, что технически его исполнение было почти совершенно, а Тони не признавал таких саксофонистов. Ему нравились музыканты, делающие ошибки, например, когда они выходят за пределы заданной тональности. А Джордж всегда соблюдал гармонию. Он был прекрасным музыкантом, но Тони его не ценил. Тони нужен был человек, способный выходить за границы общепринятого стандарта, как Орнетт Коулмен. Группа Орнетта была его любимой группой. И еще он любил Колтрейна. По-моему, именно Тони однажды привел Арчи Шеппа в «Вэнгард» выступить с нами, но это было настолько ужасно, что мне пришлось уйти со сцены.
Арчи совсем не мог играть, и я не собирался торчать на сцене рядом с неумелым мерзавцем.
Джордж ушел еще и потому, что из-за сильных болей в бедре я иногда пропускал выступления и они играли квартетом. Он потом всегда жаловался, какую свободу себе позволяли Херби, Тони и Рон, когда меня не было. Они не хотели играть в традиционном стиле, и получалось, что Джордж им мешал. Если бы Джордж захотел, он преспокойно мог бы перейти на свободный стиль, но ему это было не нужно. Он предпочитал более консервативный стиль.