Текст книги "Галактика Гутенберга"
Автор книги: Маршалл Мак-Люэн
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)
Он означал, что письмо, чтение и красноречие оставались неразделимыми еще долгое время после изобретения книгопечатания.
Традиционный школьный «фольклор» указывает на разрыв между человеком рукописной культуры и человеком печатной культуры
Различие между человеком печатной и человеком рукописной культуры, пожалуй, так же велико, как и различие между человеком бесписьменным и письменным. Составляющие технологии Гутенберга не были новыми. Но когда в пятнадцатом столетии они соединились, это привело к такому ускорению в общественном и индивидуальном развитии, что можно говорить о «старте» новой эпохи в том смысле, какой придает этому слову У.У.Ростоу в книге «Этапы экономического роста», а именно: «решающий период в истории общества, когда рост становится его нормальным состоянием».
Джеймс Фрэзер в «Золотой ветви» (Vol.1, p.xii) указывает на подобное же ускорение в устном мире после появления письма и визуальности:
По сравнению со свидетельствами, сохраненными живой традицией, свидетельства древних книг по поводу ранней ступени развития религии стоят очень малого. Дело в том, что литература придает такое ускорение развитию мышления, что медленный прогресс мнений, обмен которыми происходит в устной форме, остается далеко позади. За два-три поколения в литературе мышление человека меняется больше, чем за два-три тысячелетия жизни традиционного общества… а потому в суеверных убеждениях и привычках современного европейского человека больше действительно архаических черт, чем в описаниях религии в древних литературах арийской расы…
О том, как это происходит, идет речь в книге Ионы и Питера Опай «Мир и язык школьников» (р.1, 2):
Тогда как детские стишки ребенок усваивает от матери (или другого взрослого), которая держит его на коленях, школьные стишки переходят из уст в уста в кругу детей обычно вне досягаемости родительской власти. По самой своей природе детские стишки построены на аллитерациях, и их хранителями и распространителями выступают взрослые, а не дети. В этом смысле это скорее «взрослые» стишки, ибо это стихи, которые получают одобрение взрослых. В то же время стихи, распространяющиеся в школьной среде, не предназначены для ушей взрослых. В самом деле, их привлекательность в значительной мере заключается в мысли – во многом верной, – что взрослые ничего не знают о детях. Они выросли из своих детских мыслей и представлений, и напомни им о них, они лишь свысока посмеются над ними. Более того, взрослые стремятся подавлять более живые проявления детского мира и уж во всяком случае не обнаруживают никакого понимания. А ведь фольклористы и антропологи могли бы, не отходя далеко от порога своего дома, исследовать живую и процветающую, но лишенную самосознания культуру (слово «культура» употребляется здесь вполне намеренно), которая почти так же игнорируется сложным миром и почти так же не подвержена его влиянию, как культура какого-нибудь непрерывно уменьшающегося племени аборигенов, ведущего свое беспомощное существование в глубине какого-нибудь заповедника. Думаю, что этот предмет заслуживает более обширного исследования. Как заметил Дуглас Ньютон: «Всемирное братство детей – это самое большое из диких племен и единственное, которое не обнаруживает признаков вымирания».
Сообществам, ведущим обособленное существование во времени и в пространстве, свойственна неведомая письменным формам прочность и непрерывность традиции.
Как бы ни обстояло дело при взгляде извне, дети остаются самыми близкими друзьями традиции. Подобно дикарям, они весьма уважительно относятся к обычаям, даже поклоняются им. В их замкнутом сообществе основные представления и язык, похоже, не слишком изменяются от поколения к поколению. Мальчишки продолжают отпускать шутки, которые собирал Джонатан Свифт среди своих друзей во времена королевы Анны. Их шалости остались теми же, что и в дни расцвета Красавчика Бруммеля. Они задают друг другу загадки, придуманные еще тогда, когда король Генрих VIII был мальчиком. А девочки продолжают учиться волшебству (левитации), о чем упоминал Пипc («Одна из самых таинственных вещей, о которых я когда-либо слышал»). Они собирают автобусные билеты и крышечки от бутылок из-под молока в память о той покинутой девочке, за которую требовал выкуп жестокий отец. Они учатся выводить бородавки (и довольно успешно) таким же образом, как это делал Френсис Бэкон в молодости, и дразнят плаксу теми же словами, которые припоминал Чарльз Лэм. Они сопровождают находку восклицанием «Пополам!» точно так же, как это делали дети Стюарта, и одергивают жадину куплетом, популярным еще в дни Шекспира. Они пытаются гадать по улиткам, скорлупкам орехов и очисткам яблок – гадания, описанные еще поэтом Гейем почти два с половиной века тому назад. Они повязывают запястье, чтобы узнать, любимы ли они, тем же способом, которым Саути, будучи в школе, отличал байстрюка. И под большой тайной они сообщают друг другу историю о Боге и Люцифере, распространявшуюся таким же образом в эпоху Елизаветы.
Кабинка для чтения на самом деле служила средневековому монаху помещением для пения
Чейтор в своей книге «От написанного к напечатанному» (р.19) первым затронул вопрос кабинки для чтения-пения средневекового монаха:
Откуда это стремление к уединению в заведениях, обитатели которых, как правило, большую часть времени проводили среди своих товарищей? По той же причине, по которой читальный зал в Британском музее не разделен на звуконепроницаемые отделения. Привычка к молчаливому чтению сделала такое устройство ненужным. Но если заполнить читальный зал средневековыми читателями, то гул шепчущих и бормочущих голосов стал бы невыносимым.
Эти факты заслуживают пристального внимания со стороны издателей средневековых текстов. Когда современный переписчик кладет перед собой старинный манускрипт, он держит в уме визуальное воспоминание о том, что он видел. Средневековый же писец опирался на слуховую память и, вероятно, во многих случаях держал в памяти одно слово за раз.[74]74
См. также: J.W. Clark, The Care of Books.
[Закрыть]
Еще один аспект средневекового книжного мира приходит на ум в связи с современной телефонной будкой, точнее, с телефонной книгой, которая крепится цепью. Правда, в России, где до недавнего времени доминировала устная культура, нет телефонных книг. Информацию приходится запоминать, что отдает средневековьем еще больше, чем книга прикованная. Впрочем, запоминание не составляло особой проблемы для людей допечаткой эпохи, а еще менее того для бесписьменного человека. Туземцы часто недоумевают по поводу своих владеющих письмом учителей и спрашивают: «Зачем вы все записываете? Неужели вы не можете запомнить?».
Чейтор первым объяснил (р.116), почему печатный текст, в отличие от рукописного, так разрушительно влияет на память:
Наша память значительно ослаблена воздействием печатного текста. Мы знаем, что нет необходимости «перегружать память» всем тем, что можно найти, просто сняв с полки книгу. Когда же большая часть населения не владеет грамотой, а книги являются раритетом, требуется цепкость памяти, значительно превосходящая память современного европейца. Например, индийские студенты способны выучить наизусть учебник и повторить его на экзамене слово в слово. Устная передача священных текстов служила надежным средством сохранения их неизменными. Говорят, что если бы все рукописные и отпечатанные экземпляры Ригвед были утеряны, текст все равно можно было бы восстановить до буковки. А ведь это – почти «Илиада» и «Одиссея» вместе взятые. Русская и югославская устная поэзия живет в устах народных сказителей, которые обнаруживают поразительную память и умение импровизировать.
Но более фундаментальная причина ухудшения памяти заключается в том, что печать приводит к полному отделению визуальности от аудиотактильной организации чувств. Современный читатель, когда смотрит на страницу, преобразовывает то, что он видит, в звук. Поэтому припоминание материала, прочитываемого глазами, затрудняется усилием припомнить как визуальный образ, так и слуховой. Люди с «хорошей памятью» – это, как правило, люди с «фотографической памятью». Это означает, что они не занимаются перекодированием информации с языка глаза на язык уха и обратно и не страдают от того, что нужное слово «вертится у них на кончике языка», как это делаем мы, когда тщетно пытаемся то ли увидеть, то ли услышать ускользающее переживание.
Прежде чем обратиться к устному, слуховому миру средних веков в плане его учености и искусства, приведем два отрывка, характеризующих соответственно раннюю и позднюю фазы средневекового мира, которые подтверждают предположение, что акт чтения был устным и даже драматическим.
Первый отрывок – из «Правил святого Бенедикта» (гл. 48): «После шестого часа, встав из-за [письменного] стола, пусть они почивают на своих ложах в полном молчании. Если же кто-либо пожелает читать в одиночку, то пусть он делает это так, чтобы не беспокоить остальных». Второй отрывок – из письма св. Томаса Мора Мартину Дорпу, в котором содержится упрек последнему за его письма: «Однако я был бы весьма удивлен, если бы кто-либо решился на такую лесть и стал бы превозносить такие вещи даже в вашем присутствии. И, как я уже говорил, вам стоит лишь взглянуть в окно, и вы увидите выражение того лица, услышите ту интонацию и чувства, с какими это читается».[75]75
E.F. Rogers, ed., St. Thomas More: Selected Letters, p.13.
[Закрыть]
В церковных школах грамматика изучалась прежде всего для того, чтобы способствовать правильности устной речи
Путь к пониманию средневекового мира лежит через осознание того, что устная культура характеризуется такой степенью стабильности, которой нет в визуальном мире. Более того, это помогает нам понять некоторые важнейшие изменения в культурном сознании двадцатого столетия.
В этой связи я хочу сослаться на довольно необычную книгу Иштвана Хайнала,[76]76
L'Enseignement de l'écriture aux universités médiévales, p.74.
[Закрыть] посвященную обучению письму в средневековых университетах. Я раскрыл эту книгу, надеясь найти в ней, так сказать, между строк свидетельства древней и средневековой практики чтения вслух, но я совсем не был готов обнаружить, что «письмо» в средневековом смысле было не только устной деятельностью, но даже формой ораторского искусства, или тем, что в то время называлось pronuntiatio,[77]77
Речь, декламация (лат.). – Прим. пер.
[Закрыть] которое составляло пятый основной раздел нормативного риторического учения. Работа Хайнала проливает новый свет на вопрос, почему произнесение речей, или pronuntiatio, занимало такое важное место в древнем и средневековом мире: «Искусство письма почиталось столь высоко, потому что в нем видели доказательство прочной устной учености».
Устный характер обучения письму объясняет ранний возраст поступления в средневековый университет. Для того чтобы научиться как следует писать, студенты начинали курс в возрасте двенадцати-четырнадцати лет. «В двенадцатом и тринадцатом веках необходимость изучения латинской грамматики, а также такие материальные препятствия, как трудности с пергаментом, могли довольно существенно отодвинуть возраст, в котором обучение письму становилось целенаправленным и постоянным».
Следует также иметь в виду, что за пределами университетов не существовало организованной системы обучения. Только после эпохи Возрождения «мы встречаем частые упоминания о том, что в Париже в небольших классах некоторых колледжей обучение начиналось с алфавита». Мы также имеем свидетельства о студентах колледжей, которым было менее десяти лет. Но, когда мы говорим о средневековом университете, следует помнить, что он «охватывал все уровни обучения от элементарного до высшего». Специализации в нашем смысле не существовало, и все уровни обучения стремились к универсальности образования, а не к специализированному сужению. Такой же характер в этот период носило и искусство письма, ибо письмо подразумевало все то, что древний и античный мир связывал с понятиями grammatica и philologia.
К началу двенадцатого века, пишет Хайнал (р.39), «продолжала сохраняться система обучения, имевшая большое значение уже в течение нескольких столетий и рассчитанная на подготовленных студентов. Это обучение, помимо знания литургии, включало в себя связанные с ней практические умения. На уровне же церковных школ ученик учился читать на латыни, т. е. грамматика была нужна для выразительного чтения и переписывания латинских текстов. Грамматика, таким образом, служила прежде всего тому, чтобы способствовать правильности устной речи». Акцент на правильности устной речи для средневекового человека – своего рода эквивалент нашего визуалистского представления о том, что образованность предполагает точность цитирования и умение править текст. Причину такого положения дел Хайнал проясняет в разделе о «методах обучения письму в университете».
К середине тринадцатого века факультет искусств в Париже оказался на перепутье методов. Как можно догадаться, все возрастающее количество книг сделало возможным для многих преподавателей отказаться от метода dictamen, или диктовки, чтобы ускорить обучение. Однако этот медлительный метод все еще оставался популярным. Согласно Хайналу (р.64, 65), «после тщательного рассмотрения [факультет] вынес решение в пользу первого метода, а именно: профессору следует говорить достаточно быстро, для того чтобы его могли понять, но не слишком быстро, для того чтобы перо успевало за ним… Студенты, которые, протестуя против такого установления, будут кричать, свистеть или топать ногами, сами или с помощью своих слуг, подлежат исключению из факультета на один год».
Средневековому студенту приходилось быть одновременно палеографом, редактором и издателем читаемых им авторов
Итак, новая форма диалога и устной дискуссии пришла в столкновение со старой формой диктовки. Именно благодаря этому столкновению мы можем узнать о подробностях процедуры средневекового обучения. Вот что об этом пишет Хайнал (р.65, 66):
Как свидетельствует упоминание о том, что за пределами факультета искусств обучение проводилось без диктовки, сам факультет искусств к этому времени уже порвал с диктовкой. Гораздо более удивительно то, что факультет предполагал оппозицию со стороны студентов… Студенты цеплялись за диктовку. Ибо диктовка до этого времени не только замедляла лекцию и снабжала студентов дополнительными текстами, но и составляла метод основного курса – modus legendi libros[78]78
Способ (метод) чтения книг (лат.). – Прим. пер.
[Закрыть] …Диктовка использовалась даже на лекциях, которые проводились на кандидатских экзаменах в целях доказательства умения читать письменные тексты.
Хайнал обращает внимание на еще один важный аспект:
Вне всяких сомнений, одной из важнейших причин распространенности диктовки было то, что до эпохи книгопечатания школы и ученые не располагали достаточным количеством текстов. Рукописная книга стоила дорого. Простейшим способом распространения текстов для учителя было надиктовывать их ученикам. Возможно также, что некоторые студенты записывали тексты под диктовку в коммерческих целях. Конечно, в определенной степени диктовка имела коммерческую подоплеку как со стороны студента, который записывал и продавал книги, так и со стороны преподавателя, который таким образом обеспечивал себе обширную аудиторию и существенный заработок. Такой учебник нужен был студенту не только для университетского обучения, но и для его будущей карьеры… Более того, в число университетских требований входило представление студентами нужных для обучения книг, переписанных ими самими, или по крайней мере на троих должна была быть одна книга… Наконец, представляясь для получения кандидатской степени, кандидат был обязан предъявить книги, которые ему принадлежали. Среди свободных профессий был также ряд областей, где кандидата на должность проверяли в плане оснащенности книгами.[79]79
Эти размышления позволяют по-новому взглянуть на чосеровского «студента» и дают некоторые основания для конъектуры «worthy» (достойный), а не «worldly» (мирской) в спорном месте текста:
A Clerk ther was of Oxenford also,That unto logyk hadde longe ygo.As leene was his hors as is a rake,And he has nat right fat, I undertake,But looked holwe, and therto sobrely.Ful thredbare was his overeste courtepy;For he hadde geten hym yet no benefice,Ne was so worldly for to have office.For hym was levere have at his beddes heedTwenty bookes, clad in blak or reed,Of Aristotle and his philosophie,Than robes riche, or fithele, or gay sautrie. (В дословном переводе в зависимости от предлагаемой Мак-Люэном конъектуры смысл указанного места меняется следующим образом: вместо «Он не сумел добыть себе бенефиции, [потому что] был слишком мирским для своей службы», следует читать «[потому что] был слишком достойным». См. также рус пер. И. Кашкина и О. Румера, где данный нюанс упущен:
Прервав над логикой усердный труд,Студент оксфордский с нами рядом плелся.Едва ль беднее нищий бы нашелся:Не конь под ним, а щипанная галка,И самого студента жалко —Такой он был обтрепанный, убогий,Худой, измученный плохой дорогой.Он ни прихода не сумел добыть,Ни службы канцелярской. ВыноситьНужду и голод приучился стойко.Полено клал он в изголовье койки.Ему милее двадцать книг иметь,Чем платье дорогое, лютню, снедь.Он негу презирал сокровищ тленных,Но Аристотель – кладезь мыслей ценных —Не мог прибавить денег ни гроша. – Прим. пер.)
[Закрыть]
Разделение между словами и музыкой в печатной технологии было не менее значимым, чем разделение между визуальным и устным чтением, ею стимулированное. Более того, до изобретения печатания читатель или потребитель был в буквальном смысле и производителем. Хайнал пишет следующее (р.68):
Метод «la dictee» (dictamen, диктовки) в средневековых школах, вне всяких сомнений, имел своей целью создание отчетливого письменного текста, пригодного не только для использования на месте, но и для другого человека, а если представится случай, то и для продажи. Диктующий повторял слова не единожды и не дважды, а несколько раз. Разумеется, даже после запрета диктовки преподавателю разрешалось надиктовывать некоторые тезисы, которые подлежали запоминанию…
Помимо формы точной и сплошной диктовки, которая называлась modus pronuntiantium[80]80
Способ [произнесения] речи (лат.). – Прим. пер.
[Закрыть] на факультете искусств существовала «особая форма диктовки наряду с modus pronuntiantium. Это был другой метод чтения курса, предполагавший более быстрый темп речи, метод, предназначенный для reportateurs – продвинутых студентов, которые могли учить других, опираясь на собственные заметки».
Однако медленный, но точный метод dictamen, или диктовки, был нацелен не только на создание книг, так сказать, для индивидуального пользования:
…такое обучение принимало во внимание недостаточную подготовку студентов… Очевидно, что студенты учились под диктовку не только для того, чтобы обеспечить себя текстами, но также и потому, что таким образом им приходилось учить тексты в процессе правильного и разборчивого их записывания…
Выражение modus pronuntiantium употреблялось в уставе не просто для обозначения учебной процедуры, предполагавшей громкую речь и должную артикуляцию слов. Оно было техническим термином. Обучение pronuntiatio было одной из главных задач латинской grammatica, и учебники по грамматике уделяли значительное внимание этому вопросу. Это был общепринятый метод, предназначенный для того, чтобы выработать хорошее латинское произношение, умение различать буквы, разделять и модулировать слова и фразы. В учебниках по грамматике ясно говорится, что цель процесса обучения – научить писать. Хорошее произношение считалось важным умением, ведь оно было предпосылкой обучения письму. Акт писания молча, без громкого чтения вслух в то время был еще невозможен. Мир вокруг новичка отнюдь не пестрел рукописными и печатными текстами. Он весьма нуждался в четком и выработанном произнесении текста, если хотел научиться писать без ошибок (р.69).
Хайнал отмечает еще одну выгоду, вытекающую из единства чтения и письма (р.75, 76):
Письмо в форме диктовки не просто являлось упражнением в копировании, как это может показаться на первый взгляд. Любопытный факт, но именно благодаря данной системе в среде этих факультетов развивались науки и зародилась новая литература. Дело в том, что каждый профессор стремился придать преподаваемому им предмету новую форму, которая соответствовала бы предпосылкам и понятиям последнего. Поэтому своим студентам он надиктовывал изложение своего личного понимания. Исходя из этого университетское движение кажется нам с самого своего зарождения подлинно современным.
Фома Аквинский объясняет, почему Сократ, Христос и Пифагор не облекли свои учения в письменную форму
Далее Хайнал отмечает (р.76) аспект создания личной книги, который проливает свет на характерную черту рукописной культуры. Такая практика не только способствовала развитию внимания к деталям текста, памяти и углублению медитации:
Старые традиционные учебники, в основном унаследованные от поздней античности, всегда находились в распоряжении профессоров, но те не видели особого смысла в их бесконечном переписывании. Обучая студента за студентом, адаптируя материал с учетом подготовки каждого человека, они постепенно упрощали учебный материал или выбирали из него главное и старались представить это в сжатой форме.
Резюмируя, Хайнал говорит, что обучение письму
было методом преподавания, преследовавшим множество целей: умение писать, практика в сочинении и в то же время подготовка умов студентов к восприятию новых понятий, способов рассуждения и средств выражения. Это был весьма важный момент, поскольку к приобретению текстов добавлялось удовольствие от самой практики письма. Вероятно, это и было первоначальной причиной того, что практика письма была столь характерна для университетского обучения в средние века. И неудивительно, что начиная с четырнадцатого столетия практика письма рассматривалась как сущность университетской жизни в Париже.
В свете предложенного Хайналом взгляда на средневековое письмо более осмысленным кажется взгляд Фомы Аквинского на Сократа и Христа как на учителей, не желавших излагать свое учение на письме. В вопросе 42 третьей части «Суммы теологии» (т. е. учебника теологии) Аквинат спрашивает: «Utrum Christus debuerit doctrinam Suam Scripto tradere?».[81]81
Должен ли был Христос перенести свое учение на письмо? (лат.). – Прим. пер.
[Закрыть] Фома не приемлет идею страницы, т. е. того, на чем пишут, как tabula rasa. Он говорит:
Отвечаю, что Христос по необходимости не доверил своего учения письму, во-первых, чтобы не уронить своего достоинства. Ибо чем превосходнее учитель, тем превосходнее его манера учительства. А следовательно, Христос как превосходнейший из учителей необходимо должен был приспособить свою манеру учительства так, чтобы его учение запечатлелось в сердцах его слушателей. Поэтому сказано (Мф., 7, 29), что «Он учил их как Власть имеющий». По этой причине даже среди язычников Пифагор и Сократ, которые были превосходнейшими учителями, не желали записывать что-либо.
Если бы средневековое письмо не было так тесно связано с устной формой обучения, то представление о том, что письменная фиксация есть просто ловкое приспособление, а не форма обучения сама по себе, вряд ли могло бы возникнуть.
Благодаря великолепному исследованию Хайнала единого средневекового подхода к обучению письму как ветви риторики в тесном переплетении с грамматикой и литературным аспектом теперь легко понять связность ранней и поздней ступеней обучения. Например, в трактате «Об ораторе» (I, xvi) Цицерон говорит, что поэт является соперником и почти ровней оратору. А у Квинтилиана, Августина и множества авторов средневековья и Ренессанса тезис о том, что поэзия или grammatica есть служанка риторики, является общим местом.[82]82
См.: К.С. Болдуин «Средневековая риторика и поэтика»; Д.Л. Кларк «Риторика и поэзия в эпоху Ренессанса». Эти авторы находят цицероновское слияние поэтики и риторики малопонятным. Однако Мильтон принимал его. В своем трактате «Об образовании» он присоединяется к воззрению Цицерона. После грамматики, говорит он, большое внимание должно быть уделено изучению логики, так как она весьма полезна для «изящной и витиеватой риторики». За ними «должна следовать поэзия или скорее предшествовать как менее изящная, но более простая, чувственная и страстная». Эти последние слова Мильтона часто цитировались вне контекста и без всякой оглядки на точное техническое значение мильтоновских терминов.
[Закрыть]
Цицероновское понятие ученого оратора (doctus orator) и красноречия как разновидности мудрости, как действенного знания, стало основополагающей хартией средневекового образования благодаря Августину. Однако Августин, сам выдающийся учитель риторики, передал эту цицероновскую хартию средним векам отнюдь не как программу кафедрального красноречия. Как отмечает в своем замечательном исследовании Марру,[83]83
H.-I.Marrou, Saint Augustin et la fin de la culture antique, p.530, note.
[Закрыть] «христианская, августинианская программа образования заимствует в гораздо меньшей степени от техники ритора, чем от техники грамматика». Словом, древние grammatica и philologia были энциклопедическими, лингвистически ориентированными программами, которые Августин приспособил для Doctrina Christiana. Слово grammatica Августин употреблял в смысле не столько проповеди, сколько понимания и изложения sacra pagina.[84]84
Священное сочинение (лат.). – Прим. пер.
[Закрыть] И если Хайнал показал, как письмо и обучение грамматике с оставляли единое целое с искусством pronuntiatio, или ораторским,[85]85
В шестнадцатом веке елизаветинских актеров иногда называли «риториками». Это было естественным для эпохи, когда pronuntiatio изучалось наряду с другими частями риторики: inventio, dispositio, elocutio, memoria (нахождение, расположение, изложение и запоминание. – Прим. пер.). См. прекрасное исследование Б.Л.Джозефа «Актерская игра в елизаветинскую эпоху», где автор извлекает из учебников грамматики и риторики шестнадцатого столетия множество техник драматической игры, с которыми знакомился школьник в елизаветинскую эпоху.
[Закрыть] то Марру показывает, каким образом древняя grammatica стала основой изучения Библии в средние века. Далее мы увидим, как в шестнадцатом и семнадцатом столетиях древние и средневековые техники экзегезиса расцвели как никогда ранее. Они послужили фундаментом научной программы Бэкона, а затем были полностью отодвинуты в сторону новой математикой и новой техникой исчисления.
Прежде чем перейти к вопросу о воздействии книгопечатания на искусства и науки, коротко остановимся на тех изменениях, которые претерпели различные методы средневековой экзегетики. Книга Верила Смолли «Изучение Библии в средние века» являет собой замечательную панораму, наилучшим образом соответствующую нашей цели – познанию нового измерения визуального опыта и организации, возникших после изобретения книгопечатания. В связи с этим интересно отметить, что множество факторов, никак не связанных с Гутенберговой технологией, уже предвещали это усиление визуальности. Предпринятое нами рассмотрение роли grammatica в устном подходе к средневековому письму и изучению текстов помогает увидеть, что рукописная культура еще не могла интенсифицировать визуальную способность до такой степени, чтобы привести к расколу чувственной организации.
Смолли отмечает (p.xiv): «В средние века преподаватели считали Библию преимущественно школьной книгой. Псалтырь служил для изучения букв. По Библии обучали также и свободным искусствам. Поэтому изучение Библии было с самого начала связано с историей всех учебных заведений».