355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маршалл Мак-Люэн » Галактика Гутенберга » Текст книги (страница 12)
Галактика Гутенберга
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:30

Текст книги "Галактика Гутенберга"


Автор книги: Маршалл Мак-Люэн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)

Появление схоластов, или moderni, в двенадцатом веке привело к глубокому разрыву с древними представителями христианской науки

Мы уже видели вместе с Марру, что благодаря Августину изучение Библии вобрало в себя древнюю egkuklios paideia, или энциклопедическую программу grammatica и rhetorica, получившую свое определение у Цицерона. Таким образом, именно экзегеза Священного писания обеспечила преемственность классического гуманизма в монастырских школах от Августина до Эразма. Но возникновение университетов в двенадцатом столетии спровоцировало радикальный разрыв с классической традицией. Программа новых университетов была сосредоточена на dialectica, или схоластическом методе, который расцвел в Риме, как следует из указаний С.Ф.Боннера в книге «Римское ораторское искусство» (р.43):

При республиканском устройстве ораторское искусство играло важную роль в достижении успеха в общественной жизни, где все решалось путем оживленных и горячих споров. Но в эпоху принципата оно в значительной мере утратило свою политическую ценность. И дело не в том, что суды потеряли большую часть своей власти; для рассмотрения гражданских и уголовных дел по-прежнему привлекались адвокаты. Дело было скорее в недостатке гарантированного успеха в общественной жизни, чего вправе был ожидать хороший оратор в республиканские времена. В эпоху принципата слишком многое зависело от императорского и придворного покровительства; так что в практике публичных речей стало необходимым слишком тщательно выбирать слова, чтобы добиться популярности. При Тиберии (или Калигуле) Сенека Старший, оглядываясь на эпоху Августа, писал о ней как о времени «широкой свободы слова»; но даже тогда эта свобода, которую автор «Диалогов» и философ в «Лонгине» считали столь существенной для ораторского искусства, быстро испарялась из публичной римской жизни.

Поэтому ораторское искусство переместилось на более безопасную арену школ, где человек мог выставлять напоказ свой республиканизм, не опасаясь последствий, и где можно было найти компенсацию за утрату политического престижа с помощью аплодисментов своих сограждан. Термин scholastica («школьное ораторское искусство») вошел в моду как противоположность подлинной публичной речи, а представители этого показательного ораторства стали известны под именем scholastici, т. е. схоластов.

Разрыв между политическим красноречием и схоластическим или академическим диспутом, следовательно, произошел задолго до эпохи средневековья. Боннер ссылается на книгу «Прения» Сенеки Старшего и отмечает (р.2): «Из этого видно, что Сенека различает три основные стадии развития: 1) доцицероновский thesis;[86]86
  Тезис, положение (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
2) частным образом практикуемая декламация Цицерона и его современников, известная как causae;[87]87
  Здесь: темы (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
3) собственно декламация, известная как controversia,[88]88
  Прения (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
а впоследствии также как scholastica».

Эти схоластические упражнения в Древнем Риме состояли в sic et non[89]89
  «Да» и «нет» (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
рассуждении о тезисах. В своей «Топике» (1,9) Аристотель говорит о таких положениях как об утверждении или отрицании некоторых особых философских принципов, приводя в качестве примера «все течет» или «все сущее есть одно».

Более того, «thesis» подразумевал, что тема могла не только быть парадоксальной, но и рассматриваться без учета конкретных обстоятельств и «данного времени, места и человека». Боннер добавляет (р.3):

В «Риторике» Цицерона, в «Воспитании оратора» Квинтилиана, у поздних греческих и римских риториков можно найти специфические примеры тезисов. Они посвящаются важным проблемам мира, человеческой жизни и поведения, которые на протяжении столетий обсуждались древними греками – от полисов Малой Азии до Академии, от портиков до вилл Италии и колоннад Рима.

Причина формирования схоластической формы заключается в том, что с двенадцатого и по шестнадцатое столетия этот вид в высшей степени устной деятельности откололся от grammatica, которая и сформировала монастырские, а затем и поздние гуманистические принципы деятельности. Ибо grammatica интересуется прежде всего конкретными историческими обстоятельствами и данным человеком, временем и местом. С появлением печатной книги grammatica снова заняла доминирующие позиции, которыми она владела до эпохи схоластики, когда moderni и новые университеты отодвинули ее на задний план. Схоластика в Древнем Риме была также устной практикой, и Боннер указывает на письмо Цицерона Аттику, где Цицерон приводит список тезисов, по поводу которых он сам рассуждал частным образом:

Они почти исключительно сосредоточены на вопросе тирании и тиранов: «Должен ли человек способствовать падению тирана, даже если это грозит опасностью государству, или хотя бы препятствовать возвышению того, кто его сверг?»… «Должен ли человек стремиться помочь своей стране, которая находится под властью тирана, скорее уместной речью, чем силой оружия?». По словам Цицерона, есть восемь таких тем, о которых он рассуждал на греческом и латыни как «за», так и «против», для того чтобы отвлечь свой ум от насущных забот… (р.10).[90]90
  Roman Declamation, р.10. В другом месте Цицерон говорит: «Философия должна быть ораторским искусством в моем старом веке». Во всяком случае таковой она была в средние века.


[Закрыть]

Схоластика, как и традиции сенековского красноречия, была непосредственно связана с устными традициями афористического обучения

Очевидно, что упражнение в защите тезисов, о котором говорилось выше, было тесно связано с устной культурой, из чего следует, что те, кто изучал это искусство, должны были оснастить свою память широким набором афоризмов и сентенций. Этим и объясняется преобладание сенековского стиля в эпоху поздней Римской империи и его длительное влияние на «научный метод» в средние века и в эпоху Возрождения. Так, для Френсиса Бэкона, как и для Абеляра, разница между тем, чтобы «писать с помощью афоризмов» и «методическим изложением», есть разница между тщательным анализом и просто способом убеждения публики.

В труде «О достоинстве и приумножении наук», которому также придана форма ораторской речи, Бэкон, руководствуясь доводами разума, отдает предпочтение схоластической технике афоризма перед цицероновским методом ясного изложения информации в прозаической форме:

Следующее различение метода имеет огромное значение для науки. Речь идет о том, что знания могут передаваться или с помощью афоризмов, или методически. Прежде всего необходимо заметить, что во многих случаях у людей вошло в привычку на основании самых незначительных аксиом и наблюдений сразу же воздвигать чуть ли не законченное и величественное учение, поддерживая его кое-какими соображениями, пришедшими им в голову, украшая всевозможными примерами и связывая воедино определенным способом. Другой же тип изложения, с помощью афоризмов, несет с собой множество преимуществ, недоступных методическому изложению. Во-первых, такой способ дает нам представление о том, усвоил ли автор свою науку поверхностно и несерьезно или же он изучил ее глубоко и основательно. Ведь афоризмы неизбежно должны выражать саму сущность, саму сердцевину научного знания, иначе они будут попросту смешными. Ибо здесь отбрасываются всякие украшения и отступления, все разнообразие примеров, дедукция и связь, а также описание практического применения, так что у афоризмов не остается никакого иного материала, кроме богатого запаса наблюдений. Поэтому никто не возьмется за создание афоризмов, более того, даже не осмелится мечтать об этом, пока не увидит, что он обладает достаточно широкими и основательными знаниями для того, чтобы писать их. При методическом же изложении

…приятность

Много зависит от связи идей, от порядка – их сила,

что очень часто придает видимость какого-то замечательного искусства тому, что при более глубоком рассмотрении, если освободиться от всего внешнего и обнажить сущность, оказывается совершенно ничтожным пустяком. Во-вторых, методическое изложение обладает способностью убеждать и доказывать, но в значительно меньшей степени дает указания практического порядка; ведь такого рода изложение использует как бы круговое доказательство, где отдельные части взаимно разъясняют друг друга, и поэтому интеллект скорее удовлетворяется им; но так как действия в обычной жизни не приведены в строгую систему, а беспорядочно перемешаны, то тем более убедительными для них оказываются и разрозненные доказательства. Наконец, афоризмы, давая только какие-то части и отдельные куски науки, приглашают тем самым всех прибавить что-нибудь к этой науке также и от себя; методическое же изложение, представляя науку как нечто цельное и законченное, приводит к тому, что люди успокаиваются, думая, что они достигли вершины знания.[91]91
  Бэкон Ф. Сочинения: В 2 т. – Т.1 – М., 1971. – С.345, 346. – Прим. пер.


[Закрыть]

Нам нелегко свыкнуться с мыслью, что последователь Сенеки Френсис Бэкон во многих отношениях был схоластом. Далее мы увидим, что его собственный «метод» в науке происходил прямо от средневековой grammatica.

Отмечая, что римские схоласты и риторы использовали чувствительные темы (так же как сенековская драма в древнеримскую эпоху и эпоху Возрождения), Боннер добавляет (р.65):

Но, помимо этих характерных черт, их стиль был похож на стиль современных им писателей и вполне типичен для ранней «серебряной латыни».

В композиции основными недостатками были чрезмерное употребление коротких и разорванных предложений, что придавало стилю эффект отрывистости, редкость уравновешенных периодов и употребление некоторыми риторами слабых и неэффективных рифм. Стиль этих отрывков представляет собой то, что греческие критики назвали бы κατακεκομμενη или κεκερματισμενη[92]92
  Приукрашенным… кусочечным (др. – гр.). – Прим. пер.


[Закрыть]
как эффективное противоядие структуре периодов, но оно употребляется так часто, что восприятие устает от постоянных восклицаний и острословия.

Однако «разорванные предложения» и бесконечные аллитерации, которые мы находим, например, в популярных «рифмованных проповедях» Августина, суть необходимые нормы устной прозы и поэзии. (Свидетельством этому служит елизаветинский «Эвфуэс».[93]93
  Романы английского писателя Джона Лили (1554?—1606) «Эвфуэс. Анатомия ума» и «Эвфуэс и его Англия». – Прим. пер.


[Закрыть]
) Показателем воздействия печатной культуры в любое время и в любой стране является процесс исчезновения из литературы игры слов, восклицаний, аллитерации и афористичности. Так, в латинских странах даже сегодня почитаются максимы, сентенции и афоризмы. И возрождение устной культуры символизмом началось именно в латинских странах, причем опиралось оно в значительной мере на стиль «разорванных предложений» и афористичность. Сенека и Квинтилиан, подобно Лорке и Пикассо, были испанцами, для которых большее значение имели устные формы. Похоже, Боннер (р.71) озадачен тем, что Квинтилиан благожелательно относится к эвфуистическим средствам, несмотря на «его здравый смысл и либеральные педагогические воззрения».

Этот короткий экскурс в историю сенековского красноречия и схоластику в Древнем Риме поможет нам понять, как передавалась устная традиция в западной литературе благодаря популярности Сенеки и как она постепенно была предана забвению печатной культурой в конце восемнадцатого столетия. Тот парадокс, что сенековский стиль одновременно предстает весьма напыщенным в средневековой схоластике и непритязательным в елизаветинской народной драме, находит свое разрешение благодаря устному фактору. Но, например, для Монтеня, как и для Бертона, Бэкона и Брауна, здесь не было загадки. Сенековские антитезис и «иноходь» (см. книгу Джорджа Уильямсона «Иноходь Сенеки») предоставляли вполне аутентичные средства для научного наблюдения и описания психических процессов. Но когда единственным органом восприятия становится глаз, многоуровневые жесты и резонансы сенековского ораторского действа становятся неуместными.

Отметим еще два момента, которые интересуют нас в этой части нашей мозаической «Галактике Гутенберга». Первый – трансисторичен, а второй связан с метаморфозой via[94]94
  Здесь: через, посредством (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
книгопечатание, переживаемой шестнадцатым столетием. Первый касается пословиц, максим, афоризмов как непременных спутников устного общества. Глава семнадцатая книги Й. Хейзинги «Осень средневековья» посвящена тому, как в устном обществе, древнем или современном,

…всякий исторический или литературный эпизод обнаруживал тяготение к кристаллизации в притчу, нравственный образец, пример или довод; всякое высказывание превращалось в текст, в сентенцию, в изречение. Подобно священным символическим связям между Ветхим и Новым Заветами, возникают нравственные соответствия, благодаря которым всякое жизненное происшествие может сразу же найти свое зеркальное отражение в примерах: в типических случаях из Священного писания, истории или литературы.[95]95
  Хейзинга Й. Осень средневековья. – М., 1988. – С.253. – Прим. пер.


[Закрыть]

Для Хейзинги очевидно, что даже любой письменный материал тяготеет к устным формам пословицы, афоризма и примера в силу устной формы организации речи. Поэтому «в средние века всякий серьезный аргумент должен был опираться на текст как на свое основание». Но «текст» озвучивался непосредственно самим auctor[96]96
  Автор (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
и только таким образом получал свою авторитетность. Далее мы увидим, что с появлением печатания это представление об авторитете потеряет свою отчетливость в силу смешения старых устных и новых визуальных форм знания. Второй момент, касающийся устной склонности к сентенциям и афоризмам как сжатым и авторитетным формам, состоит в том, что это предпочтение быстро изменило свой вектор в шестнадцатом веке. Эту перемену всесторонне исследовал Уолтер Онг применительно к творчеству Петруса Рамуса. Далее мы уделим больше внимания замечательным трудам отца Онга, а пока воспользуемся только одной цитатой из его статьи «Метод Рамуса и коммерческий ум».[97]97
  In: Studies in the Renaissance, vol.VIII, 1961, pp.155-72.


[Закрыть]
Онг особо отмечает изменения в организации человеческой чувственности в результате появления книгопечатания и показывает, «как использование печатания оторвало слово от его первоначальной ассоциации со звуком и сделало его скорее пространственной „вещью“».

Следствием утверждения визуального подхода к афоризму, к сборникам сентенций, изречений и максим, служивших в средние века, можно сказать, главным источником и продуктом учености, стало неизбежное падение спроса на такого рода ученость. Как говорит об этом Онг (р.160): «…Рамус смотрит на знание, которое он излагает, скорее как на товар, чем как на мудрость». И это вполне естественно – печатная книга более похожа на справочник, чем на говорящую мудрость.

Рукописная культура и готическая архитектура устремлены к свету, идущему сквозь предмет, а не падающему на предмет

Отход схоластики от монастырского литературного гуманизма вскоре столкнулся с обилием древних текстов, вышедших из-под печатного пресса. Четыре века торжества диалектики приходят здесь к своему завершению; однако, как показали исследователи вроде Клагета, дух и достижения схоластической науки и абстрактного мышления были подхвачены приливом современной науки.

Открытие схоластами визуальных средств изображения невизуальных отношений силы и движения существенно расходится с текстуальным позитивизмом гуманистов. Тем не менее и гуманисты, и схоласты вполне заслужили свои научные регалии. Однако уже у Френсиса Бэкона это смешение достигнет явно выраженного конфликта, и та переплетенность разных аспектов, которую мы найдем у него, поможет нам в дальнейшем прояснить целый ряд вопросов. Экзегеза Библии обнаруживает собственные конфликты, и, как указывает Смолли в своем труде «Изучение Библии в средние века», они связаны с буквой и духом, визуальным и невизуальным. Смолли цитирует Оригена:

Я составил три книги (по Книге бытия) из высказываний Святых Отцов относительно буквы и духа… Ибо Слово пришло в мир благодаря Марии воплощенным; и видеть не значило понимать. Все видели плоть, но познание божественности было дано лишь избранным… Буква подобна плоти, но ее духовный внутренний смысл познается как божественность. Это понимание открывается нам, когда мы изучаем Левит… Благословенны глаза, которые ясно видят божественный свет сквозь буквы (р.1).

Тема буквы и духа, дихотомия, возникающая вместе с письмом, – частый мотив в откровении нашего Господа («Это записано, но Я скажу вам»). В Израиле пророки обычно находились в конфликте с писцами. Эта тема прочно встроена в средневековые мышление и чувственность, как, например, в технике «глосс», цель которых – дать возможность свету проступить сквозь текст, в технике создания освещения посредством света, просвечивающего «сквозь» предметы, а не падающего «на» предметы, что составляет самую суть готической архитектуры. Как указывает Отто фон Симcон в книге «Готический собор» (р.3, 4):

В романской церкви свет контрастирует с тяжелой, мрачной и весьма осязаемой материальностью стен. Готические же стены кажутся пористыми: свет как бы просеивается сквозь них, сливается с ними, проницает и преобразует их… Свет, обычно поглощаемый материей, становится активным началом, и материя обретает эстетическую реальность лишь постольку, поскольку она участвует в озаряющем качестве света и получает в нем свою определенность… В силу этого решающего аспекта готическая архитектура может быть названа прозрачной, просвечивающей.

Этот эффект просвечивающего камня достигается с помощью цветного стекла, но он весьма характерен для средневекового чувственного восприятия и прежде всего для восприятия рукописного текста. Интересно, что Симcон отмечает тактильное качество камня. Устная рукописная культура не знала страха перед тактильностью, составляющей, так сказать, тигель взаимодействия чувств. Ибо именно в этом взаимодействии сформировалось соотношение чувств, обусловившее способ «просвечивающего» освещения. Именно это взаимодействие составляло тот «буквальный» уровень, который содержит в себе все смыслы. «Мы можем видеть, что то, что сейчас называется экзегезой, основывающейся на изучении текста и библейской истории, в самом широчайшем смысле есть часть „искусства толкования букв“».

В книге «Изучение Библии в средние века» Смолли приводит цитату из исследования «Искусство Каролингов» Р.Хинкса: «Дело обстоит так, словно бы нас заставляют сфокусировать свой взгляд не на поверхности объекта, а в бесконечность, глядя сквозь решетку… объект нужен, так сказать, только для того, чтобы очертить и выделить определенную часть бесконечного пространства, сделать ее воспринимаемой и подчинить организации». Смолли добавляет к этому свой комментарий (р.2): «Это описание «проникающей техники» в готическом искусстве является также описанием экзегезы, например, так, как ее понимает Клавдий… Нас побуждают видеть не текст, а сквозь текст».

Вероятно, любой средневековый человек был бы озадачен, столкнувшись с нашим представлением о видении сквозь что-то. Он скорее был склонен думать, что сама реальность смотрит сквозь что-то на нас, и что, предаваясь созерцанию, мы не видим божественный свет, а словно погружаемся в него. Рукописной культуре, будь то древняя или средневековая, присущи чувственные предпосылки, совершенно не похожие на те, которые сформировались после Гутенберга, и это мешает нам понять древнее учение о чувственности и sensus communis.[98]98
  Эдмунд Джозеф Райен прослеживает историю понятия sensus communis в древнегреческой и арабской культурах в своей книге «Роль sensus communis в психологии св. Фомы Аквинского». Это учение, в котором ключевое место занимает тактильность и которое сохраняется в европейском культурном сознании вплоть до эпохи Шекспира.


[Закрыть]
Эрвин Панофский в своем исследовании «Готическая архитектура и схоластика» также подчеркивает средневековое пристрастие к свету, просвечивающему «сквозь», и считает плодотворным рассмотрение архитектуры в связи со схоластикой:

«Священное учение, – говорит Фома Аквинский, – пользуется человеческим разумом не как средством доказательства веры, но для того, чтобы сделать ясным (manifestare) содержание этого учения». Это означает, что человеческий разум никогда не сумеет предложить прямые доказательства предметов веры… но он способен объяснить или прояснить эти предметы.

Manifestatio, т. е. объяснение или прояснение, есть то, что я назвал бы первым и ведущим принципом ранней и высокой схоластики… если вера должна была быть «манифестирована» посредством системы мысли, системы всеобъемлющей и самодостаточной, однако исключающей себя из сферы откровения, то, следовательно, возникла необходимость «манифестировать» полноту, самодостаточность и ограниченность системы мысли. А это могло быть сделано только с помощью схематической литературной презентации, которая бы показала читательскому воображению сам ход рассуждения так же, как само рассуждение должно было прояснить для интеллекта саму сущность веры (р.29–31).

Панофский далее отмечает (р.43) «принцип прозрачности» в архитектуре: «Однако именно в архитектуре стремление к ясности достигло своего наивысшего триумфа. Подобно тому как высокая схоластика руководствовалась принципом manifestatio, в высокой готической архитектуре доминировал (как уже указал Шугер) «принцип прозрачности»». Панофский излагает (р.38) средневековое учение о чувствах так, как оно представлено у Фомы Аквинского:

«Чувствам доставляют удовольствие вещи, надлежащим образом упорядоченные как нечто им родственное; ибо чувство есть также разновидность разума, как и всякая познавательная сила». Исходя из того, что чувствам самим присуще рациональное начало, Панофский прослеживает рациональные соотношения между средневековой схоластикой и средневековой архитектурой. И этот принцип рацио в самих чувствах, подобно свету, просвечивающемуся сквозь бытие, имеет прямое отношение и к исследованию Писания. Однако по мере роста потребности в свете, «падающем на», а не «просвечивающем сквозь», понимание всех этих аспектов утратило свою отчетливость, поскольку развитие технологии было связано со все большим отделением визуальной способности от других чувств. Эта дилемма ясно сформулирована Отто фон Симcоном в книге «Готический собор» (р.3): «Нельзя сказать, чтобы интерьер готического собора был особенно ярким… в действительности окна из цветного стекла были настолько неудачным источником света, что в следующую, более слепую эпоху они были заменены на гризайли, или белые окна, что в наши дни создает глубоко ложное впечатление».

После Гутенберга в силу утверждения новой интенсивной визуальности требуется, чтобы свет «падал на» все предметы. Меняется и представление о пространстве и времени, которые теперь понимаются как нечто, вмещающее в себя вещи и события. В рукописной же культуре, когда визуальность находилась в тесной связи с аудиотактильным комплексом, пространство отнюдь не мыслилось как визуальное вместилище. В средневековой комнате почти не было мебели, как указывает Зигфрид Гидион в книге «Механизация становится у руля» (р.301):

Тем не менее средневековье располагало и определенным комфортом. Но его следует искать в другом измерении, ибо его нельзя измерить на материальных весах. Источником средневекового комфорта была конфигурация пространства. Комфорт – это атмосфера, которой человек окружает себя и в которой он живет. Как и средневековое царство Бога, это нечто, ускользающее от прикосновения руками. Средневековый комфорт – это комфорт пространства.

Средневековое помещение кажется заполненным даже тогда, когда в нем нет мебели. Оно никогда не выглядит пустым. Будь то помещение собора, трапезной в монастыре или просто комната горожанина – пропорции, материалы и формы здесь полны жизни. Это чувство достоинства пространства не умерло с концом средневековья. Оно продолжало жить до девятнадцатого века, когда индустриальная культура притупила все чувства. И, конечно, ни один последующий век не отвергал с такой решительностью телесный комфорт. Можно сказать, что аскетизм монастырской жизни незаметно сформировал образ этой эпохи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю