Текст книги "Князь тумана"
Автор книги: Мартин Мозебах
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
3. Шёпс прислушивается к своему внутреннему голосу
Трое студентов сфотографировались вместе: Гарткнох и Квитте сидя в креслах, Шёпс – опершись одной рукой на плечо Гарткноха, в то время как другая поигрывала сигаретой в янтарном мундштуке. Шапочки и ленточки были от руки раскрашены карандашами в цвета студенческой корпорации «Франкофуртия» – оранжевый и ярко-зеленый.
Мудрые мусульмане не любят фотографироваться из опасения, что фотография, как ловушка, отнимет у них душу. И, глядя на этот сделанный в молодые годы снимок трех буршей, можно было подумать, что он служит доказательством магической силы фотографии, способной улавливать и навеки запечатлеть в неподвижности выбранный объект. Все три господина, когда-то вальяжно позировавшие для этого снимка, так навсегда и приклеились друг к другу.
Притом все трое, что называется, «кое-чего достигли» в жизни. Квитте значительно расширил родительский универсальный магазин. Гарткнох стал главным врачом и известным кардиологом, ну а Шёпс, ныне главный редактор «Берлинского городского вестника», сделался заметной фигурой в городе. Несмотря на серебрившуюся в усах седину, он, в отличие от своих друзей, не был женат и считался завидной партией.
Если один из них так и остался холостяком, это было как бы следствием молчаливого соглашения. Неженатому мужчине было проще заниматься приготовлением и устройством их совместных развлечений. Главному врачу больницы Гарткноху было бы неловко фигурировать в качестве арендатора тихой квартирки в Целендорфе, ключи от которой имелись у всех троих. От поселенной в этой квартирке особы требовалось с пониманием относиться к тому, что все трое будут наведываться к ней вместе или поодиночке, в назначенный час или нагрянув без предупреждения, когда как придется. В этой квартирке, как, смеясь, говаривали между собой трое приятелей, царил полнейший коммунизм. Главный редактор Шёпс, будучи в их компании единственным литератором и эстетом, взял на себя убранство этого укромного приюта. Вывезенные из Северной Африки келимы на стенах курительной комнаты создавали в ней атмосферу сумрачного шатра. В полумраке блестели медные блюда и украшенные богатой гравировкой наргиле. Кинжалы в украшенных чеканкой ножнах, верблюжье седло, разноцветные бутылки с ликерами и такие же разноцветные рюмки к ним, пышные подушки – все это постепенно было здесь собрано. Светильник отбрасывал на лепной потолок разноцветные блики. Занавески на окне, как правило, были задернуты.
Кровать в соседней комнате оборудовали оригинальным устройством. На ее столбиках были прикреплены фигурные двустворчатые зеркала. Лежащему в этой кровати за закрытыми зеркальными дверцами начинало казаться, что на всех частях тела у него открылись глаза, так много всего представало перед его взором. И поди разбери в этом скопище, где чьи руки и ноги! Такая неразбериха была троим буршам только на руку. В целендорфской квартирке с занавешенными окнами не должно было быть постоянного обитателя, точнее говоря – обитательницы. Так было задумано с самого начала.
Однако в последнее время это правило не соблюдалось. Молодая женщина, занимавшая сейчас зеркальную кровать, частенько раздвигала тяжелые занавески, впуская в квартиру свет и воздух.
– Нехорошо, – сказал Шёпс, заметив ее с улицы в окне. Отчего нехорошо? Ответ напрашивался сам собой, но остался невысказанным. Невысказанность лежала в основе всего, что делалось в целендорфской квартирке. Не хочешь подчиняться этим правилам, значит, нечего тебе тут и делать! Блюстителем заведенного порядка был Шёпс, на его ответственности лежало спроваживание женщин, которые обнаруживали нежелание соблюдать главные правила общежития, принятые в этой квартире, – вести себя незаметно на подступах к дому и не оказывать предпочтения, равно как и пренебрежения, ни к кому из троих обладателей ключей. Шёпс следил за тем, чтобы в марокканскую курительную дамы попадали только тогда, когда у него будет припасено против них какое-нибудь средство воздействия. Никто никого не собирался к чему-то там принуждать, просто, будучи уважаемыми членами общества, следовало как-то обезопасить свое положение. У Квитте росли дочери. Гарткнох был известен широкой публике. Не будь стишок со словами «Мимо меня взгляни, встретив на Унтер-ден-Линден» давным-давно всеобщим достоянием, Шёпс мог бы сам его написать. Этот стишок был, можно сказать, национальным гимном тройственного союза бывших буршей. Однако затаенная радость, то ликование, которое он прежде испытывал, вспоминая этот стишок, теперь что-то перестали посещать Шёпса.
Пуппа Шмедеке, которую Квитте ласково называл Пуппили, а Гарткнох – Пуппи, недавно попалась Шёпсу на Унтер-ден-Линден. Она шла ему навстречу в том весеннем костюме в светленькую полосочку, который был сшит на его деньги. Она посмотрела ему прямо в глаза и не только не поздоровалась, но прошла мимо так, как будто совсем не узнала, хотя он бросил на нее умоляющий взгляд, и вид его – как он, злясь на себя, в душе признался потом сам – со стороны должен был показаться довольно дурацким.
Шёпс волей-неволей вынужден был сказать себе, что налаженная система незаметных приходов и уходов дала сбой. Он выпустил из рук бразды правления. А все почему? Потому что самого себя не мог больше держать в узде, с горечью думал Шёпс, провожая глазами удаляющуюся Пуппу, которая прошла и даже не обернулась. Другие обладатели ключей – к счастью или, напротив, к вящему несчастью – еще не догадывались, что произошло. Когда Шёпсу было известно, что в эту минуту Квитте или Гарткнох воспользовались своим правом доступа в целендорфскую квартирку, ему становилось дурно. Десятилетиями взлелеянное чувство братства, основанного на разделенных радостях, вдруг улетучилось как дым. Само воспоминание о нем казалось постыдным и мерзким. А когда-то ведь спальня и курительная, погруженная в неизменный полумрак искусственного освещения, так манили к себе обещанием безмятежного отдохновения после дневных трудов!
Главный редактор Шёпс выкладывался в редакции «Берлинского городского вестника» до предела. Начальник он был неугомонный. Не то чтобы брызжущий идеями – он и сам про себя знал, что новые идеи приходят ему в голову редко, – зато обладающий критическим складом ума. Он вечно был чем-то недоволен и склонен к придирчивости. Его метод сводился к тому, чтобы посильнее давить на пишущую братию, и, согласно физическому закону, под этим давлением из подчиненных должны были выжиматься идеи. Когда он, без пиджака, с всклокоченными волосами, размахивая пачкой липких от типографской краски гранок, стремительно врывался в какой-нибудь отдел, то казалось, что в руках у него не шелестящая бумага, а пучок огненных молний, которыми он приготовился поразить какого-нибудь нерадивого раба. Его порицание было убийственным, похвала яркой, но для того, чтобы сравняться с солнцем во всем величии его восходов и закатов, убийственного зноя и живительного тепла, – масса новоявленного земного светила, от которой зависела череда его благодатных и губительных обращений, оказывалась недостаточной. Шёпсово светило выскакивало и исчезало за горизонтом, как прыгающий мячик.
«Берлинский темп, пульс нового времени» – этот девиз произносили в редакционных комнатах «Берлинского городского вестника» не столько с гордостью, сколько со вздохом. А реальная польза от бурь, будоражащих редакцию, была невелика. В последнее время часть читательской публики и вовсе отвернулась от воинственной шумихи, поднятой Шёпсом. Снижение числа подписчиков еще не слишком ощутимо сказывалось, но семейство, владевшее газетой, уже начинало хмуриться.
Разглядывать со всех сторон Пуппу Шмедеке, ощущать со всех сторон натиск Пуппы Шмедеке и погружаться в ее стихию – еще недавно Шёпсу хватило бы этой награды за каждодневный ратный труд на его суровом поприще. Однако в последнее время между злободневными газетными перипетиями и доводящими его порой до отчаяния тревожными мыслями о Целенорфе и Пуппе угрожающе обозначилась конкуренция. То, что, по общему убеждению трех бывалых буршей, никогда не должно было наступить, наконец все же наступило. О том, чтобы поговорить с двумя другими участниками соглашения, не могло быть и речи. «Лучше уж смерть», – думал главный редактор Шёпс. К его собственному великому удивлению, мысль о смерти утратила для Шёпса былой ужас. Смерть не представлялась ему больше самым страшным и немыслимым. Самым страшным и немыслимым казалось теперь другое – это если Пуппа Шмедеке вдруг возьмет и отвернется от него.
Шёпс сам себе удивлялся. У Пуппы, когда она долго говорила, в уголках рта собирались пузырьки слюны. Раньше он этого очень не любил и даже находил несколько отталкивающим, теперь же, глядя на эти пузырящиеся слюнки, ему хотелось отереть их своим поцелуем. Посвящать в свои дела (тем более связанные с работой) женщин, которые, сменяя друг друга, поселялись в целенедорфских комнатах, считалось в тесном кружке бывших буршей совершенно недопустимым, даже немыслимым: во-первых, из соображений безопасности, во-вторых, это помешало бы в полной мере наслаждаться прелестями двойной жизни, отрешенностью искусственного мирка, существующего под знаком сластолюбия: но вот теперь пришло время, когда Шёпс испытал неудержимое желание посвятить Пуппу в свою жизнь за стенами этой квартиры. Хорошо, что Квитте и Гарткнох не слышали, как их старинный приятель в подробностях распространяется перед Пуппой насчет особенностей редакционной кухни! Глядя на это, они бы, наверно, только покачали головой.
Цель этих признаний, конечно же, заключалась в том, чтобы Пуппа расслышала в них послание: «Я вижу в тебе человека. Я говорю с тобой на равных. Я безоговорочно капитулирую перед тобой и сдаюсь на милость победительницы». Дошло ли до Пуппы это послание? Иногда она охотно слушала Шёпса, лежа обнаженной в зеркальной клетке или отдыхая в японском неглиже на марокканских подушках. Шёпс чувствовал себя обязанным, общаясь с нею, вкладывать в свои слова тот же драматизм, с каким он выступал перед редакторами. Она давно уже стала его советчицей, и он был так благодарен ей за участливый интерес, что поклялся поступать так, как она скажет.
– В редакции мне приходится иметь дело с явными сумасшедшими, – объяснял он Пуппе. – Дурак, который прохлопал пожар в Трептове (катастрофические последствия этого безобразия трудно даже оценить в полной мере), теперь пристает с очередными идиотскими фантазиями. Я говорю ему: «Лернер! Что вам тут еще надо! Исчезните с глаз моих долой!» А он отвечает: «Исчезну, как только вы пожелаете, но в направлении Северного полюса и на корабле, который отрядит туда ваша газета!» Я говорю: «Да вы что! Чтобы я зафрахтовал вам корабль?» А он: «Ну да, корабль!»
– Зачем корабль? – спросила Пуппа.
«Интересуется!» – ликовал Шёпс.
– Ну, это как раз понятно! – заважничал на радостях Шёпс и в общих чертах обрисовал историю с бесследным исчезновением Андрэ, улетевшим на воздушном шаре. Вполне, дескать, стоящий материал. Тут горе-репортеришка как раз не ошибся. Но это же, черт возьми, не значит, что все сразу бросятся снаряжать корабль для какого-то растяпы и неудачника, чтобы этот ноль без палочки мог отправиться в Арктику!
– А кого же тогда надо отправлять?
– Во всяком случае, не этого субчика! – гласом Юпитера редакционного Олимпа объявил Шёпс.
Эх, знала бы Пуппа, как у него колотится сердце!
Какие тут напрашиваются вопросы!
Например, не потому ли Лернер в конце концов получил свой корабль, что Пуппа случайно оказалась той парикмахершей, которая причесывала госпожу Ганхауз? Неужели судьбы мира вершатся так, как это представил себе маленький Мориц, услышав в школе про французских королевских метресс, власть которых учитель называл «бабским засильем».
4. «Гельголанд» набирает экипаж
Говорят, мессеру Кристобалю Колону пришлось набирать экипаж для «Санта Марии» по андалузским тюрьмам. Его команду составили разные идальго, спустившие честь и богатство в азартных играх, поножовщики, дуэлянты, карманники, насильники, попы, нарушившие обеты. Но «Санта Мария» была все-таки маленьким кораблем, еще меньшим, чем оснащенный как-никак паровым двигателем «Гельголанд». Количество преступников, какое, согласно преданию, путешествовало под палубой «Санта Марии», просто не поместилось бы на такой скорлупке, заставляя предположить, что каждый из матросов был осужден за несколько преступлений. Упорное нежелание добропорядочного бюргерства, трудового крестьянства (где родился, там и пригодился), благочестивого монашества и состоятельных землевладельцев ступить на палубу такого корабля, как «Санта Мария», не ради торговой поездки, не ради паломничества в Рим, не ради того, чтобы разбить наголову морских разбойников и мамелюков, а ради того, чтобы неизведанным маршрутом уплыть в голубую даль к неведомой цели, свидетельствует не о недостатке храбрости, отсутствии героических добродетелей или предприимчивости, а всего лишь об обыкновенном благоразумии. Благоразумие учит, что синица в руке лучше, чем журавль в небе. Для того, у кого было имение, семья, хорошая профессия, любящие родители, основательная надежда получить со временем состояние, было бы глупо пойти в матросы на «Санта Марию».
В том виде, в каком неизбежно должно было выглядеть это начинание в глазах широкой публики, оно никому не могло показаться заманчивым, и всякий обладатель теплой печурки, а следовательно, кола и двора, ни за что не отказался бы от этих благ ради столь сомнительного предложения. На такое плавание могли согласиться только те, кто оставлял позади совершенно определенные вещи: горькую нужду, позор или тюрьму. Потому-то нам легко чувствовать свое моральное превосходство над экипажем «Санта Марии».
Пока речь идет о рутинных задачах государственного правления или семейной фирмы, то для государства и для семьи лучше всего полагаться на проверенных, испытанных, опытных работников. Но вся беда в том, что история время от времени (причем всегда неожиданно) подбрасывает среди рядовых случаев какой-нибудь экстраординарный. Если бы подобным экстраординарным случаем занялся кто-нибудь из числа этих успешных, достойных, опытных лиц, это значило бы, что оно не обладает вышеуказанными положительными качествами. Однако поскольку тон, заданный историей, требует, чтобы кто-то взял на себя решение опасной и неординарной задачи, то очутившиеся в этом трудном положении нации начинают черпать из заповедного источника, который имеется у каждого народа.
Притом черпать приходится из глубины, чтобы добраться до самых подонков и последнего отребья – банкротов, авантюристов, сумасшедших, выгнанных со службы чиновников. Золотой запас нации, в котором представлены великие государственные деятели, гениальные коммерсанты и ученые, всегда бывает дополнен сокровенным запасом негодяев и неудачников, и в обстоятельствах неопределенности, смуты, опасности всегда остается возможность обратиться к нему.
Госпоже Ганхауз, которой не довелось управлять государством, хотя она и чувствовала в себе силы, чтобы взять на себя такое бремя, эта мудрость была хорошо известна, только выражала она ее по-своему. У нее была слабость к тому сорту людей, которых в обществе принято считать «законченными неудачниками». Стоило ей прочесть где-то о генерале, ушедшем в отставку из-за темных слухов, обвиняющих его в нарушении общественной нравственности, она тотчас же собирала в «Должностном военном справочнике» сведения о его карьере и связывалась с этим человеком. Обанкротившиеся банкиры, отозванные депутаты, осужденные судом за мошенничество представители страховых компаний, уволенные после ссоры с министром дипломаты притягивали ее как магнит. Ее расчет был прост. Эти люди по роду своей деятельности вращались в кругах, недоступных для нее, поскольку подобные должности традиционно ограждены замысловатыми бастионами. А тут вследствие публичного скандала рушилось подножие блистательного пьедестала, который поднимал их над толпой. Теперь, выражаясь фигурально, любая собака могла задрать лапу возле почитаемой прежде монументальной фигуры. Все друзья отступались от этого человека. Некогда предмет восхищения, сейчас он оказывался в беззащитном одиночестве, без единого заступника. И тут-то госпожа Ганхауз легко проникала к нему, внезапно появляясь в санатории, в изгнании, в охотничьей хижине, в камере предварительного заключения, где он выслушивал ее, сам изливал перед ней душу, встречая неистощимое сочувствие.
Но что могла она получить в награду за свое участие к загнанному в угол неудачнику? У бывшего влиятельного лица зачастую сохранялись большие возможности отблагодарить за добро участливую даму. Многие связи у пострадавшего были безвозвратно оборваны, другие лишь временно отключились. Доброхоты несчастного ничего не могли сделать для него в данную минуту, но не теряли бедолагу из виду, понимая, что надо переждать, пока все не уляжется. Тот, кто однажды побывал на самом верху, хорошо там ориентировался во всех хитросплетениях. У него можно было получить нужную информацию. Его прежде запечатанные уста ныне отверзались. Госпожа Ганхауз этим пользовалась. Из случайно брошенного замечания кого-нибудь из бывших порой могла произрасти блестящая коммерческая идея. Кто-то иногда поднимался после падения. Они были плоть от плоти влиятельных кругов, а это нельзя окончательно сбрасывать со счетов. Те, кому удавалось реабилитироваться, были, конечно, потеряны для госпожи Ганхауз. Кому же приятно вспоминать о пережитом аде! Тут поневоле захочешь поскорее забыть знакомых по преисподней. Однако на удивление многие в окружении опального лица даже не замечали случившегося с ним несчастья, по-прежнему оставаясь под обаянием громких титулов и благоприобретенного статуса. Госпожа Ганхауз находила, что человек не так уж плох, как утверждают сектанты и некоторые философы. Многие, конечно, любят позлорадствовать, с упоением смакуя чужую беду, и в этом нет ничего хорошего. Но в то же время многие, наоборот, проявляют сочувствие, а большинство вообще не интересуются чужими взлетами и падениями и все тут же забывают.
Как быстро вообще все забывается! За свою жизнь госпожа Ганхауз не раз получала удивительные тому подтверждения. Да она и сама легко забывала что угодно, не говоря уж об обидах: тут и забывать было нечего, она просто не обращала на них внимания.
Однако когда речь зашла о подборе спасательного отряда для отправлявшегося на поиски инженера Андрэ «Гельголанда», ей пришлось поднапрячь свою память. Главного редактора Шёпса удалось переманить на свою сторону, теперь уж он сам торопил с отправлением, а то, чего доброго, пока они тут развивают кипучую подготовительную деятельность, инженер Андрэ вернется сам, без чужой помощи! У господина Шёпса поначалу, что вполне естественно, было намерение отправить на Север еще несколько представителей редакции «Берлинского городского вестника». В первую очередь он подумал о фотографах и художниках, чтобы удовлетворить потребность публики в наглядной информации.
– Взять в это плавание Шёпсовых фотографов и художников – значит самим на свою голову подготовить почву для бунта на корабле. Как вы втолкуете таким людям, что для нас главное – Медвежий остров, поскольку знаменитого инженера Андрэ, как ясно всякому, кто удосужится прочесть газеты, давным-давно съели белые медведи, и в любом случае если от него что-то и осталось, то спасать там особенно нечего!
К счастью, предложенный для экспедиции фотограф, некий Кнехт, был подвержен морской болезни и пришел в ужас от одной мысли, что ему предстоит несколько недель терпеть качку. Пытался навязать свои услуги некий Малковский, узнавший о готовящейся экспедиции из газет, но Шёпс был о нем невысокого мнения.
– У Малковского Северный полюс потом не отличишь от Сахары, – так пренебрежительно высказался об этом фотографе Шёпс, забывая, что тот же результат получился бы у многих других фотографов, а вернее, у большинства. Волнистая белизна снегов и песков на расстоянии выглядит чертовски похоже, и для того, чтобы стала видна разница, опытный фотограф включил бы в кадр верблюдов или упряжку ездовых собак. Выручило соперничество, разгоревшееся среди сотрудников «Берлинского городского вестника». Чуть ли не все они вдруг вообразили, что без их участия экспедиция не может обойтись, и хотя некоторые писали гораздо лучше Лернера, это не помешало соперничающим претендентам успешно блокировать обоюдные усилия.
В конечном счете Шёпс решил, что даже лучше, если от редакции никто не будет участвовать в экспедиции, тем более что сам Лернер даже не числился редактором, он был специальным корреспондентом и не входил в штат берлинской редакции. Если Лернер добьется успеха, тогда и посмотрим, как с ним быть. Таким образом, редакция не была связана никакими обязательствами.
На должность фотографа экспедиции госпожа Ганхауз, как добрая волшебница, раздобыла откуда-то усатого дядечку – старого холостяка, с которым познакомилась, когда занималась посреднической деятельностью, выполняя специальный заказ по поставке из Конго продукции бельгийских оловянных рудников. Мёлльман – так звали этого инженера – несколько лет прожил в Африке и вернулся оттуда запойным пьяницей, так и не сколотив состояния. После нескольких бутылок безразлично какого напитка на него нападала неудержимая тяга к сварливым словоизлияниям. Выпить он мог очень много. Он сделал фотографию госпожи Ганхауз, запечатлев ее в плетеном кресле, сидящей в самой выгодной позе. Фотографирование было у него занятием для души, кроме того, у Мёлльмана имелась большая коллекция снимков гологрудых конголезских дам, и этими снимками он, по-видимому, приторговывал. Более унылого взгляда на подобный предмет, чем тот, который обнаруживали эти изображения, невозможно себе представить. Создавалось впечатление, что в процессе фотографирования Мёлльман целиком и полностью сосредоточивался на технической стороне дела. Стоило ему нырнуть с головой под черное покрывало, как мир переставал для него существовать и он погружался на дно черного колодца, в конце которого еле брезжил слабый кружочек дневного света. Очевидно, картинка, которая должна была в результате получиться, совершенно его не волновала.
– Мёлльман для нас идеальная находка, – сказала госпожа Ганхауз Лернеру, после того как познакомила обоих в кофейне, причем Лернер невзлюбил Мёлльмана с первого взгляда, а Мёлльман, что тоже было заметно, отнесся к Лернеру с полнейшим безразличием. – Мёлльман для нас идеальная находка, потому что он горный инженер и умеет фотографировать. «Гельголанд» невелик, а благодаря Мёлльману мы сэкономим одного члена экипажа. Кроме того, он как раз ничем не занят и будет рад заработать немного башлей.
Говоря о деньгах, почтенная госпожа Ганхауз поражала собеседника неожиданно сыпавшимися из ее уст жаргонными словечками, встречались и «капуста», и «хрустики», и «башли», но это бывало лишь тогда. пока речь шла о сопутствующих предприятию расходах (к сожалению, неизбежных), и никогда, если речь заходила о великой, сказочной прибыли, которая ожидала их по завершении всех усилий. Глядя на Мёлльмана, как-то не верилось, чтобы его что-то могло обрадовать. Лернер подумал, что, наверное, все радостное крадут у него из-под носа нависшие над верхней губой усы, которые все вбирают в себя, как губка. В этих непомерно раскормленных усищах застревал не только утренний кофе, но и часть не воспринятых умом впечатлений, которые так и не доходили до сознания Мёлльмана.
И наконец, капитан – ключевая фигура, от которой требуется абсолютная надежность, чтобы отклонение от едва различимых следов инженера Андрэ прошло без лишнего шума. Для этой должности у госпожи Ганхауз был припасен человек, представлявший собой полную противоположность Мёлльману. Капитан третьего ранга, или корветтен-капитан, как это звание обозначается в военно-морском флоте германского рейха, Гуго Рюдигер не носил усов, зато у него была окладистая борода о двух концах в форме латинского W, напоминающая монограмму германского кайзера, увенчанную, вместо короны, выразительной, неизменно подвижной физиономией Рюдигера. В отличие от молчуна Мёлльмана, Рюдигер, напротив, был очень речист. Если Мёлльман отличался апатией, то Рюдигер – крайней раздражительностью. По причине этой крайней раздражительности ему пришлось расстаться с корветтен-капитанским званием и военно-морским флотом, хотя он всеми фибрами души был привязан к своей профессии. Разрыв с нею отозвался в нем молчаливым стоном, похожим на трескучий звук рвущегося шелка. Непонятно, как человек, раздражительный до такой степени, что из-за этого сломалась затем вся его карьера, сумел достигнуть таких высот офицерской иерархии. Ведь на нижних ступенях этой лестницы яростные вспышки, припадки неконтролируемого гнева, возмущенные тирады, холерические выходки и тому подобные проявления несдержанности отнюдь не способствуют продвижению по службе, а напротив, в качестве стандартных добродетелей приветствуются самоотречение, умение смолчать, дисциплинированность и способность безропотно стерпеть любую несправедливость. Необузданная склонность к словоизлияниям и чрезмерная обидчивость, следствием которой явилась резкая вспыльчивость, развились у капитана с годами; сначала эти черты дали знать о себе в семейном кругу, в результате чего госпожа Рюдигер вынуждена была уйти от него к родителям, а затем со временем в ярко выраженной степени стали проявляться на службе. Поговаривали даже, что капитан Рюдигер помешался. Командование «Гельголандом» он принял так, как если бы ему поручили командовать флагманом императорского флота. Когда госпожа Ганхауз осторожно просветила его насчет истинной цели плавания, Рюдигер взволновался, но встретил это известие до странности молчаливо, Лернера он не склонен был принимать всерьез. Зато у Лернера встреча с корветтен-капитаном Рюдигером пробудила забытые детские страхи перед святым Николаем [1]1
Святой Николай в Германии, как у нас Дед Мороз, дарит послушным детям игрушки и сласти, а для непослушных, в отличие от Деда Мороза, приносит вместо подарка розгу, – Здесь и далее примечания переводчика.
[Закрыть]