355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майкл Джон Муркок » Византия сражается » Текст книги (страница 28)
Византия сражается
  • Текст добавлен: 13 марта 2020, 12:30

Текст книги "Византия сражается"


Автор книги: Майкл Джон Муркок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)

Разносилось великое множество слухов. Мы находились в пятидесяти верстах от линии фронта и не получали точной информации. Меня интересовало лишь то, что касалось непосредственно меня. Я до сих пор не мог получить разрешение на проезд в Одессу. Антонов стал подозрительным, он думал, что большевики играют в счастливые кораблики с Григорьевым. Этот морской термин обозначает переход одной команды на сторону другой. Большевики, официально командовавшие нерегулярными частями, исполняли все приказы Григорьева. Мы отнюдь не были уверены в том, что вождь сможет удержать все, чего добился. Вот почему Антонов хотел ликвидировать Григорьева.

В Херсоне произошло следующее: Григорьев выпустил ультиматум, адресованный гарнизонному командиру. Достойный грек ответил, что его обязанность – защищать город до последнего. Он запер на складе заложников-коммунистов и их семьи. Французские фрегаты из устья реки открыли огонь по казакам Григорьева, мчавшимся на Херсон. Французы использовали зажигательные снаряды. Они подожгли склад. Сотни мужчин, женщин и детей сгорели заживо. Месть Григорьева была ужасна. Французы бежали, но ни один грек не спасся. Их убивали – неважно, сопротивлялись они или сдавались. Григорьев сложил их тела на корабль и отправил судно вниз по течению, к Одессе: первый современный корабль мертвецов. Известие о боевом духе французских войск потрясло немецкий гарнизон в Николаеве.

В Херсоне оказалось немало добычи: танки, орудия, боеприпасы, еда. Город разграбили в истинно казачьем стиле. Григорьев продолжал притворяться, что он служит советской власти. Его люди продавали свою добычу и в нашем лагере, и во всех селениях, где они останавливались: женские платья, костюмы, ботинки, распятия, иконы, картины, деликатесы, антиквариат. Множество буржуев искало убежища в Херсоне. Казаки нашли себе множество жертв.

Николаев сдался вскоре после этого, и Григорьев собрал огромное войско. Тысячи казаков, гайдамаки, партизанские отряды, танки, пехота в бронепоездах – вся эта армия начала наступать на Одессу. Меня переполняла паника. В любой момент что-то могло случиться с моей матерью и Эсме. Я обратился через полевых командиров Антонова за разрешением на поездку в Одессу, но ответа не получил.

До меня дошел новый слух. Один из наших поездов отправлялся на Одесский фронт. Он вез большевиков. Антонов надеялся усилить армию Григорьева и сделать вид, что победа – дело рук большевиков. Я наконец получил назначение на должность политрука, вместе с Бродманном и еще каким-то человеком: я хорошо знал город, мог связаться с большевиками, уже ведущими пропаганду среди французов, местных жителей и белых.

Я разместился в штабном вагоне с дюжиной полупьяных красноармейских офицеров, Бродманном и третьим политруком. Его фамилия была, кажется, Крещенко. Когда поезд тронулся, офицеры сообщили о полученных приказах. Мы не ехали в Одессу. Наше первое задание было другим – войти в контакт с Махно, заручиться его поддержкой и помощью в свержении Григорьева, которому Махно явно не симпатизировал и поддерживал неохотно. Красноармейцы говорили, что французы слабы, раздроблены, запутаны противоречивыми приказами и не понимают, что происходит. Московские большевики могли бы то же самое сказать и о себе. Они не понимали позиции Махно и Григорьева. Их отвращение к нерегулярным войскам было очевидным – оба раньше служили в царской армии. Я сочувствовал большевикам, но мне приходилось выживать среди презренного сброда. Я по, крайней мере, знал, как разгорались страсти. Даже красные казаки полагали, что русские шовинисты не были настоящими коммунистами. Казаки, как они утверждали, были коммунистами по происхождению и опыту. Единственное, что понимал Троцкий: украинские партизаны не подчиняются дисциплине. Ему было достаточно легко смириться с остатками царской армии; но воинов-крестьян он не переносил и уничтожил бы их всех, как только они сделали бы свою работу. Сталин довел дело до конца. Каждый успех большевиков вел к возрождению царских порядков.

Скажите мне, кого реабилитировали? Скажите мне, кто несет ответственность за панисламизм? Теперь у нас нет больше казаков.

Призраки этих убитых греков носятся над туманными водами Днепра; они взлетают и опускаются на кровавые волны Черного моря. Их души сгинули без следа. Греция, колыбель цивилизации, твои дети опозорили твое имя! И если бы Кассандра оказалась там, если бы она увидела и предостерегла их, – разве они послушали бы? Добрый не слушает; невинный не слушает; слушает только злой. Лица греков разбиты ударами винтовочных прикладов. Одежда сорвана с их тел. Они свалены, как протухшее мясо, в лодки и отправлены вниз по течению великой русской реки к нашему собственному морю. Как, должно быть, потешались турки, когда узнали о том, какие зверства мы творим друг с другом. Благородных греков предали и французы, и русские. И мы еще говорим о демократии… Мы до сих пор используем их язык, религию, культуру, логику, и мы позволяем им гнить. Мы бросили их на растерзание неверным. Греция – наш общий источник, но мы не замечаем этого. Наш образец, наш идеал. Туристы причитают над останками Греции; извращенцы искоса смотрят на голые статуи и осмеивают учение Платона; а греки позорят себя кебабом, рециной и глупыми танцами. В Афинах греки продаются всем подряд, губят свою честь, но можно ли их винить? Греция, мать мира, подверглась поруганию от собственных сыновей. И что, она становится циничной, накрашенной шлюхой?

Одиссей! Мы построили город, назвали его твоим именем – и осквернили его. Мы заполнили его отбросами, уничтожили твоих отважных соплеменников, превратили святые места в конюшни. Мы изнасиловали жриц твоих храмов, содрали золотые росписи и разбили статуи. Но Греция восстанет, как восстанет и Христос; облагороженная жертвой, в страдании обретшая силу. Они бьют меня своими розгами. И Бог нисходит ко мне. Стамбул? Какое никчемное имя – разве оно подходит для города Константина Великого, принесшего в Рим светоч веры? Византия! Есть имена, звучащие как песни. Но Стамбул! Это имя выкрикивают с мерзких башен, возведенных жалкими, жадными, жестокими турками; это имя связано с джихадом, с местью людям Агнца.

Айя-София… И всем векам – пример Юстиниана…[145]145
  О. Э. Мандельштам «Айя-София» (1912).


[Закрыть]
Тысячу лет она хранила Восток. Даже турки не смогли одолеть ее. Под всеми новыми покровами, под надоевшими иллюзиями коммунизма – она по-прежнему жива в сиянии икон; здесь Божья Мать и Сын Божий; и здесь старик – Сталин, пускающий слюни в предсмертной агонии. Сын Божий не погиб. Его день еще не настал. Византия и Рим объединятся против татар, негров, евреев, тевтонцев. Пусть турки славят своих Сулейманов и Гарунов, своих предателей Лоуренсов. Их нефть вытечет в море, и мир погибнет. Бойтесь Африки. Но никто не слушает пророчеств. Люди – дураки. Люди – простаки. Они называют меня расистом. Я не расист. Раса – ничто. Я боюсь не расы, а религии. Религии, основанной на ненависти и зависти. Вот Карфаген, с его темными и древними глазами, его красными губами, его иссиня-черной бородой; и он жаждет мести. Византия восстанет. Барабаны умолкнут. Гонги не отзовутся эхом. Снег будет нашим, и наши реки потекут, покрываясь серебром. Мы защитили Европу. Мы построили византийскую колонию на руинах Карфагена, но она была обречена; ибо католики посвятили те руины проклятым богам и призвали зло, которое существует и поныне. Я был там. По крайней мере, в Тунисе. Нам следует подготовиться. Храбрые, свободные казаки и византийская вера. Неужто их ждет такой же конец, как у Греции? Наши казаки начнут танцевать и петь на унылых сценах, украшенных красными флагами, а наши священники – продавать грязные фотографии на ленинградских улицах? Где наш мир? Где Агнец Божий? Они схватили Краснова и повесили его на дереве. Они сплели заговор, чтобы погубить Григорьева. Они перебили командиров Махно. Они довели до самоубийства многих других. И вы хотите мне сказать, что их не стоит бояться? Вы думаете, что таков Божий замысел? Как это может быть? Бог перешел на сторону врагов? Как могут турки исполнить Его волю? Разве нас не достаточно испытывали? Мы страдали две тысячи лет. В чем наша вина? Карфаген был разрушен. Мы виновны? В чем?

Бродманн нервничал, думая о предстоящей встрече с Махно. Он сидел в углу вагона и жаловался. Он ненавидел анархистов сильнее, чем белых. Он, вероятно, в свое время поддерживал и тех и других. Он утверждал, что История не была готова к фантазиям Кропоткина. Люди слишком порочны и эгоистичны; их следовало бы приучать к идее коммунизма, как собак. Бродманн напоминал неофита, восстающего против того, чем когда-то восхищался, что теперь стало казаться несовершенным. Я часто встречал подобных людей. Он стремился укрыть весь реальный мир покровом своих убогих фантазий, потому что лишился стержня, духовного мира. Неважно, видим ли мы христианина или коммуниста: нравы у них одни. В те времена все ненавидели Махно. Большевики, белые, союзники. Мало того, что он добился не меньших успехов, чем Григорьев, так у него была возможность найти им лучшее применение. Но Махно стал алкоголиком в Париже. Потерянный, несчастный, запутавшийся, больной чахоткой, брошенный семьей, он непрерывно говорил, кашлял и плакал, уходя в небытие. Я как-то встретил его там, в Париже, где живет великое множество одиноких русских.

Глава шестнадцатая

Я решился бежать. Ночью, пока поезд стоял, а в вагоне все спали, я взял со стола карту, прихватил бутылку водки и немного еды и ушел. Снега практически не осталось. Мой план был прост: добраться до ближайшего более-менее крупного города. Теперь я был au fait по части тактики партизан – мог надуть кого-то из чиновников и раздобыть транспорт до Одессы. Возможно, удастся найти грузовик. Я бы починил его так же легко, как грузовик Гришенко. Я находился в каком-то трансе. Мои воспоминания о тех днях весьма туманны. Помню, что стремился добраться до матери и Эсме. Больше я ничего не планировал, разве что продать пистолеты Ермилова и купить билет на корабль, направляющийся в Ялту, которая была тогда в руках Деникина. Все сомневались в том, что французы смогут или захотят долго защищать Одессу.

Проклятые боги собрались с силами. Они мчатся по ветру, который дует на Запад. Ника! Победить. Британцы виновны. Они потворствуют злу. Они впустили людей Востока в свою страну. Взгляните на Портобелло-роуд. Взгляните на Бирмингем. T’hiyyat hametim[146]146
  Воскрешение мертвых (иврит) – израильская доктрина мессианского искупления.


[Закрыть]
. Карфагеняне разбили лагерь на острове, финикийцы создали здесь торговую базу. Разве что-то изменилось? Британцы продадут свои права финикийцам за несколько шарфов из искусственного шелка и дрянных деревянных слонов. Культура не может вечно сохранять равновесие между светом и тьмой. Персы знали об этом. И что британцы оставили от их империи? Одно лишь бессмысленное название. А Карфаген остается с нами. Боги Вавилона и Тира раздавят Лондон своими каменными ступнями. Молох разверзнет пылающую утробу, и британцы строем зашагают туда, напевая какую-то песню. Дивное избавление! Вот чего они заслуживают. Они снова станут рабами финикийцев. Они научатся унижаться. Они рассеются по всей Земле, станут народом нищих, униженных, питающихся отбросами ничтожеств и будут плакать о своей славе, позабудут о чести и начнут рассказывать о былом величии, и их будут слушать с презрением, поскольку это величие они утратили. Nicht kinder. Nicht einiklach[147]147
  Нет детей. Нет внуков (нем., иврит).


[Закрыть]
.

Я добрался до селения; вокруг была кромешная тьма. Здесь воняло, как и во многих других деревнях, но стояла мертвая тишина. Дома выглядели совсем ветхими, по большей части лишь грубые соломенные хижины. Все селение напоминало большой и неухоженный скотный двор. Мне доводилось видеть, как горели подобные места – я бывал в таких вместе с казаками. На рассвете я уселся у стены и ненадолго задремал. Проснувшись, я увидел стоящего рядом со мной еврея – хасидского раввина. Он спросил меня на идише, хочу ли я есть. Я сказал «нет» и поднялся. Итак, я попал в лапы сионистов, в штетл. Всюду были надписи на идише и иврите. Солнце сияло ярким и холодным светом над этой цитаделью жадности. Я уснул рядом с синагогой. Мои кости заныли. Следы от тяжелой нагайки Гришенко казались совсем свежими. Я сказал раввину, что не говорю на идише. Он улыбнулся. Потом, запнувшись, что-то пробормотал на иврите себе в бороду. Я ответил ему по-русски, что на иврите тоже не говорю. Он не понимал моего русского. Я перешел на немецкий, подумал, что лучше уж так, чем на украинском, который мне казался похожим на идиш. Но даже это оказалось непросто. Как же они торговали? Как они выживали? Земля здесь была бедна. Очень много камней. Этот край отличался от нашей русской степи. Он скорее походил на ветхозаветную Палестину. Раввин жестом предложил мне следовать за ним. Я покачал головой.

«Эммануэль», – произнес кто-то. Вокруг собрались одетые в черное мужчины и женщины; возможно, была суббота. Я нарушил правила. Я, кажется, почувствовал страх. Моя голова начала ныть. Она и теперь ноет. Я собрался с силами и заявил, что представляю советскую власть. Раввин кивнул и улыбнулся. Он, наверное, пытался заманить меня в ловушку. Вероятно, евреи рассчитывали, что у меня есть деньги. Я сунул руку в карман и нащупал пистолеты. У меня действительно оставалось немного петлюровских денег, они лежали вместе с документами в моем потайном кармане. Я был слишком осторожен, чтобы коснуться этого тайника. Они тотчас обо всем догадались бы и напали на меня, раздели бы донага. «Вы еврей?» – спросил по-русски молодой человек.

Называйте меня Иудой. Или Петром. Я не стану этого подтверждать – но тогда я был слишком напуган, чтобы ответить отрицательно. Я взмахнул рукой.

«Почему вы боитесь? – На нем был черный костюм, молитвенный платок и крестьянская рубаха. Черные волосы были скрыты под шапочкой. Его лицо выражало полнейшую невинность. Это меня насторожило. – Казаки? Вас преследовали?»

Евреи вышли из синагоги. Они окружили меня. Я сохранял спокойствие. Мои руки касались спусковых механизмов пистолетов. Евреи отвели меня в какую-то таверну. Они открыли двери настежь. По сравнению с этим местом заведение Эзо в Одессе выглядело петроградским кабаре. Я сказал, что у меня родственники в Одессе; я направляюсь к ним. Они спросили, где живут мои родные. Молодой человек был из Одессы. Я помню, как при этом почувствовал себя униженным. Я сказал, что мои родичи живут в Слободке, – следовало отвечать хитростью на хитрость. В конце концов, я стерпел то, что меня назвали евреем. Теперь, по крайней мере, я мог обратить это себе на пользу. Я пожалел, что покинул поезд. Я вытащил карту и попросил указать наше местоположение.

Оказалось, что мы где-то в районе Гуляйполя, большого поселения, название которого связано с именем Махно, как Александрия – с именем Григорьева. Эти места были настоящими казачьими крепостями. Мы находились в нескольких сотнях верст от Одессы.

Как несчастны были эти евреи. Такая нищета! И с этим внушающим ужас, будто осуждающим смиренным выражением лиц, свойственным им всем. Я задрожал, хотя и пытался сдержаться. Мне не хватало самообладания. Мне нужен был кокаин. А его почти не осталось. Не следовало расходовать попусту порошок. Я спросил, где Махно. В Гуляйполе? Они так не считали.

– Он где-то далеко, – сказал юноша, – сражается за нас.

– За вас? – Я едва не расхохотался во весь голос.

Даже анархист не вступил бы в союз с подобными существами. У них не было никакой гордости; они не сражались; они падали на колени, молились, причитали. Я на них насмотрелся. Евреи так поступают, чтобы испугать своих врагов. Они грабят христиан и все же полагаются на христианское милосердие. Христос сказал, что простил их. И Христу нужно повиноваться. Я ненавижу их не за убийство Иисуса. Я не так глуп. Я невиновен. Яхве, говорят они, уничтожает наших врагов. Но сами они этого делать не станут. Что такое Израиль, как не пристань для Европы? Пристань заброшенная и разрушающаяся. Союзники забыли о ней. Они заняты турками и африканцами. Эти евреи так гордо восседают в своих американских самолетах и британских танках. Это грех. Они бьют меня прутьями, но я не плачу. Заплакать значит умереть. Ермилов научил меня этому. Евреи предложили мне еду. Я отказался. Я достал водку и выпил. Потом предложил им. Они отказались.

– Где Махно? – спросил я.

– Сражается, – сказал юноша. – Вы не говорите на идиш?

– Мой отец, – заявил я, – был революционером.

Раввин догадался о значении этих слов и покачал головой. Он был невеждой. Сырой, пугающий запах бедности исходил и от священника, и от самой таверны. Какое унижение! Я никогда не был в таком бедном месте. Здесь все казалось древним и унылым. Все разваливалось. Разве у них вообще нет чувства собственного достоинства? Почему они не чинят дома? Я хотя бы забор поправил. Но их заборы рушились, сады зарастали сорняками. Закрытые магазины с еврейскими вывесками выглядели запущенными.

Русские деревни могли выглядеть так, но там была вполне понятная причина: крестьян ограбили. А кто ограбил этих? Я промолчу. Да, синагога: внутри было чисто. В синагоге, без сомнения, хранились прекрасные, расшитые золотом гобелены.

– Настали тяжелые времена, – сказал юноша. – Здесь, как и повсюду. Под каким вы флагом?

– Под флагом?

– Под красным или черным?

– У меня нет флагов, – ответил я, – я сам по себе. Сам по себе.

Я почувствовал слабость, как будто холод проник мне в желудок. Я по-прежнему чувствую его. Он всегда со мной. Как кусок холодного металла, который никогда не нагревается, даже от крови. Словно шпион, двойной агент… Я не знаю. Знамена развевались над дымом, над шкурами, над шапками, над лошадьми. Все флаги были спущены. Флаги всех цветов; дивные казаки; на добрых конях и с новым оружием. Григорьев не исполнял приказов, и в отместку Ленин и Троцкий пригнали на Украину китайцев, венгров, румын, чекистов, еврейских комиссаров. Комиссары обрушились на своих. Евреи пострадали больше всего. Красные захватили пятьдесят человек поблизости от польской границы и отрезали им языки: старикам, маленьким девочкам, молодым парням. Убили десять миллионов человек. И только кровь могла погасить пожары; кровь смешивалась с золой; густая пена покрыла нашу землю. Дым от горящей плоти забивал ноздри живым; он душил новорожденных детей, когда они пытались сделать первый вдох. Мы погрузились в бездну войны, как безнадежные жертвы кораблекрушения погружаются в воду, счастливые, потому что обретают забвение. Не осталось ничего, кроме дыма и пламени, кроме шума пулеметов. Этот шум был слишком громким. Целые города кричали от ужаса и от боли. Целые города кричали по ночам, заглушая звуки орудий, транспорта, бронепоездов, лошадиных копыт. Апокалипсис? Вьетнам? Лидице и Лежаки?[148]148
  Чешские поселки Лидице и Лежаки были разрушены нацистами в 1942 году во время операции «Антропоид». Многие жители казнены, многие заключены в трудовые лагеря.


[Закрыть]
Ничто не сравнится с тем, что мы пережили на Украине. Потом пришел Сталин. За ним – Гитлер. А теперь немецкие туристы посещают, улыбаясь, земли Украинской Советской Социалистической Республики. Они оставляют здесь свои марки – как раньше оставляли следы. Горы больше не защищают нас. Мы знаем, что мы – гуманный народ. На кого мы напали? На Чехословакию? Но это были не русские люди. На Финляндию? Но она всегда была нашей.

Вы как будто с вертолета видите маленькие фигурки, которые что есть сил передвигаются вверх и вниз по скалам, цепляясь за камни. И вы понимаете, что они поднимаются и спускаются, поднимаются и спускаются, потому что думают, что нет никого, кто их любит. У них есть только скалы. Они обезличены. Поднявшись на вершину, они остаются в одиночестве и на некоторое время обретают силу. Они приносят эту силу к себе домой. Это не сила людей, которые чувствуют себя любимыми, а сила неповиновения. Но это все, чего они ждут. Неужели они ищут Бога? Я однажды сидел на скале в Лапландии и смотрел сверху на горы, облака, тундру; и горы скрывались в синеве – вплоть до самой Норвегии. Я стал подобен стали, закаленной и холодной. Я унес свою силу из Финляндии, добрался до колючей проволоки границы и посмотрел на Россию. Охранники с собаками пришли и прогнали меня. Я заговорил с ними по-русски. Они приказали мне уйти. Они были встревожены, но любезны. Они не хотели никаких неприятностей. Русским говорят, что им следует опасаться иностранцев. Я сказал, что я не иностранец. Они не поверили мне.

Я чувствую, что болен. Чувствую холод, металл у меня в животе. Русские щедры. Они хотят всех любить. А теперь им приказано опасаться любви. Неужели все потому, что Ленин, Троцкий и Сталин не могли любить? Они использовали нашу любовь. За что сражались Буденный, Тимошенко и Ворошилов? За жевательную резинку? Американские туристы дают ее российским офицерам в обмен на значки с их фуражек. Это правда. Это разрешено. Спросите кого угодно. Они сражались за Украину. Они грабили. Они преследовали крестьян. Они забирали зерно и лошадей. Они забирали даже обувь. Они говорили, что спасают Украину, что мы должны обрести свободу. Крестьяне хотели земли. Они не испытывали ненависти к евреям. Они ненавидели городских торговцев: кацапов и евреев, немцев и греков. Ведь их попросту грабили. Потом пришли большевики и стали грабить их еще больше. Когда все было украдено, они начали отбирать жизни. Вот что такое их красная конница. Обмен звездочек с фуражек на жевательную резинку в Ленинграде и фальшивые улыбки в японские фотокамеры. Где русская честь? Двуглавый орел обернулся двуличным комиссаром. И ислам растет в утробе империи. Славян превосходят числом. Что же удивительного в том, что они защищают свои границы? То, что случилось в Чехословакии, – вполне понятно.

Британцы и американцы, французы и шведы… Им никогда не приходилось сражаться так, как сражались мы. Мы одолели ислам. Мы вынудили татар повернуть обратно. Еврейские поляки были побеждены, но они сумели зацепиться – древние, терпеливые, умеющие ждать. Таков был Троцкий. С этим все согласятся. Если бы я был евреем, то чувствовал бы бремя вины. Но я – сам по себе. Я не сражаюсь ни под каким флагом. Никто не понимает, насколько могущественны были эти люди. Все думают, что мы убивали, потому что были сильны. Но мы убивали, потому что были слабы. У нас не осталось ничего.

Той весной вокруг Гуляйполя существовала своего рода зона покоя; возможно, это был центр урагана. Территория анархистов оказалась единственной, в которой воцарился мир. Мир полон иронии. Я остался в деревне, но сохранял осторожность. Когда прибыли отряды с хлебом для евреев, меня посадили в тачанку, прославленную Махно, обеспечивавшую ему превосходство в скорости и огневой мощи. Эти солдаты были истинными русскими, доброжелательными и открытыми. Я не знаю, почему они поддерживали Махно. Они именовались чернознаменцами, так как выступали под черным флагом, но гораздо больше напоминали идеализированных большевистских борцов из советской литературы. Мы остановились в другой деревне. Здесь жили греки. У них был хлеб, была мука. Нам предложили дзадзики[149]149
  Дзадзики (цацики, тцатцики) – холодный соус-закуска из йогурта, свежего огурца и чеснока, типичное блюдо греческой кухни.


[Закрыть]
. Солдаты ничего не взяли. Мы остановились в сельскохозяйственной коммуне, названной в честь еврейки Люксембург. Я был пьян. Я был печален. Они спросили, в каком я чине. Я ответил, что был полковником. В ответ они расхохотались.

Я был товарищем Пьятом. Я был комиссаром Пьятом. Я был полковником Пьятом. Им следовало загибать пальцы, перечисляя мои звания. Лица солдат казались свежими и здоровыми. Я полагаю, что они были истинными прислужниками дьявола, потому и казались такими нормальными. Шум утих, вся грязь исчезла. Иногда мы пересекали железнодорожные пути – вот и все. Я сказал, что должен пробраться в Одессу. Они сообщили, что там никого не осталось. Григорьев захватил ее. Французы сбежали. Атаман в открытую столкнулся с большевиками, которые теряли контроль. Григорьев, конечно, был зверем, но умным зверем. Чернознаменцы теперь выжидали своего часа. Моего лица коснулся солнечный свет. Настала весна. Поля выглядели так, как они должны выглядеть. Деревни выглядели так, как они должны выглядеть. Здесь царил покой, свойственный сельской местности. Я впервые ощутил в себе любовь к открытым пространствам. Я постиг очарование степей, полей, деревень, лесов и рек. Небо стало синим. Махновцы постоянно беседовали со мной – на привалах, у костров, в пути. Они хотели, чтобы я принял их веру. Они напоминали ранних христиан. Я верил в Бога, а не в правительства. Некоторые из них соглашались со мной. Они были слишком умны, люди Махно; им почти удалось убедить меня. Прямо перед тем, как наш отряд выехал на белую дорогу, ведущую к Гуляйполю, я притворился, что стал братом-чернознаменцем. Мы проехали большие военные лагеря и прибыли в город. Я хотел увидеть батько, старика. Меня отвели к нему. Он сидел в большой длинной комнате, возможно, в школьном классе, с несколькими соратниками в привычных разноцветных одеждах: бескозырках, армейских мундирах, с патронташами. Махно был одет в зеленое военное пальто с черным аксельбантом, папаху он сдвинул на затылок. Махно был мал ростом; он много выпил. Мне запомнились его открытое славянское лицо и широкий лоб. Его речь была мягкой и дружелюбной, как у мафиозо. Он говорил на чистом русском языке, полном силы. Махно предложил мне водки. Я выпил. Я пил постоянно, каждый день. Он спросил, эсдек ли я или эсер, поддерживаю ли какую-нибудь фракцию. Я сказал, что поддерживаю «Набат». Мужчина с маленькими черными усиками, одетый в черное пальто и черную широкополую шляпу, впился в меня взглядом:

– Но ты же большевик.

– Ерунда. Я анархист.

– Ты Пьят?

– Да.

– Мы слышали о тебе. Саботажник из Одессы. Эсер.

– Кто вам это сказал?

– Бродманн.

– Он приехал сюда?

– Он все еще где-то здесь. Разве не так? – Смех Махно тоже был добрым.

– Мы вернули его, – сказал человек с усами.

Вошла женщина, такая же маленькая и коренастая, как Махно. Возможно, она приходилась ему сестрой. Во всяком случае, он приветствовал ее как родную. Она сказала Махно, что брат зовет его есть. Батько ответил согласием. Он хлопнул меня по плечу, назвал товарищем и, хромая, вышел из комнаты. Это был великий анархист, Нестор Махно, в зените своей славы. Я считаю его лучшим из людей, участвовавших в нашей войне, а это кое о чем говорит. Он уже тогда пил, но был весел. Он насиловал женщин – сам рассказывал мне об этом в Париже, после того, как Семен Каретник, Федор Щуса и другие его лейтенанты были преданы ЧК или погибли в сражениях. Тогда, в Париже, Махно радовался любому слушателю.

Меня отвели в маленький сарай и оставили с двумя растерянными, неопрятными субъектами. Поначалу они были слишком мрачными, чтобы вступать в разговоры, но, правда, представились. Они вышагивали по сараю, засыпанному соломой, и швыряли прутики в стены. Они также были пьяны. Здесь все были пьяны. Их звали Абрамович и Казаров. Какого-то Абрамовича осудили за саботаж в двадцатых годах. Возможно, это он и был. И Абрамович, и Казаров оказались большевиками. Их арестовали за попытку организации ревкома в соседней деревне. Махно запретил революционные комитеты. Эти двое напоминали многих других; их переполняла жалость к самим себе, они были полны самолюбования – знатоки людей, злившиеся на Москву за то, что их бросили, злившиеся на Махно, который, по их словам, в политическом смысле оказался невеждой. Смуглый Абрамович лицом очень походил на еврея. Он был очень молод; шрам у него на губе подчеркивал злобную, отчаянную усмешку. Казаров выглядел гораздо старше, у него были тяжелые великорусские черты лица; когда-то он, должно быть, считался красавцем. С такой внешностью я сталкивался не раз: сначала человек напоминает Нижинского, а через год уже вылитый Брежнев. Это можно сказать и о Казарове, разжиревшем от украденного хлеба и выпивки. Я держался поодаль от них, в другом конце сарая. Я просто спросил, какой сегодня день. Оказалось, первое мая. Мои соседи сочли это забавным. Я был пленником большевиков, евреев и анархистов в течение двух месяцев. За это время я сделался более рассудительным. Странные выдались каникулы…

Я оставался в сарае с заключенными большевиками всего два дня. Они ничего не знали об Одессе. Меня вывел из сарая усмехающийся махновец; он приказал мне отправиться в дом, который находился в конце улицы. Меня никто не сопровождал. В кармане у меня все еще лежали пистолеты, документы, какие-то деньги. Я, наверное, с головы до ног был покрыт грязью. Я не переодевался, не брился и практически не мылся по меньшей мере шесть недель. Мне было девятнадцать лет. Все вокруг смеялись надо мной и отдавали мне честь. Для всех проходивших мимо я был полковником Пьятом. Вот что стало моим спасением – моя юность. Дом оказался деревянным, с типичной украинской крышей, раскрашенный в разные веселые цвета, с верандой и тяжелой толстой дверью. Я отворил дверь. Солдат сказал, чтобы я прошел в заднюю часть дома. Шагая по коридору, я думал, что за мной послал Махно. Потом послышался звук льющейся воды. В доме было тепло и тихо. Я услышал девичий смех. Я постучал. Мне разрешили войти.

Эсме была голой. Сидя в оловянной ванне, она смотрела на меня и улыбалась. Она протянула ко мне покрытые мылом розовые руки, выставив наружу груди. Ее золотистые волосы потемнели от воды. Тело пахло чистотой и мылом. Она была бесстыдна.

Я отвернулся. Девочка в сером платье намыливала Эсме шею. «Он смущен». Это было ловушкой.

Я сел на стул около ширмы и повернулся к Эсме спиной.

– Как ты попала сюда? Анархисты в Одессе?

– В Одессе белые, – сказала она.

Вторая девушка начала насвистывать мелодию народной песенки.

– Я там не была. – Эсме встала из ванны. Я слышал, как с ее тела капает вода, видел ее тень. Солнечные лучи пробивались через окно в верхней части двери. – Мы остановились на станции, чтобы раздобыть провизию. Меня схватили солдаты и изнасиловали. Меня насиловали так часто, что у меня мозоли между ног.

Девочка в сером поперхнулась и захихикала. Они, конечно, собирались вывести меня из равновесия. Но почему Эсме так ополчилась на меня?

– А мать?

– Сошла с поезда. Она все еще в Киеве. С капитаном Брауном. – Голос Эсме стал мягче. Я почувствовал, что она подошла ближе, встал и направился к двери. Она закуталась в овчину и улыбнулась мне. – Макс?

Не знаю, почему я заплакал. Вероятно, всему причиной усталость и водка. Я потратил впустую так много сил, пытаясь пробраться в Одессу. Плача, я испытывал к ней ненависть. Она гладила мое лицо, а я по-прежнему ненавидел ее. Я столько страдал из-за нее и из-за матери. А их там даже не было. Я лгал, я пережил ужас и боль. Я мог бы спокойно остаться в Киеве с госпожой Корнелиус, которая позаботилась бы обо мне; я мог остаться с матерью. В этом, конечно, не было вины Эсме, но тогда я обвинял ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю