Текст книги "Византия сражается"
Автор книги: Майкл Джон Муркок
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)
Я задумался о Кате. Можно было бы заодно отомстить и ей, рассказав дяде Сене, что есть девица, которая сбила моего кузена с пути истинного. Но дядя снисходительно относился к таким вещам. Он спокойно смотрел на молодых людей, которым нужно перебеситься. Что он подумает, если я ему скажу, что Шура был Катиным сутенером? Из-за этого дядя Сеня не станет мстить Кате. Так что мне следовало придумать для нее особую месть.
Я не слишком горжусь своими мыслями. Но я был испорченным мальчиком, уверенным, что его предали друзья и соплеменники. Я вел себя как фанатик. Конечно, у меня нет склонности к расизму. Моя неприязнь по отношению к евреям, моя ярость, когда меня сочли одним из них, появились по очень простой причине: нас, украинцев, всегда окружали евреи. Революцию начали евреи. Быть славянином в Одессе означало быть в меньшинстве. Как представитель меньшинства, я пытаюсь противостоять выходцам с востока, которые управляют нашими газетами, издательствами, радио– и телестанциями, промышленностью, заводами, финансами. Сколько украинцев занимают в Англии подобные посты?
О Кате можно было бы просто сообщить в полицию. Но так как они с матерью приехали из Варшавы, это означало бы ее арест и высылку, возможно, даже тюремное заключение. Несмотря на самое мстительное настроение, я не мог и подумать о том, что она отправится в тюрьму. К тому же мне требовалась личная, тайная месть.
Я вспомнил клоуна из магазина Вагнера, который теперь валялся, разбитый вдребезги, на полу в ее комнате. Я пошлю ей другой рождественский подарок. От неизвестного поклонника. Она ненавидела пауков, боялась их больше всего на свете. Я соберу их в огромную коробку и отправлю под видом подарка, завернутого в прекрасную бумагу. Катя откроет его в Рождество, и ее крики напугают всю Молдаванку.
А пока я решил отвлечься от своей будущей мести. Милая, улыбающаяся Ванда принесла мне чай с пирогами, а потом начала ласкать меня и разговаривать с интимными частями моего тела, как будто мой член был совершенно независим от меня, как будто она играла с ручной мышью или ящерицей, которую могла целовать, гладить и называть шутливыми именами. Она обладала тем, чего никогда не было у Кати: когда Ванда занималась со мной любовью, я мог думать о чем-то другом, оставался предоставлен сам себе. Я всегда ценил ее за это.
Другое преимущество Ванды, разумеется, состояло в том, что она больше ни с кем не спала. Она была чиста. Мне не следовало принимать никаких мер. Это было очень удобно. В ту ночь я размышлял о том, как отомщу кузену и Кате. Дядя Сеня не пришел к обеду, так что у меня не было возможности выдать Шуру – или себя. После трапезы тетя Женя включила граммофон, и мы послушали несколько популярных еврейских мелодий. Мы с Вандой извинились и удалились пораньше. Мне с ней было гораздо удобнее, чем с Катей. Наши отношения были совершенно другими. Я стал учителем, преподающим внимательной, покорной ученице основы восхитительного разврата.
Мои развлечения с Вандой никак не повлияли на страстное желание отомстить. Я стал собирать пауков для Катиного рождественского подарка. Скоро в старой чайной коробке их было больше десятка. Но я хотел раздобыть побольше. Чтобы пауки не начали поедать друг друга, я ловил различных насекомых и кормил своих пленников каждый вечер. Ванда не знала, что у меня в коробке, я не стал ей говорить. Тем временем я покупал подарки, которые следовало вручить за столом в сочельник. Дядя не хотел отмечать Рождество. Как и моя мать, он не слишком много внимания уделял церковным службам.
Накануне сочельника я сказал дяде Сене, что хотел бы побеседовать с ним в кабинете. Он казался рассеянным. Война, конечно, существенно затрудняла бизнес. Частичная блокада помешала доставке некоторых важных грузов. Я решил отомстить Шуре как можно быстрее. Дядя Сеня сидел за столом спиной к окну. На нем был тяжелый черный пиджак и черный галстук.
– У меня тревожные новости, Семен Иосифович, – начал я, – но я обязан вам рассказать, в чем дело. Вы, конечно, можете поступить так, как сочтете нужным.
Это позабавило дядю. Его настроение, казалось, улучшилось. Он предложил мне сесть на один из любимых жестких стульев с плетеными сиденьями. Дядя Сеня откинулся на спинку кресла, отделанного кожей, и зажег бирманскую сигару. Комната начала заполняться тяжелым маслянистым дымом.
– Надеюсь, ты не попал в беду, Максим.
– Я тоже на это надеюсь, дядя. Мать пришла бы в ужас, если бы узнала о том, что произошло.
– Произошло? – Он встревожился.
– Или могло произойти, как мне кажется. Я уверен, что Шура связался с мошенниками.
Дядя был удивлен. Он положил свою сигару в медную персидскую пепельницу и почесал голову. Наконец недоуменно улыбнулся.
– И почему ты так решил?
– Он впутался в аферу и, похоже, работает с Мишкой Япончиком.
– Каким Мишкой?
– Япончиком. Это очень известный бандит из Слободки.
– Да, я слышал о нем.
Это было не удивительно. Подвиги Мишки описывались во всех известных одесских газетах. Его упоминали даже в дешевых романах о Нике Картере и Шерлоке Холмсе, которыми мы тогда зачитывались.
– Он вымогатель, – сообщил я, – и налетчик, заставляет местных жителей платить ему деньги за защиту. Если они отказываются. убивает людей или сжигает их лавки. Он связан с торговлей наркотиками, проституцией, нелегальным алкоголем, владеет кабаками и кабаре, подкупает полицейских и городских чиновников.
Дядя Сеня снова удивился:
– Такой еврей мог бы присоединиться к черной сотне.
– И он нанимает на работу молодых парней, – продолжал я. – Самых разных. Украинцев, кацапов, как они называют русских, греков, армян, грузин, мусульман – всех. Он плетет сети, как, – я замялся, – как паук.
– Боже, сохрани нас! Ты уверен, что этот бандит существует не только в твоих журналах о Пинкертоне?
– Да, – ответил я, – Шура попал к нему в лапы.
– Не могу в это поверить.
– Шура и меня пытался заманить, использовал как переводчика. Я поднимался на борт английского корабля, где он покупал наркотики.
Дядя Сеня отвернулся от меня и посмотрел в окно. Он наблюдал за маленьким ребенком, шагающим по бревну. Мальчик пошатнулся и упал. Дядя Сеня снова обратился ко мне:
– Думаю, ты ошибаешься, Максим. Шура работает на меня.
– Конечно, он передает сообщения с кораблей и от торговцев и следит за разгрузкой. Но все остальное время проводит с ворами и проститутками. Есть такое место, называется «У Эзо». Еврейский кабак. Возможно, вы слышали о нем?
– Я не часто хожу по кабакам в Слободке.
– Это ужасное место. Шура попал в плохую компанию и пытался втянуть туда меня. Я отказался, и теперь он злится.
– Вы поссорились?
– Я сказал, что он ведет дурную жизнь.
– Он молодой бездельник. Такой же, как и ты.
– Есть разница, Семен Иосифович, между бездельником и преступником.
– И молодые люди не всегда ее замечают. – Он взмахнул рукой.
Я был разочарован.
– Мне кажется, что Шуру надо отослать из Одессы.
– И куда? В Сибирь? – язвительно произнес он.
– Возможно, отправить в плаванье. Это пошло бы ему на пользу, научило бы чему-нибудь.
– Он просил тебя поговорить со мной об этом?
– Вовсе нет. – Шура ни за что не захотел бы уехать из Одессы, от Кати. А если бы его отослали, я заполучил бы обеих девушек. Открыв коробку с пауками, Катя не поймет, что она от меня. Я мог продолжать с того места, на котором мы остановились. Предложение отправить Шуру в плаванье возникло как будто по наитию.
– Шура – тот еще моряк. К тому же идет война… – Дядя Сеня вновь зажег свою сигару.
– Думаю, он сможет научиться.
– Ты сказал ему, что пойдешь ко мне?
– Нет, Семен Иосифович.
– Возможно, ты поступил бы по-мужски, сказав ему?
– Нужно, чтобы с ним поговорил старший.
– И ты ни с кем из взрослых это не обсуждал?
– Только с вами.
– Я поговорю с Александром. Но ты должен держать это в секрете, Максим.
– Чтобы не было семейного скандала?
– Именно.
Он вздохнул. Возможно, обрадовался, что по крайней мере один из младших членов семейства оказался честен.
– Тебе лучше уйти, Максим. Если увидишь Шуру, попроси его зайти ко мне.
– Попрошу, Семен Иосифович.
Не прошло и часа, как я спустился вниз, чтобы подыскать упаковочную бумагу для подарка Кате, и увидел, что Шура вернулся и прошел в дверь, соединявшую контору дяди Сени с домом. Я был в этом помещении лишь однажды: темное дерево и маленькие окна, столы из дуба и красного дерева с медной отделкой, служащие, сидящие за ними, вероятно, с пушкинских времен. Я удивился, почему это Шура отправился в контору, а не в кабинет.
Я замер, следя за дверью, но Шура больше не появлялся. Я решил, что он вышел через другую дверь.
Будучи довольным собой, я отправился к тете Жене за цветной бумагой. Она вручила мне лист, дала ножницы и ленту и попросила не беспокоить дядю Сеню, если я его увижу. Он был в необычайно мрачном настроении.
– Это связано с Шурой?
Она пожала плечами:
– Возможно. Он, кажется, и тобой не слишком доволен. Ты что-нибудь натворил?
– Ничего, тетя Женя.
Я вернулся к себе в комнату, немного озадаченный, и занялся упаковкой подарка. Потом позвал Ванду и спросил, можно ли нанять одного из уличных мальчишек отнести пакет в Слободку. Она пообещала узнать. Я поставил на пакете инициалы Кати и ее польскую фамилию – кажется, она звучала как Граббиц.
– Для кого этот подарок? – спросила Ванда. – Он очень красивый.
Я поцеловал ее.
– Не думай, это не для возлюбленной. Он для моего друга, перед которым у меня должок.
Взяв несколько копеек, она забрала коробку. Вернувшись, Ванда сказала, что один из уличных пострелят с площади согласился ее отнести. Теперь, если Катя спросит, кто дал мальчику коробку, он ответит, что это Ванда, а я буду ни при чем.
Мы с Вандой занимались любовью – но очень недолго. Я в самом деле был не в настроении, раздумывал, что же случилось с Шурой. Учитывая, как удачно все складывалось, он мог сесть на первый же корабль, отправлявшийся из Карантинной бухты.
Я попросил Ванду оставить меня в покое на полчаса и уже потянулся к ящику, где держал свой кокаин, как дверь бесшумно открылась и тотчас закрылась. Я ожидал увидеть Ванду. К моему ужасу, это оказался Шура. Он ухмылялся и выглядел угрожающе. Кузен снял галстук и рубашку и надел крестьянскую рубаху со шнурком у ворота, обмотал вокруг шеи яркий плотный шарф; сверху набросил шубу, истертую до дыр. В руке держал треух. Выглядел он почти что жалко.
– Ты мелкий стукач, – произнес он. – Глупый, тупой мелкий киевский золотарь. Ты же ничего не видел. Какой же я жулик? Это просто смешно. Дядя Сеня – вот кто самый настоящий жулик.
Мне эти революционные доводы были хорошо знакомы.
– Капитализм – не преступление.
– Неужели? Что же, твой план провалился. Меня не отошлют на галеры. Мне просто придется быть поосторожнее, чтобы мелкие зеленые ябеды не увидели ничего лишнего.
– Так сказал дядя Сеня?
– Не совсем. Но смысл именно таков.
– Не могу в это поверить.
– Как хочешь. Я думал, что мы были друзьями, Макс.
Шура говорил так, будто я предал его! Сейчас я вспоминаю его с теплотой и давно простил, но в тот момент Шура, считавший себя жертвой, был почти смешон. Я улыбнулся:
– Шура, это ведь ты разрушил нашу дружбу.
– Ты идиот. Я спал с Катей еще до того, как ты здесь появился. Я попросил ее позаботиться о тебе, заплатил ей. Почему, ты думаешь, тебе было так легко?
– Она полюбила меня.
– Не сомневаюсь в этом. Полюбила, как могла. Она была моей подружкой долгое время. Спроси у кого угодно.
– Ты лжешь. Это подло.
Шура раскраснелся. Его лицо пылало так же, как и его коротко остриженные рыжие волосы.
– Ты мне, кажется, не веришь? Спроси Катю.
Дверь медленно отворилась. Вошла Ванда.
– В чем дело, Шура?
Кузен сказал, чтобы она ушла. Я кивнул.
– Это наше дело.
– Не вздумайте драться, или я позову тетю Женю.
– Я его не трону, – заявил Шура.
Это меня успокоило.
– По крайней мере, ты доходчиво объяснил, что чувствуешь, – сказал я. – А как же я? Мой соперник – мужлан, любитель евреев, с трудом выговаривающий собственную фамилию. Бандит.
– Любитель евреев? – рассмеялся он. – Почему бы и нет? Ты знаешь, какую фамилию мы раньше носили?
– Ты о своем отце? Удивлен, что ты знаешь его имя.
– Ты о своем не знаешь даже этого.
Мы ранили друг друга слишком сильно, такую боль могут причинять только очень близкие люди. Я остановился первым, отказавшись продолжать ссору. Если Шура собирался козырять тем, что он наполовину еврей, – меня это не касалось. Это лишь подтверждало мои подозрения.
– Мне тебя жаль, – произнес он. – Ты мог бы стать здесь счастливым. У тебя были друзья. Люди тебя любили. Но теперь – все. Я советую тебе убираться из Одессы как можно скорее.
Неужели он мне угрожал? Я сказал:
– В Одессе для меня больше нет ничего интересного.
Шура отворил дверь, потащив за собой изъеденную молью шубу.
– Ты заговоришь по-другому, когда у тебя закончится снежок.
Снежком называли кокаин.
Потом Шура ушел. Неужели он решил, что сделал меня зависимым от наркотиков? Я встревожился, но быстро успокоился. Я не из тех, кто становится наркоманом. Я в течение многих месяцев не прикасался к наркотикам. На самом деле, в последние годы, когда цены поползли вверх, я совсем завязал. Временами я могу пуститься во все тяжкие, но что касается ломки – я никогда ее не испытывал. А наркоманом считается тот, у кого бывает ломка. Кокаин запретили после Первой мировой войны. Это была одна из самых глупых вещей, какую только можно сделать. В таком случае следовало объявить вне закона и аспирин, и джин.
Утром в сочельник меня позвали в кабинет дяди. Он отправил моей матери телеграмму, обеспокоенный тем, что давно не получал вестей. Ответ пришел от капитана Брауна. У матери была тяжелая форма гриппа. Она тревожилась обо мне. Казалось, что само Провидение дает идеальный повод покинуть Одессу и не позволить Шуре отомстить. Дядя Сеня согласился, что я должен вернуться к матери, как только закончатся рождественские каникулы и поезда начнут ходить регулярно – насколько это вообще возможно в военное время. Я получил место в Петроградском политехническом институте, занятия начинались в январе. Мне уже подобрали полный гардероб. Дядя будет выдавать небольшое пособие через своих агентов в столице. Они же подыщут квартиру. За это мне придется иногда участвовать в переговорах в качестве переводчика и передавать небольшие посылки другим дядиным агентам. Я сказал, что буду рад помочь ему.
Дядя Сеня сообщил о моем прибытии телеграммой. Он получил и отправил множество телеграмм за последние двадцать четыре часа. Дядя поговорил с Шурой и заставил его поклясться, что больше не будет никаких происшествий, способных потревожить спокойствие семьи. Моя месть не удалась. И не оставалось времени спланировать что-то другое. По крайней мере, подумал я, Катя уже обнаружила своих пауков.
Я поднялся наверх, чтобы рассказать обо всем Ванде. Мы решили провести с пользой оставшееся время. Я дал ей немного кокаина, чтобы поддержать силы. Почти все рождественские праздники мы занимались любовью.
Когда мои чемоданы уже стояли собранными и билет первого класса, подарок тети Жени, лежал у меня в кармане, я понял, что буду скучать по Ванде. Пообещал вернуться в Одессу как можно скорее. Она планировала навестить меня в Киеве, но я никогда ее больше не видел. Ванда забеременела, родила сына и жила у дяди Сени до тех пор, пока не исчезла три-четыре года спустя, в ужасные дни голода и революции.
Ванда и тетя Женя проводили меня на киевский поезд. На перроне оказалось полно военных. Я уже скучал по Одессе, с ее доками и магазинами, туманом и угольной пылью, яркой, шумной жизнью. Кажется, я слегка всплакнул. Ванда, разумеется, ревела. Тетя Женя рыдала. Поезд начал отходить от платформы, унося меня в глубь страны. Мне показалось, что я увидел у входа на станцию Шуру; он злобно улыбнулся, приподняв шляпу; Катя стояла рядом.
Когда поезд выехал на открытую местность, пошел сильный снег. Я радостно устроился в просторном теплом вагоне. Он был гораздо удобнее того, в котором я ехал в прошлый раз. Я делал успехи. На мне был петербургский костюм, дорогая меховая шапка, английское пальто с меховым воротником и черные ботинки из мягкой кожи. За несколько месяцев, подумал я, мне удалось стать не просто мужчиной. Я стал джентльменом.
Обслуживание в поезде показалось мне превосходным. С билетом первого класса я мог сидеть в глубоком шикарном кресле, книги и журналы лежали рядом на небольшом складном столике. Вскоре после того, как мы покинули Одессу, началась настоящая снежная буря. Чем дальше поезд продвигался на север, тем сильнее становился снег. Все, что я мог разглядеть, – холмистые белые равнины, редкие крыши, дым, купола деревенских храмов, силуэты деревьев, иногда – укрытый снегом подлесок. Я почти ощущал снежные хлопья, хотя, разумеется, вагон был закрыт, и поезд двигался так плавно, что казался неподвижным. Просто из любопытства я заказал большой завтрак в вагоне-ресторане. Я ел сыр и холодное мясо и смотрел, как снег прилипает к окнам. Иногда он успевал покрыть всю поверхность стекла, прежде чем скорость и тепло поезда уносили снежинки прочь, вновь открывая степной пейзаж. Я забрел в вагон класса люкс, на двери которого был изображен герб Романовых – двуглавый орел. Здесь я задержался, присев на маленький стул возле декоративной печи, и прислушался к бормотанию генералов, священников, аристократов и прекрасных дам; многие из них уже выпили – запреты военного времени касались только низших классов. Благовоспитанные речи время от времени прерывались взрывами резкого, громкого смеха. Разговоры были циничными, в основном – о военных событиях.
Меня угнетало то, что я находился в салоне, но не мог присоединиться к его обитателям. Я вернулся в свой вагон, где старая дама, одетая во все черное, неожиданно проявила ко мне интерес. Она рассказала, что была вдовой какого-то генерала, убитого во время войны с Японией.
Дама говорила с легким французским акцентом – на петербургский манер. Я быстро распознал его и сумел воспроизвести. Женщина решила, что я образованный, воспитанный мальчик, и угостила меня конфетами. Она спросила, куда я направляюсь. Я ответил, что сначала в Киев, а затем почти немедленно в Санкт-Петербург. Дама сказала, что мне стоит навестить ее, и записала свой адрес в маленькую книжку. В вагоне были и другие путешественники: высокопоставленный военный, который ничего не говорил, только изучал карты, читал «Голос России»[51]51
Газет с таким названием несколько – большей частью это националистические эмигрантские издания 1920–1930 годов. Наиболее известен «Голос России», который в 1936–1938 годах, редактировал И. Солоневич. Видимо, антисемитская направленность газеты для повествователя важнее, чем соответствие сроков издания.
[Закрыть] и иногда уходил в салон, чтобы выкурить сигару; напыщенная, даже надменная, молодая женщина, уверявшая, что выступала на московской сцене и собралась отправиться на гастроли в провинцию. От нее пахло теми же духами, что и от мисс Корнелиус, которую я все еще вспоминал с огромным удовольствием. Эта актриса ничем не напоминала ту чудесную леди; она была типичной невротичной московской красоткой. Я даже сомневался, была ли она актрисой. Вероятно, просто любовница генерала, которая путешествовала отдельно, чтобы не вызвать скандала. Ее роскошное платье и меха казались трофеями, а не повседневной одеждой.
Снег не прекращался. Очень быстро стемнело, и в вагонах зажгли газовые лампы. Поезд был таким удобным и теплым, что мне хотелось путешествовать вечно. Я надеялся на задержку в пути, на какие-нибудь мелкие поломки, которые позволят продлить приключение хотя бы на день. Миновал завтрак, потом – обед. Я беседовал со старой леди, рассказывал ей о своих идеях, планах, намерении принести пользу России. Она сказала, что мне понравится в Питере.
– Там настоящие русские, не то что в этих ужасных краях. Здесь земля евреев. От них некуда деться.
Я от всей души согласился с ней.
– Но в Санкт-Петербурге, – сказала она, – вы увидите воплощение всего лучшего, что есть в России.
Актриса заявила, что Москва более русский город, чем столица. В Питере слишком много европейцев. Этот город был основан царем, искавшим вдохновения в Германии.
– Взгляните, – продолжала она, – к чему это нас привело. На нас напали люди, перед которыми мы заискивали, которым мы оказали гостеприимство. Половина царской семьи – немцы. Они – сущее проклятье.
Актриса сожалела, что не может навсегда остаться в Москве. Там нет ни социалистов, ни нигилистов, ни убийц. А также евреев и немцев. Это истинно славянский город, а не какой-нибудь поддельный Берлин или Париж.
Старая дама слушала с удовольствием. Ее муж был таким же радикалом, панславистом, мечтавшим повернуться спиной к Западной Европе.
– Но Западная Европа не отвернется от нас, моя дорогая.
– Конечно, нет! – воскликнула актриса. – Она бросится к нам с распростертыми объятиями. С ножом в одной руке и мечом в другой. Нам нужно было давно вышвырнуть всех иностранцев. Включая тех, которые называют себя русскими.
Она намекала на нашу царицу и петербургских дворян, носивших немецкие фамилии. Даже некоторые генералы на фронте и министры в Думе, в том числе премьер-министр, были немцами. Ходило множество слухов о предателях, уничтожавших Россию изнутри; появилась склонность, особенно в Москве, возлагать вину за наши военные неудачи на столичных взяточников; возникли подозрения, что царский двор на самом деле не стремился к победе, что царь в любой момент мог начать мирные переговоры. Мне хочется рассказать об этом более подробно – нужно объяснить, как низко пал моральный уровень нации. Россия никогда не начинала больших войн. Мы не хотели воевать; Германия напала на нас. В результате почти весь цивилизованный мир теперь был охвачен огнем войны. Хотя я чувствовал себя большим патриотом, чем многие мои современники, я мог понять, из-за чего они так переживали. Сегодня можно смело утверждать, что Германия, давшая миру Карла Маркса, подготовила почву, на которой его пагубные доктрины могли принести плоды. Многие верят, что немцы сотворили тот ужас и хаос, которым переполнено наше двадцатое столетие. Я не согласен с этим приговором. Они очень любезно обходились со мной в тридцатых, в общем и целом.
Моя мечта о задержке в пути частично исполнилась. Поезд опоздал. Из-за сугробов на путях, пропуска военных составов и общего беспорядка на железной дороге, вызванного тем, что лучшие сотрудники транспортной компании теперь находились на фронте, мы часто останавливались. Было не очень холодно, но салон, в котором находилась печь, в конце концов оказался переполнен, и мы надели верхнюю одежду и вернулись на свои места. Актриса осталась в салоне и начала пить коньяк. Мы утешались чаем. К рассвету старая дама в черном начала дрожать. Наконец поезд медленно двинулся вперед, преодолев высокие снежные заносы. Было невозможно разглядеть что-то, кроме снега. Казалось, будто мы путешествовали по сверкающей ледяной пещере, по туннелю с крышей, подсвеченной светящимся серым войлоком.
Мы поползли вперед, и когда до Киева оставалось совсем немного, опять пошел снег. Словно огромная простыня опустилась прямо на нас. Ветра не было. Я очень устал, но все равно отправился на смотровую площадку за вагоном охраны и посмотрел назад, на дорогу. Я увидел два темных параллельных следа, оставленных колесами поезда. И пока я смотрел, снег заполнял их. Казалось, будто оставшийся позади нас пейзаж стирала невидимая рука. У меня возникло ощущение свободы, которое быстро сменилось чувством утраты. Я вспомнил летнюю Одессу: живых, разговорчивых людей, их радость, остроумие, доброту, товарищество. Снежная буря скрыла это одесское лето – словно в конце пьесы опустился занавес. Боги мороза отомстили людям, в течение нескольких коротких месяцев осмелившимся быть счастливыми.
Вскоре, выпуская пар и свистя, как будто радуясь тому, что избежал катастрофы, поезд прибыл в Киев. Вокзал показался пустынным, хотя здесь было так же тесно, как прежде. Большие причудливые столбы, на которых гнездились голуби, каменные стены и потолки, неясные барельефы в стиле Ренессанса создавали ощущение неприветливости. Подхватив чемодан, в котором лежала новая одежда и подарки, я спустился на платформу, сбитый с толку быстрым бегом носильщиков, криками пассажиров, паникой, охватившей всех в тот момент, когда остановился поезд. И Шура меня уже не сопровождал.
Я начал, как мог, протискиваться сквозь толпу, не обращая внимания на носильщиков, продавцов, зазывал. Я рассчитывал как-нибудь сесть в трамвай, идущий на Подол, а оттуда пройти пешком или пересесть на другой трамвай и доехать до дома. Когда я добрался до главного входа и увидел, как люди сражались за извозчиков, толкали друг друга, протискиваясь в трамваи, – я пожалел, что рядом нет Шуры с его ободряющей улыбкой. Мне больше никогда не случалось столкнуться с такой душевной теплотой и открытостью. Я прошел мимо конечной остановки. Крыши и улицы были покрыты снегом. На тротуарах стояли жаровни, возле них грелись старые дворники, мужики продавали горячий чай и каштаны, тройки мчались мимо. Все было так знакомо. И я ненавидел все это. Странным образом я стал человеком, утратившим связь с окружающим миром. Мы, русские, готовы на все, чтобы сохранить эту связь, даже ценой рабства – если оно будет единственной возможностью, мы примем ее, лишь бы не остаться ни с чем. Кропоткин это понимал. Вот почему Красный Наполеон, Ленин, вместе со своей бандой добился такого успеха.
Как незнакомец, я осматривал город, который покинул несколько месяцев назад и в котором провел много лет. Как незнакомец, я не мог радоваться тому, что видел. Война уже влияла на нас. Люди вокруг не были такими дружелюбными, или, по крайней мере, общительными, как в Одессе. Я не замечал улыбок, разговоров на ходу, непонятных и забавных жестов. Мне казалось, что все переменилось.
Я добрался до улицы, которую прежде называли Столыпинской. Если пойти по ней, можно добраться до Владимирской улицы и Андреевской церкви и там сесть на трамвай, идущий прямо к дому. Стараясь избегать толп, я свернул на Столыпинскую; высокие желтые здания, покрытые снегом сверху и снизу, напоминали какие-то неаппетитные кексы с тмином… Но вдруг у меня за спиной раздался крик. Я покрепче сжал в руке чемодан и почувствовал легкий приступ тревоги – но, обернувшись, понял, что это был капитан Браун, хромой старый медведь в черной шубе; он гнался за мной по улице.
– Максим! Я думал, что потерял тебя. Разве ты не получил мое сообщение?
Капитан отправил телеграмму в Одессу. Из-за военных условий она не пришла вовремя, до моего отъезда. Мне следовало ждать у платформы, где он собирался встретить меня. Никакого транспорта все равно не было, так что мы зашагали по Столыпинской вместе. Капитан настоял на том, чтобы нести мой баул, сказал, что прождал несколько часов из-за опоздания поезда. Он думал, что я очень устал, но, разумеется, мне было куда удобнее, чем ему.
Капитан Браун постарел. Его лицо стало соответствовать представлениям современных художников – покрылось красными и синими пятнами. Но я был рад видеть его, несмотря на то что от него пахло водкой. Моя мать тяжело болела. Они с Эсме выхаживали ее. Теперь матушка сидела и жаловалась, пила бульон и больше не готовилась встретить старуху с косой. Я понятия не имел, что она так тяжело болела. Я предполагал, что грипп совершенно обычный. Но в беднейших районах города началось что-то вроде эпидемии. Многие умерли, по словам капитана Брауна. Эсме не сообщала об этом, потому что не хотела меня волновать. Капитан написал дяде Сене, попросив не говорить мне о серьезности заболевания. Матери теперь стало намного лучше; она очень хотела меня увидеть. Капитан обратил внимание на мою прекрасную одежду:
– Не слишком ли шикарно для Киева, а?
Также отметил здоровый цвет моего лица, которое одновременно стало и более зрелым. Я сильно урезал дозы кокаина, прекратил принимать его ежедневно. Запас в моем чемодане был невелик, а в течение некоторого времени я не надеялся его пополнить. Поэтому мне следовало беречь то, что осталось.
Мы сели в трамвай номер 10, который шел в наш район. Улицы Подола выглядели беднее и грязнее, чем прежде, несмотря на снег, и люди казались гораздо несчастнее тех, с которыми я встречался на Молдаванке. Отвращение к еврейской бедности, слабости, жадности и гордости охватило меня, но я подавил его. Евреи были добры ко мне. Готов поспорить, евреи встречаются разные. Но все вместе, однако, они наводят тоску. Наша улочка оказалась укрыта сугробами выше моего роста. Сквозь них прорыли тропинки от входных дверей до дороги. Все вокруг выглядело ужасно неухоженным. Я чувствовал себя подавленным, когда мы входили в дом, в котором я провел большую часть жизни. Поднявшись по лестнице, пропахшей капустой, дешевым чаем, квасом и кислыми клецками, мы вошли в квартиру и окунулись в ее гнетущую темноту – шторы были наполовину прикрыты; мать лежала на кушетке, придвинутой к черной железной печи. Эсме, бледная, усталая и, как всегда, очаровательная, бросилась ко мне, взяла за руку и подвела к матери, заходившейся в таком ужасном кашле, какого я прежде никогда не слышал. Матушка заговорила хриплым, каркающим голосом, хорошо знакомым мне после прежних ее болезней; это был ее «больной» голос.
– Максим, мой дорогой сынок! Какая радость! Я думала, мы никогда больше не встретимся в этом мире.
Я обнял мать, позволив ей поцеловать меня, а сам коснулся губами ее щек. От нее сильно пахло какими-то притираниями. Она была замотана во множество халатов, рубашек и платков; надо признать, что я, уже привыкший к стилю и богатству Одессы, испытывал легкое замешательство. В комнате было очень жарко. Я наконец вырвался и погладил мать по голове. Она задрожала. Я остановился, положив руку ей на лоб, и сказал Эсме:
– Ты так добра. Мне очень жаль твоего отца. Ты настоящая принцесса.
Эсме зарделась. Казалось, что она вот-вот сделает реверанс.
– Ты стал таким мужественным, Максим. Какие манеры! По меньшей мере принц. – Она говорила с легкой иронией, но мне это льстило.
Раздался глубокий, сильный кашель матери.
– Ему нужно поесть!
– Я приготовила бульон. – Эсме скрылась в другой комнате и вернулась с горшком, который поставила в печь. – Еще теплый. Скоро будем есть.
Я с тоской смотрел на старый, хорошо знакомый горшок. Запах, исходивший от него, больше не казался аппетитным. Я ел из этого горшка с тех пор, как меня отняли от груди. И он всегда был полон, благодаря усилиям матери. Я помнил репу, лук, свеклу, картофель – все готовилось в нем. Но мне хотелось пряной, вкусной одесской еды. Сколько всего – борщи, юшки, кулеши, щипанки, затирки и рассольники, сельди, жареные осетры и сардины, жаркое с квашеной капустой и черносливом, хаш с гречневой крупой…