355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майкл Джон Муркок » Византия сражается » Текст книги (страница 15)
Византия сражается
  • Текст добавлен: 13 марта 2020, 12:30

Текст книги "Византия сражается"


Автор книги: Майкл Джон Муркок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)

Глава седьмая

Именно тогда начался самый насыщенный этап моей творческой жизни. В будние дни я посещал лекции, читал книги, на много лет опережавшие те знания, которые входили в официальную программу, вечером отправлялся домой на паровом трамвае и занимался собственными исследованиями. Затем, около восьми-девяти вечера, несмотря на то что мадам Зиновьева качала головой и поджимала губы, я присоединялся к Коле у него на квартире или в одном из наших любимых кабаре. Он читал бесконечные стихи на французском, английском, русском и отвратительном немецком. Я рассказывал ему, как строятся цеппелины, работают танки и создается электричество. Полагаю, что он уделял моим лекциям столько же внимания, сколько я уделял его стихам. Я стал для него своеобразным талисманом нового века. Мой друг был всегда вежлив, никогда не допускал грубостей и никому не позволял оскорблять меня. В «Алом танго» и «Бродячей собаке» собирались богемные художники, иностранцы, преступники и революционные crème de la crème[86]86
  Сливки общества (фр.).


[Закрыть]
, позднее ставшие служить Керенскому или Ленину; они встречались, беседовали, слушали музыку, искали сексуальных партнеров и иногда дрались. Этот опыт стал для меня бесценным. Я наконец смог встречаться с женщинами и позабыть о Марье Варворовне. Эти дамы относились к любви так же легко и радостно, как моя Катя. У меня были и поклонники-мужчины, я флиртовал с ними, но не уступал их домогательствам. Многие девушки, да и зрелые дамы, возбуждались от чтения вслух порнографического бреда Мандельштама и Бодлера и увлекали меня в свои восхитительные постели. Иногда я спал на дорогих шелках, умывался по утрам теплой, ароматной водой. Я вновь обретал уверенность в себе. Решил, что могу меньше читать. Теперь я мог поддержать беседу практически на любую тему.

Тем временем начались летние каникулы, и я решил позволить себе отдохнуть. С Колей, Ипполитом, девушкой, которая называла себя на английский манер Глорией (хотя была полячкой), и несколькими так называемыми поэтами мы гуляли по Летнему саду и широким набережным Невы, арендовали речные пароходики, наслаждались пикниками на берегу реки и обедали в тех великолепных деревянных многоэтажных заведениях, которые мало чем отличались от швейцарских лыжных домиков; раньше там обслуживали клиентов с пароходов, а теперь радовались любым посетителям.

Когда из города исчезли представители высшего света, Санкт-Петербург заполонили раненые солдаты и матросы, медсестры с фронта, искавшие утешения в объятиях здоровых гражданских мужчин, которых осталось немного. Это обилие женщин отвлекало даже агитаторов вроде Луначарского, который стал наркомом просвещения при Ленине, или Онипко[87]87
  Анатолий Владимирович Луначарский (1875–1933) – революционер, писатель, критик, нарком просвещения в 1917–1929 годы. Федот Михайлович Онипко (1880–1938) – российский политический деятель, депутат Учредительного собрания.


[Закрыть]
, печально известного анархиста, участника короткой революции 1905 года. По очевидным причинам люди вроде них для воинской службы не подходили. К счастью, у Коли было мало подобных дружков, хотя владелец «Бродячей собаки», некий Борис Пронин, считавший себя местным Родольфом Салисом из прославленного «Черного кота»[88]88
  Родольф Салис (1851–1897) – создатель и владелец знаменитого богемного парижского кабаре на Монмартре «Le Chat Noir» («Черный кот»), открывшегося в 1881 году. В подражание «Коту» открывались подобные кабаре по всему миру.


[Закрыть]
, с удивительным радушием приветствовал всяческих подстрекателей, бомбистов и прочих.

Хотел бы заметить: я никогда не был лицемером. Я очень часто высказывал свои взгляды и столь же часто встречал единомышленников, особенно в панславянском кругу. Даже люди, которые со мной не соглашались, казалось, слушали меня вполне доброжелательно. Если бы не печальный урок отца, то, возможно, меня привлекло бы детское стремление к разрушению и переменам. Я пил абсент в компании красивых шлюх. Мои соратники были революционерами, бродягами, поэтами. Они называли меня «профессором» или «безумным ученым», угощали вином и слушали так внимательно, как мало кто слушал с тех пор. Такие люди могли пережить революцию только благодаря чувству юмора, иронии и складу характера. Они стали мрачными спутниками Ленина и его преемников. Некоторые умерли рано, например Блок и Грин, и не узнали, к каким разрушительным последствиям привели их глупые надежды. Большей частью они, подобно Мандельштаму, увидели, как их мечты разрушаются, все надежды гибнут, храбрость и великодушие оборачиваются против них, принося лишь оскорбления и унижения. В последний предреволюционный год, год 1916‑й, воодушевление этих людей было вызвано мечтой об Утопии, а не реальностью, которой следовало заманить меня в ловушку так же, как заманила в ловушку их. К счастью, мне удалось сбежать. Для некоторых, к примеру для Маяковского, единственным способом бегства стало самоубийство.

«Бродячую собаку» закрыла полиция, но богемная жизнь продолжалась. Война, казалось, шла своим чередом; нам все чаще сообщали о победах. Британские бронированные автомобили и русские казаки бросились в грязь болот Галиции и вынудили уланов и австрийскую пехоту отступить. Но доставать хлеб становилось все труднее. Ряды несчастных рабочих, закрывавших лица шапками и платками, как будто в трауре, стали привычным явлением: поэты скорбели, революционеры предрекали восстания, обычные представители среднего класса, по-русски прозванные «буржуями», все чаще становились жертвами воров, которые отнимали у них еду и деньги. Война истощала наши силы. Нужно было тратить все деньги на продовольствие и свободно раздавать его. Тогда мы, возможно, избежали бы хаоса. Но царские министры были слишком заняты войной, а революционеры фактически хотели, чтобы люди голодали, – так они скорее восстанут. Буржуи могли думать только о своих семействах; их призывали забыть обо всем, чтобы помочь выиграть войну и обеспечить всем необходимым солдат на фронте. Мне не следует в этих мемуарах рассуждать о причинах и предпосылках революции. Слишком много эмигрантов, слишком много историков, слишком много большевистских «корректоров прошлого» уже занималось этим. У нас есть тысячи версий «Десяти дней, которые потрясли мир». Возможно, пора составить десяток версий «Тысячи книг, которые утомили мир». Мне ко всему этому нечего добавить. Что было, то было. Мы в самом деле не могли подумать, что такое случится, хотя нас предостерегали. Поэзия редко кому-то нравится, становясь реальностью, и меньше всего – поэтам.

Пронин открыл новое заведение под названием «Prival Котепdiantoff»[89]89
  Арт-кабаре «Привал комедиантов» открылось 18 апреля 1916 года.


[Закрыть]
. Мы сочли это очень уместным и поздравили Пронина, когда он появился, ведя за собой на веревке паршивую дворнягу – единственное, что осталось от «Собаки», и пообещал, что это заведение станет еще лучше прежнего. Здесь, конечно, было больше выдумки. Негритянских мальчиков, работавших официантами, одели так, будто они только что явились из дворца Гаруна аль-Рашида. Картины явно радикального содержания покрывали стены и потолок. Со стен на нас смотрели негритянские маски, лучи света лились из их глазниц. Тот же негритянский оркестр играл ту же надрывную музыку всякий раз, когда нам не приходилось слушать очередного нового поэта или миленькую певичку или следить за какой-нибудь пантомимой Пьеро, во время которой женщина с лошадиным лицом в длинном фиолетовом платье что-то бубнила о луне. Черные травести пели джазовые песни. Травести вошли в моду в клубном обществе. Несколько противоречили всему этому авангардизму девочки в крестьянских костюмах; яркие скатерти в народном стиле; народная керамика, напоминавшая нам, что мы, в конце концов, в России; что мы не французы и даже не немцы. Виолончели стонали, и мимы крутили свои бездушные тела, пародируя обычные человеческие движения. Ревел джазовый оркестр. Маленькие певички пели слабыми, невыразительными голосами о мертвых птицах и насекомых. Мы говорили, пили и предавались разврату. Иногда уже светало, когда я в бархатном жакете, красных украинских ботинках, брюках для верховой езды и казачьей рубахе появлялся, пошатываясь, на Марсовом поле. Здесь солдаты в ярких мундирах все еще маршировали над нашим зверинцем, который, как обычно, располагался в подвале. Гусары скакали, стрельцы шагали строем, их сапоги блистали полированной кожей, мундиры были тщательно вычищены, медные и золотые галуны сверкали на солнце. Мы брели мимо, некоторые из нас едва стояли на ногах; и мы в удивлении взирали на эти остатки старого мира. Мимо нас проходили полицейские, которые, казалось, все чаще разделяли наше отношение к происходящему. Футуристы прерывали свои бесконечные споры с акмеистами (художественных объединений было не меньше, чем политических). Эсеры на полуслове прекращали свои дискуссии с толстовцами и, раскрыв рты, замирали, глядя, как играющий оркестр или колонна солдат в синих мундирах и красных шапках проходит мимо, салютуя под звуки патриотических маршей. Я заразился всеобщим цинизмом. Думаю, что едва ли кто-то в Петрограде мог к тому времени противостоять этому настроению. Мне кажется, что если бы однажды утром мы вышли из «Привала» и увидели марширующие немецкие отряды, то едва ли обратили бы на них внимание. А если бы и обратили, то не стали бы особенно переживать. Художники объявили бы появление немцев первым признаком новой эры в искусстве. Революционеры сказали бы: это явный признак того, что люди восстанут в любой момент. Циники отметили бы, что немецкая эффективность лучше русской некомпетентности. На том бы все и кончилось. Мы почти поверили, что эта странная греза будет продолжаться, пока все мы не умрем юными романтиками; правда, мы предполагали, что это случится в достаточно отдаленном будущем. Никто ни к чему не относился серьезно, я думаю, кроме Коли, который вместе с Толстым верил в природную божественность человеческого духа. Я же склонялся к вере в торжество человеческого разума над всеми превратностями природы, включая и природу самого человека. Мы оба, я уверен, были виноваты не меньше и не больше прочих – мы склонялись к риторике отчаяния. Как легко было шиковать, пить шампанское и провозглашать тосты за торжество рабочего класса! Все забывали о медленных переменах, происходивших повсюду. Санкт-Петербург, неестественный город, который было легко блокировать, отрезать все коммуникации, воспользовавшись его географическим положением, – этот город не вспоминал о приближающихся врагах и убеждал себя в том, что до победы осталось не более двух месяцев. К осени, когда казалось, что мы окончательно разбиты, как были разбиты японцами у Порт-Артура, изысканных экипажей на Невском стало совсем мало. Торговцы и землевладельцы считали Москву более безопасным местом, чем Питер. И Коля с немалым удовольствием цитировал Киплинга, которого очень любил: «Вожди уходят и князья!»[90]90
  Р. Киплинг «Отпустительная молитва». Пер. О. Юрьева.


[Закрыть]

Рим, по его словам, эвакуируется, потому что гунны снова угрожают ему.

– Византия! Византия! – напевал он, провожая меня домой в своем экипаже однажды утром в конце августа. – Все бегут на Восток. Подожди, пока царь не уедет в Москву, Дима. Тогда ты поймешь, что нам настал конец.

– Царь никогда не покинет столицу.

– Он редко здесь бывает. Как часто ты видишь царский штандарт над Зимним дворцом?

– Царское Село не слишком далеко от города, – напомнил я.

– Нет никаких доказательств, что он там. Ходят слухи, что он, его семейство и Распутин уже собирают вещи, чтобы уехать к кайзеру. Они же родственники.

Наш экипаж остановился на перекрестке, когда мимо промаршировала колонна кадетов. Гремели барабаны, ревели трубы, свистели флейты; кадеты двигались единым строем. Коля печально улыбнулся. Он, как обычно, был одет во все черное. Единственным белым пятном выбивалась прядь волос, свисавшая из-под шляпы. На бледном лице выделялись красноватые глаза. Он коснулся рукой подбородка и пожал плечами.

– Ты знаешь, что я когда-то был кадетом, Дима?

– Предполагал. – Для аристократа было вполне естественно поступить в военную школу.

– Я сбежал, когда мне было пятнадцать. Сбежал в Париж, потому что хотел увидеть поэтов. Мне встретилось множество шарлатанов, некоторые из них совращали меня – как мужчины, так и женщины. Но я не думаю, что видел хотя бы одного поэта, пока не возвратился в Питер! Теперь все русские поэты, художники, импресарио едут в Париж! Какая ирония! И нам нужно последовать за ними, Дима?

– Немцы скоро будут разбиты, – произнес я. – Газеты единодушны. Такой уверенности не было никогда.

– Явный признак близкого поражения! – рассмеялся он.

– Наши союзники не допустят этого. Англия, Франция, Италия – даже Япония – придут на помощь.

– Они в таком же положении, что и мы. Немцы разве что Париж еще не взяли.

– Тогда нам следует остаться здесь, – сказал я.

– Пока война не закончится, по крайней мере. Тебе нужно заниматься только немецкой наукой и философией, а я буду изучать Гёте. Я поеду… куда же?., в Мюнхен? Или к моравским братьям, как Джордж Мередит[91]91
  Джордж Мередит (1828–1909) – один из крупнейших писателей Викторианской эпохи. В 14 лет его отправили в школу моравских братьев (гернгутеров) в Германии, там он провел два года.


[Закрыть]
. Там я стану настоящим мистиком, немецким интеллектуалом. В новой немецкой империи – Священной Римской империи – мы станем добрыми готами, позабудем о Париже. Париж и Петербург станут провинциальными городами, а Берлин – столицей мира. Искусство будет процветать там, питаемое нашим русским гением, как оно процветало в Берлине перед войной. Мы станем действовать как китайцы, Дима, – позволим завоевать нас, но тайно одержим победу, благодаря великой культуре, нашему славянскому наследию. Мы больше не станем подражать французам, англичанам и итальянцам. Мы будем архитекторами новой империи – представим новые кремлевские планы в Берлине, и наша энергия и оригинальность произведут такое впечатление на немецкого Цезаря, что все вокруг примет русский оттенок. К чему нам переживать о военных победах, когда наше величайшее оружие – славянский гений! И ты, Дима, покажешь миру, чего может достичь русская наука, потому что ты – русский в душе. Такой же русский, как я!

Я подумал, что таким образом он намекал на мое украинское происхождение. Иногда он высказывал загадочные соображения, которые сбивали меня с толку. Но я никогда не прерывал монологи графа Николая Петрова, даже пытаться остановить его было бессмысленно. Они звучали, словно вдохновляющая мелодия, и прервать ее – как будто заглушить пение русского гимна, как будто закричать в соборе Александра Невского посреди «Господи, помилуй» или «Помышляю день страшный». Ибо при всем его увлечении иностранными поэтами и восхищении иностранными художниками, которых выставляли чудаки-коллекционеры Щукин и Морозов, мой друг был настоящим русским. Он воплощал невероятное возрождение славянской души, которое началось в девятнадцатом столетии. Этот процесс продолжался бы и в двадцатом, если бы его не прервали людишки с мелкими западными идеями, принесенными из Германии, Америки и Англии; переносчиками этих политических болезней стали вездесущие евреи. Не удивительно, что прежняя черта оседлости стала самой опасной областью империи в годы Гражданской войны.

К сентябрю мы с Колей сблизились сильнее, чем когда-либо. Я возвратился к занятиям, чтобы по-прежнему казаться прилежным студентом. Санкт-Петербург теперь источал не апатию, а страх, который чувствовался даже тогда, когда я отправлялся в предместья на трамвае. Соседи перестали доверять друг другу. Группы изможденных мужчин в черных пальто и шляпах перемещались между фабриками и рабочими пригородами молча, выражая скорее угрозу, чем недовольство. Мадам Зиновьева все резче осуждала меня, дочерей и их женихов, да и весь город целиком. Во время ежемесячного визита к мистеру Грину меня предупредили, что следует ходить осторожно, и посоветовали купить пояс для денег, чтобы прятать там мое пособие. Дядя Сеня написал мистеру Грину и попросил узнать, как идут мои занятия. Я ответил, что все очень хорошо. Я должен был перейти на другой курс, сэкономив целый год обучения. Мистер Грин сказал, что мне скоро понадобятся способности к языкам и знание механизмов – придется отправиться за границу по делам дяди Сени, который собирался импортировать машины для фермерских хозяйств. Я захотел узнать подробности, но мистер Грин больше мне ничего не сказал, за исключением того, что мое образование наконец принесет пользу. Значит, дядя Сеня уже придумал, чем я займусь после окончания политехнического? Я обрадовался тому, что смогу отправиться за границу.

Как будто в надежде преодолеть охвативший город страх, военные парады стали еще более роскошными. Золотые флаги, портреты царя, грохочущие барабаны, пронзительные трубы ежедневно заполняли столицу. Государственный гимн исполняли по каждому поводу. Именно тогда, чтобы скрыться от нелепой показухи, я начал бродить по докам, держа под мышкой книгу, осматривая корабли и механизмы, которые начали исчезать подо льдом Невы. Я размышлял о том, куда меня направит дядя Сеня, смотрел, как лебедки вытаскивают рыбу с небольших парусных лодок, восхищался паровыми баркасами с короткими трубами, их странными, суетливыми перемещениями. За баркасами стояли на якорях огромные броненосцы и маленькие пассажирские суда «Балтийского пароходства», являя собой картину безмятежности или застоя. Иногда дикий вопль, похожий на крик банши, доносился то с одного, то с другого корабля. Изредка можно было увидеть старомодный бриг или парусную шхуну – возможно, они отплывали в Финляндию или Норвегию или даже брали курс на Англию, которая, я был уверен, станет моим новым местом назначения, ведь она находилась не более чем в двух-трех днях пути отсюда.

Окруженный суматохой, среди скрипа буксировочных тросов, гудения двигателей, криков докеров, я обрел покой. Доки простирались на многие мили вдоль берегов Невы. Это был один из немногих районов, не источающих той особой атмосферы ужаса, которая проникала всюду, даже в богемные кафе.

Женщины, к которым я наведывался, больше не давали мне ни отдыха, ни облегчения, как прежде. Они уже не казались теплыми, беззаботными, нежными. Их квартиры производили впечатление очень удобных, отрезанных от внешнего мира; они все так же были пропитаны ароматом «Quelques Fleurs»[92]92
  «Некие цветы» – парфюм, созданный Роббером Бьенеме (парфюмерный дом «Убиган») в 1912 году. Цветочный аромат с нотами фиалки, иланг-иланга и апельсина не удалось восстановить ни одному из парфюмеров XX века.


[Закрыть]
и задрапированы японскими шелками и белыми тканями. Дамы нарушали наш молчаливый договор и становились все более нервозными. Женщины лучше чувствуют дух времени. Они первыми начинают задумываться об эмиграции в трудные времена, и почти всегда правы. Они первыми замечают предательство и трусость. Женщины наделены такой чувствительностью, уверен, потому, что могут потерять гораздо больше, чем мужчины. Увы, я был слишком молод, чтобы обратить внимание на пророчества наших Кассандр. Вместо этого я стал нетерпеливым. Я перестал спать с интеллигентными девушками хорошего происхождения и искал общества обычных шлюх, работа которых – успокаивать, утешать, прогонять страхи. Думаю, многие из нас бросали красавиц, за которыми когда-то ухаживали, и удовлетворялись глупыми, добродушными существами, крашеные волосы, дешевые меха и еще более дешевые платья которых становились все более привлекательными по мере того, как мы уставали от размышлений. Мыслить означало размышлять об окружающем мире и его ужасах. Мир был переполнен страхом и уже не казался приятным местом. Из-за подобных настроений, подозреваю, моя вторая встреча с госпожой Корнелиус не увенчалась любовной интрижкой.

До меня доходили слухи о великолепной английской красотке, фаворитке Луначарского, Савинкова и других радикалов, но я никак не мог связать их с девушкой, которой помог в Одессе. У революционеров были собственные излюбленные места. Те, кто претендовал на литературный или артистический вкус, изредка появлялись в «Привале».

5 сентября 1916 года я увидел ее снова. Она была единственной женщиной за столом, за которым очкастые мужчины с безумными глазами в плохо сидевших европейских костюмах обсуждали реорганизацию поэтической отрасли. Девушка, казалось, находилась в изрядном подпитии. Она носила красивое и в то же время простое синее платье. Ее светлые волосы скрывала маленькая шляпка нового фасона, который только входил в моду. Шляпка превосходно сочеталась с платьем. Длинное страусиное перо нежного кремового оттенка изгибалось книзу, его кончик раскачивался под подбородком девушки. Она пила грузинское шампанское, которое заменяло нам настоящий французский напиток, но делала вид, что наслаждается им. Турецкая сигарета дымилась в мундштуке, объединявшем цвета шляпы и пера. Ее юбки слегка задрались, так, что виднелись шелковые чулки над синими замшевыми ботинками. Она была единственной женщиной в кафе, которая явно наслаждалась происходящим. Все остальные скрывали свои чувства яркими улыбками проституток или возбужденными усмешками интеллектуалок. Я не сомневался, что она не узнала меня, когда я взмахнул рукой. Моя знакомая нахмурилась, обернулась, спросила о чем-то своего отчаянно спорившего спутника, возможно, Луначарского, – у него была козлиная бородка, модная среди этих товарищей. Он отвел взгляд, посмотрел в мою сторону, покачал головой и вернулся к спору. Я приподнял бровь и улыбнулся. Она усмехнулась, салютуя мне стаканом шампанского. Я услышал знакомый голос, донесшийся сквозь общий шум:

– Д’вай сюда, Иван!

Это, разумеется, была мадемуазель Корнелиус. Я собрался присоединиться к ней, но она кивнула, указав на пустой столик. Он находился у самой сцены, на которой негритянский скрипач извлекал из инструмента звуки, способные напугать создателя скрипки. Моя знакомая присоединилась ко мне. От нее по-прежнему пахло розами. Она опустила свою нежную ладонь на мою руку без малейшей двусмысленности, которую я привык ожидать от русских женщин.

– Ты тот парень с Одессы, так? – Она говорила на своем обычном английском языке.

Я поклонился и сказал:

– Именно.

Она заметила, что это была удача, а не ошибка. Мир оказался гораздо меньше, чем все говорили. Она чудесно проводила время в Питере и неплохо изучила «русски». Девушка продемонстрировала мне, вероятно, худший образец грамматики и самый романтичный акцент, который я когда-либо слышал. Мне стало понятно, почему у нее так много поклонников. Я спросил, как она оказалась в столице и что у нее общего с Луначарским. Разве она не знает, что всех этих людей разыскивает полиция?

Госпожа Корнелиус сказала, что эти жулики гораздо приличней тех, которых ей приходилось встречать раньше. Она чувствовала, что им известно, что происходит. Девушка неодобрительно добавила: об остальных идиотах в этой проклятой стране такого сказать нельзя. Она покинула Одессу с одним из пациентов доктора Корнелиуса, аристократом-либералом, который проводил там отпуск. Когда их роман подошел к концу, она присоединилась к радикалам, которых считала забавными «чудесный бездельники». Она также, уверен, задумывалась о будущем, но ее интерес к мужчинам, вместе с ее чувством юмора, часто сбивал меня с толку. Я первый признаю, однако, что часто не понимал ее шуток и что ее вкус не раз выручал нас обоих в последующие годы.

Моя знакомая сказала, что я выгляжу «тощеньким», и если мне что-нибудь нужно по части продовольствия, она попробует помочь. У нее есть кое-какие связи. Я ответил, что питаюсь гораздо лучше большинства, просто очень много занимаюсь перед экзаменами. Она пожелала мне удачи; по ее словам, она очень жалела, что не закончила школу, но в Дейле было слишком мало мест. Как я выяснил, госпожа Корнелиус говорила о Ноттинг-Дейле[93]93
  Ноттинг-Дейл – район Лондона к северу от Ноттинг-Хилла; с середины XIX века обиталище цыган и городской бедноты, синоним нищеты и упадка.


[Закрыть]
, своей родине. Она позже переехала в Уайтчэпел, где встретила много русских, которые на самом деле были евреями-эмигрантами, спасавшимися от погромов. Когда госпожа Корнелиус предложила отправиться «куда-нибудь в тихий местечко», чтобы поговорить о моих успехах, я отказался. У меня тогда было полно женщин. Я пресытился и стал осторожным, даже если речь шла о ней. Шлюхи просто спрашивали, какая часть тела требуется клиенту; желает ли он остаться на всю ночь за пару рублей сверху. Кроме того, мне не всегда приходилось платить шлюхам. Несколько дней я совершенно бесплатно жил в публичном доме возле одного из каналов. Я, возможно, остался бы там подольше, если б мне не нужно было возвращаться в институт.

Я ответил, что поздно вечером буду занят. Она рассмеялась.

– Как и все мы, да? Еще свидимся, Иван. – Она погладила меня по руке и встала, чтобы вернуться к своей компании.

Я тотчас пожалел, что отказался от ее предложения. Не думаю, что речь шла о сексе. Она хотела именно того, о чем говорила, – спокойно побеседовать.

Мои друзья поздравили меня с победой, а одна из благовоспитанных красоток наклонилась ко мне и громко поинтересовалась, на что похожа английская шлюха в постели. Оскорбленный, я покинул «Привал комедиантов».

Осенний семестр был примечателен только тем, что нам разрешили сидеть на занятиях в шапках, шарфах и пальто. Топлива для политехнического никто не выделил. Лекции стали еще скучнее. Чем холоднее становилось, тем сильнее было ощущение энтропии. Общественная жизнь как бы сжималась. В первую неделю после моего возвращения в институт вместо паровых трамваев появились конки. Ими управляли измученные, бледные существа, обмотанные темным войлоком; над головами возниц поднимались тонкие клубы белого пара. Этим мужчинам уже давно следовало уйти на покой, они походили на кучеров, везущих повозки с мертвецами. Их лошади, тощие, болезненные животные, в конечном счете, возможно, попали в желудки сирот – на улицах появились первые bezhprizhorni, они вертелись вокруг железнодорожных станций и в парках. Продолжали проводить великолепные и помпезные парады. Нас призывали стойко выносить все неудобства – война почти выиграна. На улицах появлялось все больше раненых. Театры процветали, но для ресторанов не хватало продовольствия, поэтому никакого резона работать у них не было. Даже «Донон» на набережной Мойки, излюбленное место золотой молодежи и редакции «Аполлона», располагавшейся в том же здании, вынужден был закрываться на время обеда; он стал скорее баром, чем рестораном. Осетр в грибном соусе, белые куропатки с клюквенным джемом и черникой, другие восхитительные лакомства от «Донон» уступили место конине под соусами, которые не могли скрыть горький привкус того, что Коля называл «длинной коровой». Мы продолжали шутить: заказывали «фаршированного воробья» или «Chat Meunier»[94]94
  «Кошка мельника» (фр.).


[Закрыть]
, не всегда догадываясь, что нам принесут. Вместе с сиротами и ранеными на улицах появились чумные крысы. Газетчики сообщили о «скандальном происшествии», предположив, что грызунов завезли иностранные корабли; однако бездомные собаки и кошки, выброшенные на улицу хозяевами, которые больше не могли их кормить, бесспорно, были нашими, местными. Меньше чем через год люди, прогнавшие своих животных, начали на них охотиться ради пропитания. Это напоминало времена Парижской коммуны.

Запасы продовольствия неуклонно уменьшались, а контрабандного алкоголя становилось все больше. Нам было некогда спать. В воздухе витало ужасное напряжение, болезненное предчувствие гибели. Все длиннее становились очереди за хлебом, все больше – ряды раненых, ожидающих транспорта или койки в больнице, все плотнее – толпы нищих, торгашей и проституток на причалах и бульварах. Множество аристократов отправилось в Москву, давнюю соперницу Петрограда. Газеты все чаще упоминали об Отечественной войне с Наполеоном, словно подготавливая нас к участию в партизанском движении. Многим казалось, что мы уже потерпели поражение. Даже в «Алом танго» царила меланхолия. Негритянский оркестр играл «Остановись, дивная колесница» и «Никто не знает моих бед»[95]95
  «Swing Low, Sweet Chariot» и «Nobody Knows The Troublel See» – известнейшие духовные афроамериканские песни (спиричуэлс).


[Закрыть]
, в то время как тощие молодые особы с накрашенными щеками читали мрачные стишки о смерти и погибели любви.

Я сочинял все более длинные и оптимистичные письма матери, Эсме, капитану Брауну: жизнь в столице легка и весела; царь с семейством появляются на публике ежедневно; немцы должны вскоре отступить; этой зимой им настанет конец. Из-за трудностей с транспортом маловероятно, что я приеду к Рождеству. Их нисколько не удивляли мои успехи в политехническом. Я писал в кафе и ресторанах, писал в аудиториях. Иногда отправлял письма дважды в день. Я тосковал по дому, по привычным неудобствам киевской жизни. Грязные, неровные тротуары Петрограда, толпы озлобленных, пугающих нищих казались гораздо страшнее, так как я к такому не привык.

Письма, которые я получал, были не менее оптимистичными. Матушка сообщала, что ее здоровье улучшилось. Благодаря Божьей помощи и теплой зиме она с нетерпением ждала, когда сможет вернуться к работе в прачечной. Эсме собиралась вскоре уволиться из бакалейной лавки и устроиться на военный поезд сестрой милосердия. Капитан Браун писал странные, длинные письма на английский манер, в которых русские буквы казались слегка измененными латинскими. Он настаивал, что младотурки вот-вот отступят, – им удается только защитная тактика. Фрицы были совершенно безопасны без своих офицеров, которых осталось совсем мало. Британская броня скоро выманит гуннов из их крысиных нор. Это поднимет боевой дух лягушатников, которые не умеют воевать, что уже неоднократно демонстрировали. Он присылал карты, на которых обозначал военные позиции. Он показывал, как мы пробьемся сквозь немецкие отряды, как румыны зажмут фрицев в клещи. Ни одного из этих сражений так и не случилось. В самом деле, окопная война оказалась бесконечно скучной. Множество людей было убито и ранено. Казалось, лето никогда больше не наступит. Фимбулвинтер и Рагнарёк[96]96
  Фимбулвинтер и Рагнарёк – апокалиптическая трехлетняя зима и следующая за ней гибель богов и всего мира, согласно скандинавской мифологии.


[Закрыть]
были совсем рядом.

Немногочисленные рысаки все еще тянули по Невскому прекрасные экипажи. Когда выпал снег, реки замерзли и мостовые покрылись ледяной коркой, на улицах появились тройки. По городу слонялось великое множество калек. Некоторые из них, одетые в военную форму, были без рук или ног, с перевязанными лицами, странно хромали. Калеки часто замирали на месте, как будто ожидая друга, который должен подойти и помочь. Они выстраивались рядами около газетных киосков. Стояли, тихо бормоча, у оград парков и частных садов. «Петербургские ведомости», специальный номер которых ежедневно печатался на особом пергаменте для царя, называли этих негодяев героями и размещали картинки, на которых они улыбались, салютовали, принимали торжественные позы, выражающие отвагу и надежду. Благотворительные учреждения не могли вместить такого количества калек. Тысячи дезертиров возвращались с фронта вместе с ранеными. Некоторых ловили и расстреливали.

Слухи о Распутине становились все более пугающими. Однажды Коля пригласил меня в большой особняк, располагавшийся на живописном берегу реки. Члены семейства Михишевских собрались здесь к чаю. Ясно, что и мне, и самому графу они не слишком обрадовались. В роскошно обставленном доме старинные, тяжеловесные диваны и столы соседствовали с самой модной современной мебелью из Франции и Англии. Здесь я впервые встретился с аристократами в домашней обстановке. Они оказались вполне обычными людьми. Все были роскошно одеты, отличались идеальными манерами, пили чай из тончайшего фарфора, но разговор оказался совсем не таким выдающимся, как я надеялся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю