355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майкл Джон Муркок » Византия сражается » Текст книги (страница 13)
Византия сражается
  • Текст добавлен: 13 марта 2020, 12:30

Текст книги "Византия сражается"


Автор книги: Майкл Джон Муркок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)

Регулярные поездки на трамвае оставались моим единственным развлечением. В это время я читал романы, как правило, Герберта Уэллса или Джека Лондона, дешевые красные книжки, изданные в Лондоне и продававшиеся в английском книжном магазине на Морской. Иногда, если очень везло, можно было купить подержанную книгу на одном из уличных лотков. Немало денег ушло на приобретение этой роскоши, но оно того стоило.

Иногда я также покупал книги на немецком и французском. Большинство лучших технических трудов были изданы в Германии, а самые хорошие книги по авиации выходили во Франции. Поэтому мои познания в языках незаметно улучшались – увы, я не мог ни с кем практиковаться в устной речи.

Целый год я вел безупречно унылую жизнь прилежного студента. Главными событиями становились редкие прогулки по Невскому проспекту, самой длинной и широкой улице из когда-либо виденных мной. Я заглядывал в окна больших магазинов, изучая великолепные образцы товаров, посещал крытые рынки, которые были исключительной особенностью российской жизни (эту идею использовали на Портобелло-роуд); в одном большом здании располагалось великое множество маленьких киосков и прилавков. Обычно я сопровождал Зиновьевых во время походов по магазинам; случалось, мы ходили в кино или театр, иногда – в маленькое кафе, где пили кофе или чай и ели пирожные по-венски[68]68
  Пирожные по-венски – как правило, сдобные булочки.


[Закрыть]
.

Я почти не использовал кокаин из моих собственных запасов, не говоря уже о том, что оставался в табакерке, – она хранилась во льду на подоконнике, чтобы порошок сохранил эффективность. Учеба давалась мне сравнительно легко. Устные экзамены с доктором Мазневым превратились во что-то вроде дружеских бесед. Экзамены в России – почти всегда устные; вот почему мы так хорошо запоминаем разговоры и события. Профессор относился ко мне все доброжелательнее. Он понял, что я не только внимательный ученик, но и умный человек. Я очень мало общался с другими студентами. Большинству из них, казалось, я не нравился. Меня пару раз спросили, нет ли во мне чужой крови. Когда я сказал, что приехал с Украины, поинтересовались, не еврей ли я. Это меня сильно обидело и испугало. Евреям позволялось находиться за чертой оседлости лишь по специальному разрешению. У меня такого не имелось, потому что я в нем не нуждался. Я был настоящим славянином, до кончиков ногтей. И это злило немногочисленных студентов-евреев. К счастью, мне удалось избежать серьезных проблем: кое-кто из однокашников поддержал меня и помог поставить жидов на место.

Лицо мое было ничуть не темнее, чем у большинства окружающих. Старые дамы часто сравнивали меня с цесаревичем, бедным маленьким мальчиком, которого Распутин, по его утверждению, вылечил. Конечно, во мне не было ничего еврейского, за исключением последствия отцовского поступка – глупой операции ради здоровья. Но самые дурные слухи обычно распространяются с удивительной скоростью, и не всегда возможно их предотвратить, как бы уединенно ты не жил. В Германии, как и в Англии и Канаде, эта операция стала обычным делом, доктора зачастую даже рекомендовали ее. То же самое относилось и к Америке. Но, конечно, не к царской России!

Проклятие мертвого отца все еще преследует меня и будет сопровождать, полагаю, до самой могилы. Может, я обрету покой на еврейском кладбище в Голдерс-Грин. Это будет забавно. Раввины подпрыгнут, узнав, что язычник лежит рядом с ними. Но надеюсь получить настоящее православное отпевание. Я постараюсь как можно скорее побеседовать на эту тему с архиепископом Бэйсуотерской православной церкви, которую я посещаю всякий раз, когда позволяет здоровье. Они всегда так возвышенны, русские церковные службы – все в белом и золотом, запах ладана, люди стоят вокруг священника, когда он благословляет их; потом выносят иконы. Я отмечал важнейшие церковные праздники в Санкт-Петербурге вместе с Зиновьевыми. Впервые в жизни мне довелось испытать удивительное чувство единения и радости, знакомое истинно верующим. Как странно: люди, которые лучше всего постигли смысл поклонения Богу, сегодня изгнали Его из своей страны!

Мои отношения со сверстниками оставляли желать лучшего, но жизнь у Зиновьевых была спокойной. Я регулярно получал письма от Эсме, реже – от матери и капитана Брауна. Доктор Мазнев с восторженным интересом следил за моими успехами, и вскоре я стал его любимчиком. Поскольку я не мог ездить в Киев на каникулы, я проводил их в Петербурге, и доктор Мазнев позволял мне навещать его дома. Его квартира, хотя и выглядела темной и пустой, производила впечатление когда-то счастливого и богатого жилища. Здесь были книги по всем предметам, которые я изучал: физика, прикладная механика, электрическая и строительная техника, черчение, математика и так далее, и я мог брать их, как и книги по предметам, не связанным с моими занятиями, но также интересовавшим меня, – по архитектуре, географии и астрономии.

Лишь однажды доктор Мазнев задал мне вопрос о моем прошлом. Он предположил, что я стал Хрущевым из-за своего низкого происхождения. Я подтвердил, что моя семья небогата, что мать не могла оплатить обучение в известном институте или училище.

– А как ваш дядя связан с мистером Грином?

– Мистер Грин – его агент в столице. Мой дядя занимается торговлей.

Этого объяснения оказалось достаточно.

– Вы не могли получить необходимое разрешение на передвижение, так что пришлось воспользоваться… именем другого человека?

Я уверил профессора, что мой дядя не сомневается в том, что Дмитрий Хрущев не сможет занять положенное ему место в политехническом. Доктор Мазнев тактично приподнял руку и сказал, что мне больше ничего не следует говорить. Это было совершенно справедливо. Кроме того, я мало что смог бы добавить. После нашего разговора профессор начал уделять мне еще больше внимания, и, само собой разумеется, я почти тотчас же столкнулся с жестокостью и оскорблениями, которые терпел несколькими годами ранее, когда учился у герра Лустгартена.

Из-за этого я мало общался с другими студентами. В некотором отношении это было даже хорошо: многие из них увлекались самыми циничными и кровожадными радикальными идеями. Охранка часто появлялась в институте. Обычные фараоны тоже не сводили глаз с политехнического. Мне порой не хватало духа товарищества, которым я наслаждался в Одессе. В Петербурге, как мне показалось, было невозможно установить естественные товарищеские отношения. Я даже не хотел встречаться с Марьей Варворовной. Все мальчики моего возраста из модных военных училищ уже заводили любовниц – продавщиц и актрисок, которые только и мечтали отдаться джентльменам. Даже катки и танцевальные залы предназначались для узкого круга богачей. Санкт-Петербург казался городом, застроенным чередой замков, за стенами которого свободные люди предавались всевозможным порокам и удовольствиям. А тем временем далеко, в городских предместьях, как будто разбила лагерь огромная армия проклятых отщепенцев, которые угрожали России гораздо сильнее, чем какие-то пруссаки. В центре города были крепости, полные света, стекла, алмазов, здесь обитали прекрасные люди. На окраинах, среди огромных мрачных фабрик, из высоких труб которых вырывались кроваво-красные искры и клубы серного желтого дыма, среди грязных каналов, сирен, вопящих подобно погибшим душам, стояли крепости тьмы. Из них вытекали бесчисленные грязные толпы. А кого в этом винить? Прежде всего Думу. Этот нелепый орган власти подражал западным парламентам, но не смог укорениться на русской почве и пробудить доверие в русских сердцах. Дума стала подачкой революционерам. Этого нельзя было допускать. Она никогда не имела никакой власти, за исключением власти слов, – и злоупотребляла ею ежедневно. Дума задушила Россию словами. Она убедила нас начать войну. Она убедила нас сдаться. Она убедила нас устроить революцию. И все ее глашатаи попали в большевистские тюрьмы и были расстреляны – именно такого конца они все и заслуживали. Россия никогда не хотела демократии, она нуждалась в сильном лидере. В конечном счете, лишившись всего святого, Россия снова получила желаемое.

Во время пасхальных каникул, когда мы ходили в церковь, чтобы кричать «Христос воскресе!», обменивались крашеными яйцами, ели рыбу и клюкву, я решил отдохнуть от занятий и отправиться вместе с девицами Зиновьевыми и их приятелями на военный парад на Марсовом поле. Пока мы смотрели на кавалерию, гвардию, стрельцов и прочие старинные полки, шедшие строем с оружием в руках, под флагами и вымпелами, развевавшимися на первом теплом весеннем ветру, возможность того, что какой-то враг может нанести нам поражение, казалась нелепостью. Царь не присутствовал на этом параде, но его портрет возносился над полем, и все мы искренне приветствовали его и пели государственный гимн:

 
Боже, Царя храни!
Сильный, державный,
Царствуй на славу, на славу нам!
Царствуй на страх врагам,
Царь православный![69]69
  «Боже, Царя храни!» – государственный гимн Российской империи с 1833 по 1917 год. Музыка – А. Ф. Львова, слова – В. А. Жуковского и А. С. Пушкина.


[Закрыть]

 

Я стал довольно мрачным – думаю, оттого, что слишком много читал. Парад поднял мне настроение, и я повеселел – настолько, что согласился на той же неделе отправиться с Зиновьевыми и их ухажерами в театр, на знаменитый спектакль «Три сестры» по пьесе Чехова. Какая ошибка! Мне никогда в жизни не было так скучно.

Несмотря на войну, революционеры еще не собрались с силами. Евреи и масоны, саботажники и злоумышленники продолжали подстрекать честных людей к бунту. Казаки время от времени вынуждены были вмешиваться, впрочем, людей при этом пострадало не много. Отвращение к красным росло, поскольку новости с фронта становились все мрачнее. В институте стало появляться все больше «гороховых пальто» – представителей политической полиции. Я оставался вне подозрений. То, что я не пользовался популярностью у молодых радикалов, свидетельствовало в мою пользу. Доктора Мазнева, однако, часто допрашивали. Иногда после таких бесед он появлялся на занятиях бледным и чрезвычайно встревоженным.

В город прибывало все больше солдат: пехотные полки, военные поезда, артиллерийские дивизионы. Туда-сюда по вокзалу сновали повозки с огромными пушками. Газеты много писали о Киеве, которому угрожала опасность; все клялись, что немцы никогда не возьмут «мать городов наших». Война больше не была противостоянием одних союзников другим. Она стала патриотической, подобно войне с Наполеоном. Газетчики все чаще возвращались к этой теме. Поскольку немцы не взяли Киев, я не волновался и спокойно относился к военным новостям. Киеву никогда никто не навредит, и даже если немцы захватят его, моя мать и Эсме не пострадают. Много говорилось о насилии, распятиях на крестах, массовых убийствах и грабежах, учиняемых немецкими отрядами, но я не ожидал, что такое может произойти в Киеве. Немцы, насколько я знал, были порядочными, серьезными людьми. Не то чтобы меня совсем не тревожила мысль о захвате «матери городов русских» тевтонцами, но я помнил о том, что основатели города прибыли из Северной Европы. Лучше уж тевтонцы, чем турки или татары.

Настала петербургская весна. Ее приветствовало все население города, как будто Иисус сотворил чудо! Сверкающие зимние дни были единственным источником радости с октября по апрель. Но я, приехавший с юга, с трудом мог поверить, что унылая балтийская весна наполнила сердца горожан такой великой радостью. Пробираться по грязи и слякоти в поношенных ботинках, смотреть на маленькие зеленые бутоны, которые уже увядали, как бы намекая, что приближается лето, наблюдать за шествием футуристов в оранжевых цилиндрах и желтых сюртуках по центру Невского с плакатами, провозглашавшими смерть искусства, конец «великого невежества» и тому подобное, – это стало одним из самых больших разочарований в моей жизни. Я ожидал чего-то совершенно иного. На мой взгляд, Санкт-Петербург был прекраснее всего в тумане. Тогда все, кроме огромных зданий, скрывалось в тени, и деревья напоминали окаменевших многоруких марсиан, охранявших редких прохожих. Квартиры и конторы, окна которых выходили на проспекты, казались утесами, ровными, тихими и безжизненными, особенно по утрам. Вечерами желтое газовое освещение и электричество, включая разноцветные рекламные надписи, превращали каждое здание в пещеру, жители которой толпились вокруг своих очагов и замышляли вылазки во внешний мир. В этом самом искусственном из городов, предшественнике огромных жилых массивов и высотных псевдогородов современного мира, скука казалась повсеместной.

Во время войны процветали маленькие театры и кабаре; вандализм, жестокий террор и отвратительное современное искусство достигли пика. Революционная литература печаталась в подпольных типографиях, несмотря на то что полицейских и солдат становилось все больше. Они оказались такими же продажными, как и их начальники, их заставляли держаться в стороне спекулянты, красные жирные пальцы взяточников и страх смерти. Еврейские агитаторы знали, как примазаться к солдатам; а еврейские спекулянты были в курсе слабостей друзей, полицейских и политиков. Русских снова продали в рабство люди, которые по долгу службы должны были их защищать.

Что касается меня, я очень мало знал обо всем этом во время учебы. Мои занятия не прекращались даже во время летних каникул. Я с удовольствием учился у доктора Мазнева, который с радостью стал моим наставником и поклялся восстановить справедливость. Он, казалось, сосредоточил на мне весь свой идеализм. Я полагаю, что в итоге он нажил себе врагов среди учеников и коллег. Профессор поощрял меня во всех сферах обучения, научил думать самостоятельно, размышлять. Когда настало время ежегодных экзаменов, он сказал, что мне не следует их бояться, поскольку я со всем справлюсь. И я преодолел эти испытания (они в основном были устными). По словам доктора Мазнева, я закончил первый год обучения великолепно. Если я буду и дальше заниматься на том же уровне, то диплом мне обеспечен. Я стану квалифицированным инженером и смогу начать работать.

Студенты иногда посещали фабрики. Это было нечто вроде ознакомительных визитов. Мы видели литейные заводы: раскаленные докрасна тигели, реки жидкого металла, потных, темнокожих рабочих. Мы посещали локомотивные мастерские. Наблюдали, как изготавливаются переплетные машины и печатные станки, как ремонтируют автомобили. Большая часть подобных экскурсий не представляла для меня интереса. Я узнал гораздо больше от моего армянского наставника двумя годами ранее. В Киеве я просто работал, а не смотрел со стороны, как хмурые мужчины обменивались мнениями о господах рабочих. Студенты военных академий, считавшие себя элитой петербургской молодежи, называли нас «синим мясом». Мы, по их мнению, вообще не были джентльменами. Мы прекрасно понимали, что лучше не сталкиваться с ними. Мало того, что кадеты собирались большими группами; к ним гораздо лучше относились полицейские и солдаты, всегда принимавшие их сторону. У всех кадетов имелись превосходные связи, среди них встречалось немало князей и графов.

Я вернулся в Киев на рождественские каникулы и увидел, что Эсме повзрослела, а мать вполне поправилась. Она все еще не очень хорошо себя чувствовала; поэтому прачечная по-прежнему была сдана в аренду одной знакомой. Эсме теперь работала в ближайшей бакалейной лавке. Она надеялась, что я расскажу ей о Петрограде, как раньше рассказывал об Одессе, но мне пришлось признаться, что я вел скучную жизнь, наедине с книгами, и с помощью доктора Мазнева добился успеха. Моя подруга призналась, что очень рада.

Эсме стала очень женственной. Я спросил ее в шутку, есть ли у нее приятель. Она покраснела, ответив, что кое-кого ждет. Я пожелал ей удачи.

Каникулы быстро пролетели. Я отправился в Петроград в вагоне второго класса, вместе с еще одним студентом и несколькими младшими офицерами, бывшими кадетами, которые получили первые назначения и собирались выиграть войну. Они ликовали, потому что мы недавно одержали победу в Польше. Казалось, что немецкие захватчики отступают. Новости из Франции были печальными. Сотни тысяч людей погибли. Моему собрату, студенту, который учился в университете и потому чувствовал себя очень значительной персоной, казалось, что война будет продолжаться вечно, пока все вокруг не превратится в одно обширное поле битвы; жители Земли в конце концов погибнут от газовых атак или от шрапнели. Я не заинтересовался этим пораженческим разговором и присоединился к младшим офицерам, которые осуждали моего соседа за цинизм. Дело едва не дошло до драки. На некоторое время я покинул купе и попытался перекусить в ресторане, но еда там уже закончилась. Мне пришлось укрыться в уборной и съесть колбасу с картошкой, которыми мать снабдила меня в дорогу.

Из-за трудностей путешествия мне пришлось покинуть Киев в свой день рождения. Так что я отметил этот праздник, сидя на деревянном сиденье в уборной в холодном, медленном поезде, который подпрыгивал на каждой шпале, и поедая дешевую колбасу с полузамерзшей картошкой. Само собой разумеется, я был не единственным русским, который вспоминал о зиме 1916 года как о настоящем золотом веке!

Когда я вернулся в дом Зиновьевых, меня встретили хозяйка, вся в слезах, и ее радостно улыбающиеся дочери. Они покорили сердца молодых людей и теперь были официально обручены: старшая, Ольга, – с хлеботорговцем по фамилии Павлов, младшая, Вера, – с коммивояжером, представляющим «Компанию безалкогольных напитков и минеральных вод Грицкого». Таким образом, за один год они отказались от грез о Евгении Онегине и нашли себе спутников жизни, имеющих неплохой доход и виды на будущее. Чем занимались их мужья после 1917‑го, я не знаю. Возможно, первый, если ему повезло, мог остаться управляющим в государственном зерноуправлении с каким-нибудь уродливым названием вроде «Госзернупр» и продолжать обвешивать клиентов при первом удобном случае. Другой мог представлять управление Госминвод в Ленинграде и Новгородской области, подкрашивая все напитки красным. В том случае, если продавать стало бы нечего, он мог устроиться в информбюро Госминвод, прославляя достоинства коммунистических шипучек по сравнению с упадочными напитками капиталистов. У него не было бы настоящей работы, зато имелись увеличенная суточная норма хлеба и риск попасть под пули чекистов, если «партийная линия» по части безалкогольных напитков изменится и он скажет, что вишневый напиток лучше земляничного, когда следовало говорить обратное.

Но это еще было впереди. У нас оставался целый год свободы. Год, в течение которого продовольственные нормы продолжали урезать, а жизнь столицы постепенно начинала принимать черты той жизни, которую мы вели под властью красных. Выделяя немного денег из своего пособия, я, по крайней мере, оказался избавлен от ужасного вкуса конины. Мадам Зиновьева продолжала подавать на стол то, что могла достать. Ей помогали, так же как многим, Грин и Гранмэн. У них когда-то служил ее муж. Его убили, когда он исполнял какое-то поручение фирмы в Дании. Мое пособие увеличили, поскольку инфляция усиливалась. Доктор Мазнев продолжал давать мне дополнительные уроки. Поскольку девицы Зиновьевы работали, а свободное время проводили со своими женихами, мне редко удавалось общаться со сверстниками. Из-за учебы я утратил уверенность в себе, которая была необходима, чтобы написать Марье Варворовне, заполнявшей мои фантазии. Ее адрес надежно хранился у меня, как и адрес Сережи. Иногда, когда мои глаза уставали от чтения при свете керосиновых ламп (и газ, и электричество часто отключали, а свечи было очень трудно найти), я обдумывал, как бы мне связаться с ними, – а может, даже попросить Ольгу познакомить меня с приятной девушкой. Но я слишком уставал. Если переставал читать, то немедленно засыпал. Я чаще всего ложился в кровать сразу после ужина, чтобы, заснув над раскрытой книгой, по крайней мере не проснуться утром в верхней одежде.

Тоскливая петроградская зима сменилась тоскливой весной, во время которой продолжались мелкие демонстрации, придворные скандалы, связанные с Распутиным; все больше казаков и полицейских появлялось на улицах. Последовали новые визиты «гороховых пальто» в наш институт, очередные известия о поражениях наших войск. Меня злило смехотворное публичное позерство так называемых художников-футуристов, которые праздновали наступление «машинного века». Они не могли отличить один конец велосипеда от другого и до полусмерти перепугались бы, если б им пришлось провести полчаса в грязи, дыму и саже на обычной фабрике.

Снег сменился грязью и слякотью; несчастные бутоны осторожно распускались, трамвайные рельсы исчезли с невского льда, на смену белым ночам пришли ночи странного зеленоватого оттенка, и проспекты, так часто погружавшиеся во тьму из-за перебоев с электроснабжением, едва ли стали веселее, когда на них появились десятилетние изможденные девчонки, торговавшие иссохшими пучками фиалок за огромные деньги; если поблизости не было полицейских, они не намного дороже продавали свои грязные тела.

Пребывая в утомленном и несколько подавленном состоянии, я начал тосковать по Одессе, по Кате и даже по Ванде, сообщившей мне в письме, без малейших на то доказательств, что я был отцом ее прекрасного, здорового мальчика, по веселой компании Шуры, который теперь мог оказаться безработным по моей вине. Нет ничего удивительного в том, что украинские писатели перестают сочинять беззаботные, счастливые, оптимистические произведения в тот момент, когда они прибывают в столицу. Они тотчас начинают писать мрачные рассказы о бедности, смерти и несправедливой судьбе, подражая невротику Достоевскому и его товарищам. Я начал чувствовать, что тоскую по дому, но решил вернуться в Киев со всеми надлежащими документами. Став квалифицированным инженером, я устроился бы в хорошую фирму, там меня бы постепенно оценили и предоставили собственную лабораторию. Я думал о работе в государственной авиакомпании, куда мог бы с легкостью устроиться, если бы не отсутствие официальных бумаг, доказывающих мои способности.

Еще одна Пасха. Обмен яйцами. «Христос воскресе!» Звучное пение в церкви, процессии, молитвы за нашего царя, за Россию, сражающуюся с хаосом и варварством. Нас со всех сторон по-прежнему атаковали турки и гунны. Когда я преклонил колени рядом с сестрами Зиновьевыми, мне показалось, что огромное зеленое пространство, которое было Российской империей, одной шестой частью земного шара, могло внезапно исчезнуть, подобно Карфагену. Я поднялся на ноги, задумавшись, не должен ли присоединиться к армии, бороться против наших врагов, отстаивать будущее славян. Но это желание быстро исчезло. Я был все еще слишком молод, чтобы стать солдатом. В то мгновение я пережил один из немногочисленных всплесков истерического патриотизма. Мое понимание терпеливой славянской души сложилось много лет спустя. В изгнании, в Англии, я имел возможность сравнить наши достоинства с недостатками англо-саксонских, скандинавских и германских народов. Эти люди – материалисты до мозга костей, развращенные наукой, они ограниченны и не допускают никаких альтернативных точек зрения.

Все фантазии, связанные с тем, чтобы служить своей стране пушечным мясом, а не пушечным мастером, исчезли, когда я вернулся в институт после Пасхи и выяснил, что треть студентов исчезла и три профессора недавно уволены. Охранка побывала у директора. У них имелся список «нежелательных» – вероятно, опасных в военное время – людей, которые могли оказаться вражескими шпионами. Все явные красные исчезли, и за это, конечно, я был признателен, но, войдя в класс доктора Мазнева, осознал, насколько мне не повезло. Профессор отсутствовал. На его месте стоял его конкурент, чернобородый, огромный профессор Меркулов, одетый в темный мундир. Он посоветовал мне занять место в задних рядах аудитории и быть повнимательнее, потому что никаких любимчиков больше нет. Сказал, что мой друг Мазнев лишился работы; ему еще повезло, что он не попал в тюрьму. Я был потрясен, столкнувшись с нескрываемым злорадством Меркулова.

– Вам придется очень усердно заниматься, если желаете сдать выпускные экзамены в конце этого года, Хрущев, – добавил он.

Меркулов прекрасно знал, что я был лучшим студентом в институте, что я разбирался практически во всех предметах, которые там преподавались, и во многих других. Но теперь я столкнулся с явным противодействием. Профессор Меркулов ненавидел доктора Мазнева и всех его любимчиков.

Покидая институт в тот вечер, я чувствовал себя совершенно разбитым; я начал думать, что заблуждался во всех своих фантазиях, – и захотел навестить своего наставника в его мрачной квартире. Я знал, что это глупо. «Гороховые пальто» следили за всеми студентами, которые могли якшаться с предполагаемым предателем. Это означало бы конец моего обучения.

Я вернулся домой, и мадам Зиновьева вручила мне письмо. Его принесли вскоре после моего ухода. Почта, как и все прочие службы, находилась не в лучшем состоянии из-за войны.

Письмо было от доктора Мазнева. Он сообщал, что его уволили, так как в юности он симпатизировал идеям Бакунина и Кропоткина, анархистов-интеллигентов. Его сын, как я уже знал, находился в изгнании в Швейцарии, по-прежнему оставаясь убежденным эсером. Ему только чудом удалось избежать тюремного заключения или ссылки в Сибирь.

Доктор Мазнев советовал мне не вступать с ним в контакт, разве что ситуация станет совсем отчаянной. Если мне понадобятся какие-то книги, следует попытаться раздобыть их через посредника. Тогда подозрение не падет на меня. Он знал, что я не интересовался политикой, и мысленно был со мной. Мне не следовало унывать. Если я буду упорно трудиться, смогу стать лучшим студентом политехического, несмотря на все трудности.

Письмо было трогательным и ободряющим. Я решил доказать профессору Меркулову, что «покровительство» являлось всего лишь признанием выдающегося таланта. Я стану заниматься еще больше, если понадобится – и днем и ночью, – и получу дипломы с отличием по всем предметам. Я заставлю своих противников умолкнуть.

Дни становились все длиннее. Богатые люди начали уезжать из Петрограда: не к морю, в Крым, как когда-то, а на свои дачи, поближе к Москве. Я готовился к экзаменам, предстоявшим в конце года. Мне нужно было обратить внимание начальства на свои успехи. Я позабыл обо всем ради занятий. Конечно, учиться становилось тем труднее, чем глубже я погружался в знания. Я без особенных затруднений справлялся с обычными экзаменационными задачами, но хотел добиться большего. Я хотел сдать экзамены так, чтобы меня перевели по крайней мере на год вперед или даже выдали мне диплом немедленно. Это освободило бы меня от Меркулова. Я мог бы научиться большему у преподавателей, не разделяющих его предубеждения против меня.

Я забросил чтение романов и пикники с Зиновьевыми, стал меньше спать, чтобы больше учиться, прекратил думать о Марье Варворовне, прочитал все имевшиеся учебники, а также те, которые предназначались для высшего уровня, внесенные в библиографические списки. Я начал постигать общие идеи науки, принципы инженерного дела; мой разум совершал один интеллектуальный прорыв за другим. Конечно, мне снова приходилось пользоваться кокаином, но это помогало мне создавать уникальные связи. Я начал постигать самую структуру Вселенной. Всякий раз, засыпая, а это случалось нечасто, я видел все планеты Солнечной системы; я видел другие планетарные системы, галактики. Вся Вселенная представала передо мной. И мир атомов отражался, как на картине. К этой величественной концепции я мог приспособить онтологическое понимание мира, заключающее в себе всю сумму человеческих знаний, и даже больше. То были видения, в волнении постиг я, которые привели Леонардо, Галилео и Ньютона к их открытиям. Я прикоснулся к тайнам Гения. Я знал, что не должен открывать слишком многое своим преподавателям, особенно Меркулову, обычному человеку с обычным разумом. Другие преподаватели были гораздо умнее, но даже они не смогли бы распознать ценность моих новаторских теорий. Я стал причастен к божественному знанию, был способен записать его, но пока не мог поведать миру.

Мадам Зиновьева забеспокоилась, что я переусердствовал. Она заметила, что я стал бледен, что мои глаза налились кровью, что я слишком мало ем. Я нетерпеливо отмахнулся от нее. Это огорчило добрую женщину. Я извинился, объяснил, что усердно готовлюсь к экзаменам, от которых многое зависит. Она успокоилась. Ольга и Вера больше не замечали меня. Они погрузились в мечты о семейной жизни с хлеботорговцем и продавцом минеральных вод, готовились стать хорошими домашними хозяйками; весь наивный романтизм остался в прошлом. Теперь их занимали качество зимних пальто и цены на мебель. Я с трудом узнавал тех двух девочек, с которыми познакомился всего пятнадцать месяцев назад.

Я шел на трамвайную остановку и чувствовал себя гигантом, шагающим среди зданий, крыши которых – не выше колена. Было все еще очень холодно. Я не обращал внимания на погоду. Перед собой я видел звезды и силовые линии, объединяющиеся, чтобы создать то, что мы называем Вселенной. Природа самой материи вот-вот должна была открыться мне. В институте я посещал лекции, но уже постиг их смысл. Я с вежливым нетерпением слушал профессора Меркулова. Он был дураком. Я не обращал внимания на замечания моих товарищей. Я возвращался домой и продолжал заниматься. Но запасы кокаина уменьшались. Я знал, что мне понадобится больше, если я хочу продолжить исследования, которые теперь занимали множество больших записных книжек. Я находился в расцвете сил и не мог позволить себе терять время. Я отыскал клочок бумаги с адресом друга, у которого собирался остановиться Сергей Андреевич Цыпляков. Я решил употребить остатки кокаина и вернуть табакерку. Это стало бы идеальным оправданием. Я бы сказал, что коробочка открылась и все лекарство рассыпалось. Он был бы благодарен за табакерку, которая казалась довольно ценной, а я узнал бы, где можно купить кокаин, и потратил бы на порошок деньги, предназначенные для покупки дорогих иностранных книг.

Я доехал на трамвае до Михайловского сада, отыскал указанный дом. Он был не так велик, как я воображал, но значительно больше тех домов, в которых мне приходилось бывать в Санкт-Петербурге. Швейцар остановил меня у входа, я вынужден был назвать ему имя Сережиного друга, Николая Федоровича Петрова. Швейцар что-то проворчал о крутящихся под ногами хулиганах и объяснил, куда идти. Следовало пересечь внутренний двор, потом подняться на самый верх здания; квартира занимала целый этаж, выглядевший весьма роскошно. Вокруг было очень тихо. Я позвонил в звонок. Дверь мне отворила молодая девушка, одетая только в японское кимоно. Нечто неопределенно восточное было в ее сильно накрашенном лице; она двигалась с особенной скользящей грацией, одновременно и застывшей, и естественной. Возможно, тоже балерина. Девушка ничего не сказала, впустила меня и тут же ускользнула во внутренние комнаты. Я снял кепку, закрыл дверь и последовал за ней. Я вошел в большое помещение, обставленное в стиле «Искусств и ремесел»[70]70
  Движение искусств и ремесел (Arts & Crafts) – английское художественное течение Викторианской эпохи, участники которого занимались ручной выработкой предметов декоративно-прикладного искусства.


[Закрыть]
, своего рода русском варианте ар-нуво, очень модном в то время. В комнате я увидел множество павлиньих перьев и слегка вздрогнул: вспомнилось старое суеверие, согласно которому павлиньи перья приносят в дом несчастье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю