Текст книги "Князь тумана"
Автор книги: Мартин Мозебах
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
17. Кипучая деятельность в отеле «Монополь»
Госпожа Ганхауз отправилась на вокзал. На время предстоящего короткого путешествия она одолжила у Теодора Лернера сумку, которую сейчас нес за ней Александр.
– Я рассчитываю, что в мое отсутствие вы будете за ним немножко приглядывать, – сказала она, коснувшись мягкой рукой с остро отточенными, отполированными ногтями его локтя.
Лернера не слишком радовало это поручение. Все, что напоминало семейные узы, было ему глубоко противно. Начиная с собственных родственников. Навестить брата Фердинанда стало после его женитьбы делом невозможным. Не то чтобы Изольда ему не нравилась, но в качестве невестки, и матери, и хозяйки братнего дома она приводила его в ужас. Чем выше достигнутый статус, тем реже он служит к украшению своего носителя. Добродушная, простоватая Изольда после посвящения в материнский сан невероятно заважничала, а Фердинанд принимал это как должное. Погостив в доме брата, Теодор уезжал оттуда с ощущением какой-то липкости, от которой можно отделаться только с помощью ритуального омовения, столовой погружась в воду. Кроме того, с Фердинандом стало совершенно невозможно вести деловые разговоры. "У меня семья" – буквально так и было сказано в его письме к Теодору. Теперь он требовал только отчетов о достигнутых успехах и то и дело осведомлялся "о судьбе своих двенадцати тысяч марок", которые госпожа Ганхауз выманила у него, несмотря на его сопротивление, распалив его алчность обещанием необыкновенно высоких процентов. Теодор подозревал, что сие капиталовложение было сделано без ведома Изольды. Этот секрет, очевидно, был для Теодора спасением, чем-то вроде маленького фетиша, который служил доказательством, что он по-прежнему свободный человек, и Теодор готов был сделать все от него зависящее, чтобы поддержать Фердинанда в этом мнении. Пожалуй, в таких обстоятельствах моральный долг перед братом требует от него не возвращать этих денег!
Похоже, госпоже Ганхауз вообще чужды всяческие сантименты, связанные с родственными отношениями. Если она выпячивала перед посторонними свою материнскую роль, то всегда только из деловых соображений, – это было частью коммерческого плана.
В разговорах с ней Теодор никогда не поднимал вопроса о реальном существовании господина Ганхауза. Оба никогда не заговаривали о прошлом друг друга. Раз как-то, правда, когда они остановились в Кёльне в отеле "Рейнский двор", Теодор нечаянно услышал, как Александр в разговоре со служащими гостиницы назвал "господина Лернера" своим отцом. Случалось также, что Александр именовал его "дядюшкой крестным". Лернеру это страшно не понравилось. При всех выдающихся качествах и талантах госпожи Ганхауз, к ее сыночку он относился с крайним сомнением. И напрасно матушка позволяла сынку вести такой образ жизни, это было и ненормально, и никак не могло подготовить молодого человека к серьезному роду занятий. С другой стороны, она держала своего отпрыска в железной узде, приучая слушаться с первого слова. Лернеру довелось наблюдать своими глазами, что ждало юнца в случае ослушания. Однажды сынок был послан передать записку господам Бурхарду и Кнёру. И вот госпожа Ганхауз в полном изнеможении после проходившего в другом отеле совещания возвращается в свой номер. Вытаскивая из волос булавку, на которой держалась шляпка, и насаживая на болванку снятое с головы гигантское сооружение, украшенное большим пучком перьев, она спрашивает растянувшегося на кровати юного переростка, принес ли он ответ, и вдруг слышит, что тот забыл выполнить поручение. После этих слов в воздухе запахло такой грозой, что Лернеру самому захотелось поскорее унести ноги. Александр неуклюже вскочил с кровати, точно его вдруг перестали слушаться ноги и руки, причем от страха на лице провинившегося пропало всякое выражение. Он тут же получил с обеих сторон по размашистой, крепкой оплеухе, нанесенной мускулистой рукой. Голова мальчишки так и крутанулась на сторону. Бледное лицо сделалось красным, как свекла. Со стороны это выглядело так, будто укротительница наказывает непокорного зверя, который сам не знает своей силы. Но Александр свою силу знал. Он мог зубами щелкать орехи и отрывал дверные ручки, когда ему случалось рвануть дверь. Но сейчас, он стоял столбом, точно парализованный. Он даже не поднял рук, чтобы закрыться.
Сын был у нее слугой, посыльным, телохранителем, агентом. Она посылала его, куда надо, и возвращала к себе, притянув за неразрывный канат, которым он был привязан к ней. Иногда она расставалась с ним на какое-то время. Лернер сам видел однажды, как госпожа Ганхауз дала мальчишке двадцать марок, после чего он исчез на неделю. На протяжении этих дней она ни разу не упомянула его имени. Для пользы дела потребовалось, чтобы он не вертелся рядом с нею. В это время как раз начались переговоры с господином Валем, и без Александра госпожа Ганхауз производила гораздо более солидное впечатление. Иногда репутации мужчины наносит ущерб его жена, иногда – мать; репутации госпожи Ганхауз вредило присутствие сына. Удивительное фамильное сходство не оставляло никаких сомнений в том, кем они друг другу приходятся. Как осторожно сформулировал для себя Лернер, вид сына в лопающемся по всем швам костюме ставил под сомнение надежность, авторитетность, деловые качества матери. При всей суровости, с которой она его наказывала, при всей строгости, с которой она им командовала, она все же не могла устоять перед искушёнием, чтобы не потрепать его ласково по волосам, не привлечь к себе и не окинуть взглядом, полным нежности. Когда от него не требовалось беспрекословного послушания, он был волен болтаться где ему вздумается. Иногда он даже брался за какую-нибудь работу. Он многому научился от матери. У него был великолепно подвешенный язык. И это особенно раздражало Лернера.
– Я не люблю, когда молодежь имеет свое мнение и всюду о нем трубит, – сердито говаривал дядюшка Ганс, двоюродный брат папеньки, когда Лернер был маленьким. Племяннику Теодору было ужасно обидно это слышать. Теперь он хорошо понимал дядюшку. Теперь он и сам стал дядюшкой.
– За коньяк заплатит мой дядюшка, – заявил Александр администратору гостиницы, прежде чем исчезнуть в неизвестном направлении.
Лернеру так и не представилось случая заняться выполнением неприятного поручения присмотреть за юношей, возложенного на него уехавшей госпожой Ганхауз.
Рабски покорный с матерью, этот молодчик выказывал крайнюю наглость с другими людьми. Лернер очень старался, чтобы в его отношениях с госпожой Ганхауз не возникало ни намека на флирт. Она вела себя так, словно догадывалась, как это для него важно. Она держалась с замечательной непринужденностью и в то же время с необыкновенным тактом и сдержанностью. Они были деловыми партнерами. Оба выдерживали эту роль даже в минуты отдыха, когда можно было дать себе некоторую поблажку. Самое большее, что она себе позволяла, – это обратиться к нему в покровительственном материнском тоне. Например, видя, что он от скуки уставился перед собой неподвижным взглядом, она могла сказать: "Вам пора в постельку!" Она знала своих подопечных и понимала, что они не сильны духом.
Зато ее сынок воображал, что имеет право на любую бестактность. За столом их обслуживала молоденькая официантка; принеся им чашки, она, наклонившись над столом, нечаянно обнажила ручку выше запястья.
Хорошенькая ручка! От нее повеяло приятным телесным запахом. Погрузившись в ощущения, вызванные неожиданным откровением, Лернер забылся всего лишь на мгновение. Он даже не поднял глаз, чтобы заглянуть девушке в лицо. Один лишь очарованный миг, ибо очарованность выразилась только в мимолетном оцепенении, во время которого он не делал ничего, никто этого даже не заметил. Никто?
– А дядюшка-то наш глазами зыркает, – изрек молодчик так громко, что это должна была услышать удаляющаяся девушка.
Госпожа Ганхауз в таких случаях выражала лишь едва заметное осуждение. И вдруг он увидел, что оба против него заодно!
Сейчас этот молокосос, этот фрукт куда-то исчез. У Лернера и без него хватало забот. Он должен был сделать красивую копию новых расчетов, чтобы отослать ее в Гамбург Отто Валю, самому многообещающему, но крайне критически настроенному и неуступчивому члену компании. Госпожа Ганхауз где-то откопала некоего доктора Шрейбнера, который должен был заново сформулировать экспертное заключение Мёлльмана, подкрепив его научной фразеологией. Как водится, специалист не сразу понял, что от него требуется. Своим заключением доктор Шрейбнер хотя и не нанес им вреда, но и пользы тоже не принес. Предполагаемые запасы угля он выразил заниженной цифрой (двадцать миллионов тонн). Ну откуда он это узнал? Не мог же он заглянуть в нутро Медвежьего острова и узнать, что там спрятано под ледяной шкурой! Шрейбнер – что было особенно подло с его стороны – назвал свои цифры "осторожной оценкой" Ну, разве такие слова не настраивают на заведомо недоверчивое отношение ко всякому другому мнению, отличному от его собственного? Инженер Андерссон из Стокгольма, который также целиком и полностью исходил в своем заключении из данных Мёлльмана, оценил запасы в семьдесят миллионов тонн. А где семьдесят миллионов, есть и все сто миллионов, по крайней мере так считается, когда дело касается денег, и недаром ведь уголь приравнивают к деньгам, называя его "черным золотом". Вдобавок к этому набирался еще целый ряд невыясненных вопросов, из-за которых Лернеру было неспокойно на душе. В таких условиях любое высказывание, в котором сквозило отсутствие энтузиазма, таило в себе большую опасность.
Как только адвокат Дрен, юридический поверенный Валя, выплатил согласно договоренности первую часть обусловленной суммы, Лернер тоже переселился в "Монополь", хотя эта гостиница ему не нравилась, да и внутренний голос предостерегал его против слишком близкого соседства с госпожой Ганхауз. Но в то же время его так и тянуло переехать туда из соображений удобства. А кроме того, вокруг вокзала на глазах вырастал молодой район. Ничто не напоминало здесь старинный центр города, тесно заставленный фахверковыми коробками с маленькими оконцами и населенный угнездившимися там древними демонами, которые отравляют своим дыханием всякую новую мысль, удушая ее в зародыше. Здесь, возле вокзала, вырастали широкие проспекты, на которых готовые дома чередовались с незаконченными еще новостройками, а вид гигантского стеклянного свода манил обещанием путешествий, новизны и движения.
"Монополь" был задуман как гостиница высокого класса, но после двух банкротств он уже успел сменить нескольких хозяев. Временами его дела шли не очень успешно. Вестибюль еще сохранял шикарный вид. Здесь-то, под сенью пальмы, за небольшим письменным столиком и устроился Лернер, разложив перед собой несколько двойных листов отличной канцелярской бумаги цвета слоновой кости. Такое занятие, как переписывание, не могло целиком поглотить его внимание. Здесь было светло. За окнами царило оживленное движение, в помещении было людно. Рядом с Лернером служитель мыл окно. Вот только слишком уж часто подходил официант, чтобы спросить, не желает ли Лернер чего-нибудь заказать. Лернер чувствовал себя как на улице, где гуляет ветер, вздымая облака пыли. Он окунул перо в крохотную чернильницу, сверкавшую черными, точно лакированными, боками. На листе перед ним растекалась упавшая круглым шариком капелька, похожая на стеклянную бусину. От стойки консьержа доносились голоса, среди которых выделялся звонкий юношеский голос, говоривший что-то по-французски.
Лернер взглянул в ту сторону. Он всегда легко отвлекался, достаточно было любого пустяка. Перед высокой, отделанной деревянными панелями стойкой остановились двое – высокий, стройный белокурый мужчина в полосатом костюме, который делал его еще тоньше, точно он был весь сделан из витой проволоки, и рядом с ним дама под вуалью, в голубом клетчатом платье с пышными складками на юбке и плотно облегающей талией. При взгляде на эту талию Лернер подумал, что, имея довольно крупные руки, он мог бы обхватить эту талию пальцами. Талия была самой индивидуальной физической чертой в облике молодой женщины. Все остальное было окутано рюшками, скрыто от глаз. Маленькие тонкие ручки были закрыты красными перчатками на пуговках. Женщина что-то сказала. В ее устах французский язык звучал несколько иначе. Вдруг она увидела что-то забавное. Засмеялась. Головка, накрытая светлой, завязанной снизу вуалью, запрокинулась назад. На соломенной шляпке задрожали маки и маргаритки. Пара направилась к лифту. Лернер обратил внимание на необычную походку женщины, у нее был очень широкий шаг. Туфельки полностью закрывал длинный до полу подол, а походка словно танцующая. Лернер вспомнил сказанные шепотом слова Александра: некоторые парочки снимают номер в "Монополе" на несколько часов.
Лернер вернулся к прерванной работе. Вообще-то переписывание бумаг было как-то не к лицу заведующему фирмой, или директору, или главе предприятия, или как уж там назвать его должность, но Лернер даже получал некоторое удовольствие от этого занятия. Ему нравилось смотреть на свой почерк. Когда ему нечаянно попадалась на глаза забытая на столе собственноручно написанная бумажка, он всегда смотрел на нее с удовольствием. Почерк у него был ясный и четкий, но в нем не осталось ничего школярски наивного, он производил гармоническое впечатление, скорее в нем чувствовалась некоторая беззаботная небрежность. Когда он писал, то наслаждался этим, как наслаждается своими движениями человек, умеющий хорошо танцевать. Один раз он незаметно задремал, как это бывает при выполнении однообразной сидячей работы. Официант тихонько тронул его за плечо. В отеле не любили, когда люди дремлют в вестибюле за письменным столом, опустив на него голову. Лернер выпрямился рывком.
Дверь лифта с громким шумом отворилась. Оттуда вышли худенький моложавый французик и гибкая женщина в голубом платье. В помещении было жарко. Женщина остановилась и, развязав светлую густую вуаль, откинула ее от лица на шляпу. Пробудившийся взгляд Лернера встретился с ее взглядом. Она чуть высунула кончик языка. Язык был нежнейшего розового цвета. Лицо у нее было черное.
18. В шумановском театре
Лернер совсем не любил театр. Он хотел сам быть режиссером своих фантазий. Покуривая на диванчике случайного кафе с разложенным перед собою листком и золотым автоматическим карандашиком вместо игрушки, которым он задумчиво чертил какие-нибудь орнаменты, змеевидные клубки или квадратики, он, вроде бы ничего не делая, пробегал внутренним взором ряд картин и переводил эти видения на условный язык рисунков.
"Пожалуй, можно бы…" – говорил он про себя, но значило это в сущности: "Можно, нужно, следует". Перед глазами у него разворачивалась картина того, как пойдет развитие Медвежьего острова, когда тот будет подключен к финансовому кругообращению стран, расположенных далеко на юге. От этого зрелища он получал такие яркие впечатления, испытывал такие пылкие переживания, с какими никогда не сравнится никакая любовная история, разыгранная густо нагримированными актерами, кривляющимися перед шаткими полотняными кулисами. Вот в яркий солнечный день встает перед его взором остров, окруженный неземным блеском, испускаемым лучезарными впадинами и уступами айсберга, занесенного течением в Бургомистерскую бухту. Никакие алмазные копи не могут создать такой битвы сверкающих световых клинков. Сырые алмазы – это тусклые камешки, выкопанные в недрах Африки несчастными черными рабами. Лица норвежцев, которые понаедут на остров Медвежий, тоже будут черными, но только от угольной пыли. Среди их черноты мечтательно светятся голубые глаза буйных во хмелю, но вообще-то миролюбивых и простодушных великанов. Пыль, сыплющаяся из вагонеток, ложится на снег справа и слева от колеи, ведущей к гавани. Получился полосатый пейзаж, мир как шахматная доска, трехмерная стальная гравюра. Как изобразить на стальной гравюре уголь и снег? Это уж забота понаехавших толпами газетных художников. А Лернер тем временем переключился на внушительное деревянное здание для охотников и туристов; начавшись с незатейливого домика, оно скоро превратилось в нечто вроде русской дачи или швейцарского шале, вроде тех, которые строят для себя зажиточные жители Франкфурта в Кёнигштейне: с богатой резьбой, верандами с фигурными окнами, деревянными кружевными подзорами, свисающими с крыши рядом с огромными сверкающими сосульками. Внутри стены были увешаны великолепными охотничьими трофеями: тут вам и белые медведи, и куропатки, и песцы, и полярные волки – целое богатство пернатых и пушных зверей красовалось на бревенчатых стенах. Весь пол был устлан толстыми шкурами. Имелось в доме и пианино с латунными подсвечниками. Кресла в курительной комнате были сделаны из лосиных рогов, керосиновые лампы под потолком были подвешены на рога северных оленей, на окнах красовались фантастические морозные узоры. Надо взять серебряный талер, погреть его в ладони и затем прижать пальцем к стеклу, пока там не оттает маленький кружочек, и тогда, выглянув в него одним глазом, как в замочную скважину, можно, не покидая роскошного уюта человеческого мирка, увидеть величественные и безжизненные обледенелые скалы. И вдруг откуда-то из передней доносится звонок. Входит официант и тихим голосом говорит, что вас просят подойти к телефону.
К телефону? Разумеется, когда все устроится, на Медвежьем острове появится и телефон. Все это делается так быстро, что не успеешь и оглянуться – уже готово. Вот ты возвращаешься с охоты на куропаток, принимаешь горячую ванну. Воды можно нагреть сколько угодно, угля тут столько, что на все хватит. А затем, завернувшись в махровые простыни, разговаривай с Кёльном или Берлином. Новые времена примирили цивилизацию с неудобствами враждебного человеку варварского окружения. На новой карте мира дикие окраины с залежами угля, нефти, никеля и меди, с дикими зверями и дикими народами будут органически соседствовать с регионами высокой культуры, они станут легкодоступными, удобными для использования, будут открыты для цивилизованной коммерческой деятельности и станут служить местами отдыха и развлечения для граждан развитых стран. Для диких окраин это выгодно, так как настоящая коммерция только тогда приносит плоды, когда начинается настоящий обмен товарами. Разве иначе на Медвежьем острове появились бы телефон и пианино? Вряд ли!
Некоторое время Лернер забавлялся созерцанием мысленных картин. Он представил себе, что рассказывает все это изумленно внимающему его словам семейству из поезда: директору банка господину Корсу, его радужно сияющей павлиньим нарядом супруге и Иль-зе – барышне, тайком пристрастившейся к курению. Картины возникали по первому зову. Некоторые, недостаточно красивые, он отсылал за кулисы, откуда они вновь выходили на сцену уже в более подробном и богатом оформлении. Попутно в голове его шел внутренний монолог. Течение монолога было такое гладкое. Вот бы так, когда уговариваешь клиентов! Однако перед клиентами он временами начинал спотыкаться, а заикаться хорошо только в Англии, там это звучит даже аристократично, но в Англии ему, наверное, никогда не придется выступать, а может быть, как раз и придется, и, может статься, даже очень скоро. Внезапно мысленная "латерна матка" после такой напряженной работы взяла и заработала сама по себе и вдруг начала решать, какую картинку ей отбросить на экран лернеровского мозга. И с этим уже ничего нельзя было поделать.
Сначала показались красные перчатки с множеством мелких пуговок и приподняли густую кремовую вуаль. На лице, которое из-под нее появилось, все было крупно: глаза словно круглые шары, немного приплюснутый нос с широкими крыльями, крупный толстогубый рот, крупные белые зубы. Только язычок высунулся остреньким, кошачьим, кончиком. Встретясь с его взглядом, круглые, необычайно подвижные глаза внезапно замерли.
"Арап совсем не виноват, что он немного черноват", как говорится в стишке одного франкфуртского поэта. Однако редко случается, да в сущности и вообще не бывало, чтобы вдруг "дивился народ на арапа у городских ворот". А тут тем более даже не арап, а арапка! Сперва она проплыла по залу только в виде талии, затем явила миру свое лицо с пленительно розовым ртом. Что она тут делает? Одета она была элегантно, но как-то уж чересчур броско. Бело-голубые клетчатые волны еще больше подчеркивали черноту лица. Она определенно понимала, что ей идет. Или платье выбирал нахальный французик? Говорят, у французов мужчины вмешиваются в выбор дамских нарядов. Кем он приходится чернокожей женщине? Француз как раз проходил по вестибюлю, на этот раз один. Вид у него был немного взъерошенный. Портье вышел из своей деревянной будки и, повернувшись к полукруглому окну возле вращающейся двери, показывал налево.
"Seulement trois pas" [17]17
«Всего три шага» (фр.).
[Закрыть],– донеслось до Лернера. Взъерошенные волосы скрылись под коричневой шляпой. Выходя на улицу через вращающуюся дверь, француз словно ввинтился в нее и ужом проскользнул через приоткрывшуюся щель. Казалось, он старается занимать как можно меньше пространства, не в пример Лернеру, который любил, когда перед ним распахивались двустворчатые двери.
Вдруг чей-то шепот послышался у него над ухом. Лернер и не заметил, как кто-то подошел к нему сзади.
– Он друг мадемуазель Лулубу, которая на этой недели танцует в Шумановском театре.
Лернер вздрогнул. Чужое дыхание защекотало его щеку так, словно по ней проползло крупное насекомое. Сзади стоял Александр. Густые напомаженные волосы плотно облепляли его голову, тесный костюм сидел в обтяжку, из штанин выглядывали лаковые штиблеты, на миловидном лунообразном, как младенческая попка, личике отсутствовало всякое выражение.
– Вечер добрый, дядюшка Лернер! Не найдется ли у тебя лишних пяти марок?
Разве Лернер не любил театр? Он тотчас же отправился в ту сторону, куда портье направил бездельника-француза, и, пройдя всего лишь несколько домов, очутился в другом конце вокзальной площади перед кассами Шумановского театра; это было украшенное кариатидами темное каменное здание с двумя соборными башнями по бокам, с балконами в бельэтаже и несколькими входными дверями, широкими, как амбарные ворота. Туда сплошным потоком втекали толпы народу, особенно много было молоденьких парочек; очевидно, молодежь охотно выбирала этот театр, когда требовалось "сводить" куда-то свою девушку. Попадались в толпе и провинциалы в старомодных сюртуках, с женами, у которых на головах красовались птичьи чучела, что нынче давно уже вышло из моды. По-видимому, Шумановский театр не относился к числу тех, которые Лернер совсем уж не любил. Придя сюда, можно было не опасаться, что тебе покажут "Орлеанскую деву" или "Тетку Чарлея". Здесь было варьете. Зрительские ряды высокими ступенями спускались к сцене, имелись и ложи, внизу находилась сцена, похожая на цирковую арену, оформленная в виде высокой ротонды. Играл большой оркестр. Громадная газовая люстра созвездием нависала над человеческим муравейником. Были тут и длинные барные стойки, установленные перед сверкающей зеркальной стеной. Здесь Лернер заказал себе большую кружку пива, которую ему сунули в руку, недодержав под краном, мокрую и с перетекающей через край пеной. Глядеть представление некоторые предпочитали не отходя от стойки бара. Так делали многие мужчины, стараясь не упустить того, что происходит на арене. Пробежавшись взглядом по полупустым зрительским местам, можно было подумать, что там уселась на отдых перелетная стая птиц, обитающих в джунглях Бразилии, – это оживали чучела на покачивающихся головах дам, приехавших из Гиссена, Фридберга и Оффенбаха. Хотя Лернер всегда предпочитал программу из цирковых номеров драматическому спектаклю, он следовал при этом совету отца, который учил, что "цирк – это как гуляш из легкого. Не чаще одного раза в год".
Вот уже несколько лет Лернер обходился без цирка и гуляша из легкого. И сегодня он радовался, очутившись в гудящей толпе, нетерпеливо ожидающей начала представления, под колоссальной, как Млечный Путь, люстрой, с кружкой холодного пива в руке и без спутников, с которыми нужно было бы говорить. На нынешней, несколько подзатянувшейся стадии все новых и новых планов, все новых деловых партнеров, все более подозрительно настроенных товарищей и друзей возможность ничего не говорить, ничего не придумывать и никому ничего не доказывать про состояние дел на текущий момент было для него истинным блаженством.
Имелась ли еще какая-нибудь причина, почему он тут очутился? Первоначально – да, но в этом ярко освещенном и людном зале появление чернокожей дамы, мадемуазель Лулубу, не говоря уже о ее выступлении, почему-то казалось делом совершенно невероятным. Сама мысль об этом представлялась ему чем-то невообразимым. С каждым новым номером программы невообразимость все больше переходила в разряд невозможностей. Сначала номер с десятью крашеными розовыми карликовыми пуделями, номер с голландками, жонглирующими кругами сыра, человеческая пирамида из десяти венгерских атлетов, затянутых в украшенные блестками тореадорские штаны с чулками, воздушные гимнасты Бальбини, дрессированные канарейки, чирикающие английский вальс, играющий на рояле слон и еще много всякой всячины, которая тут же забывается, следовали одно за другим в быстром темпе, все это было очень занимательно, но в то же время создавало такую атмосферу, в которой Лернер не мог представить себе выступление мадемуазель Лулубу (он окончательно утвердился в том, чтобы называть ее этим именем). А почему, собственно говоря, не мог? Он и сам не знал почему. Часто бывает так, что зритель испытывает разочарование, увидев дивно причесанного, ловко двигающегося кумира театральной публики без котурн, в обыденном платье. Здесь все было наоборот: внезапно появившись, мадемуазель Лулубу произвела своим экзотическим, элегантным видом такое сильное впечатление на Лернера, что он не мог вообразить себе эту красоту, еще усиленную блеском театральной мишуры.
Он успел выпить уже три кружки пива. В голове приятно гудело. Это сулило хороший сон: когда пьешь в одиночестве, алкоголь успокаивает. Лернер был в таком рассеянном состоянии, что как-то и не заметил, как вокруг круглой сцены с. молниеносной быстротой установили решетку. Получилась невысокая клетка шириною во весь манеж, внутри все сверкало белизной, как будто там были рассыпаны тысячи крошечных кристаллов.
В эту сверкающую белизну плавно колыхающейся поступью вошел белый медведь с коварной маленькой мордой и громадными лапами; за ним, колыхаясь, вошел второй, затем третий с желтоватой шкурой, выделявшейся на фоне белоснежного пола грязновато-теп-лым оттенком, затем четвертый, пятый и шестой. Укротитель был одет траппером, то есть в костюм из кожи и меха. Скрипя подметками, он, ловко ступая, прохаживался между гигантскими зверями. Медведи взобрались на тумбы. Встали на задние лапы. Мохнатые чудища образовали круг. Оркестр заиграл нарастающую, мощную музыку, это была увертюра из "Золота Рейна" [18]18
«Золото Рейт» – онера немецкого композитора Р. Вагнера (1813–1883).
[Закрыть], и хотя Лернер не знал эту музыку, тревожные, грозные волны оркестра пробудили его от дремы, и он, внезапно встрепенувшись, во все глаза смотрел на круг хищных зверей. Вот пошел снег. Снежинки летели охапками и, взметнувшись под порывами полярной вьюги, оседали на полу. В зрительном зале метель изображали движущиеся пятнышки света, световые снежинки кружились над головами публики. И вдруг пол сцены начал приподниматься. Он треснул и распался на льдины. Голубоватые льдины, словно под нажимом могучей руки, со стеклянным звоном стали надвигаться друг на друга, громоздясь все выше и выше. Посредине, в окружении медведей, которые, беспокойно возясь, покорно оставались на своих тумбах, воздвиглась высокая башня из неровных уступов. Затем движение вверх внезапно прекратилось, и в тот же миг в оркестре произошло что-то, словно под напором внутреннего давления из бутылки вылетела музыкальная пробка. Раздался звуковой взрыв, музыка хлынула, разливаясь во все стороны, и тут верхние, сцепленные зубцами льдины снова пришли в движение. В несколько рывков они раздвинулись и, раскрывшись бутоном, сложились в гигантскую кувшинку из зеркальных осколков. А в середине, словно пестик цветка, стояла женщина в коротком платье, до колен, сплошь из кружев и рюшек, с обнаженными по плечи руками и глубоким декольте, и вся эта обнаженная кожа была черной. Поигрывая солнечным зонтиком из стекла и перламутра в кругу поднявшихся на задние лапы, словно собачки по команде «служить», медведей, стояла черная, как уголь, как смола и как вороново крыло, мадемуазель Лулубу и делала на все стороны глубокие реверансы, а к ней неслись рукоплескания зрительного зала, разбиваясь об ее пьедестал, как бушующие волны прибоя.