Текст книги "Галактика Гутенберга"
Автор книги: Маршалл Мак-Люэн
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)
Бэконовский Адам был средневековым мистиком, тогда как мильтоновский Адам был скорее профсоюзным лидером
До грехопадения цель труда определялась «наслаждением и размышлением», но не «какой-нибудь необходимостью» или «практической» пользой. Довольно странно, что, хотя Бэкон недвусмысленно и настойчиво выводит свою программу прикладного знания из Писания, его комментаторы избегают этого вопроса. Бэкон везде, где только можно, обращается к откровению и подчеркивает параллелизм не только между Книгой Природы и Книгой Откровения, но и между методами, необходимыми для чтения обеих. Бэконовский Адам напоминает шекспировского поэта, который прибегает к своей безошибочной интуиции для того, чтобы, подобно волшебнику-номиналисту, проникнуть во все тайны и дать им имя:
Поэта взор в возвышенном безумье
Блуждает между небом и землей.
Когда творит воображенье формы
Неведомых вещей, перо поэта,
Их воплотив, воздушному «ничто»
Дает и обиталище и имя.
Сон в летнюю ночь. Акт V, 1 Пер. Τ. Щепкиной-Куперник
Для сравнения обратимся к мильтоновскому Адаму до падения. Перед нами неутомимый полевой работник:
Раздумались: как лучше нынче днем
Все умножающиеся труды распределить; обширный
Райский Сад
Значительно их силы превышал.
Потерянный рай. Кн. 9 Пер. Арк. Штейнберга
Мильтон здесь явно ироничен.
Бэконовская концепция прикладного знания нацелена на средства восстановления текста Книги Природы, которая пострадала вследствие грехопадения, поскольку оно ослабило все человеческие способности. И, стремясь выправить текст природы, Бэкон в то же время ратует за усовершенствование наших способностей, чему и посвящены его «Опыты или наставления нравственные и политические». Треснувшее зеркало человеческого сознания более не позволяет нам воспринимать свет во всей его полноте, но лишь зачаровывает нас его игрой, порождая идолов.
И подобно тому, как для экзегезы книг Природы и Откровения Бэкон прибегает к помощи индуктивной grammatica, он также настойчиво обращается к цицероновской концепции красноречия как прикладного знания, причем в этом отношении он явно объединяет Цицерона с Соломоном. В «Новом Органоне» он пишет:
Не вызывает сомнений то, что это знание должно быть разнообразным, поскольку оно не подпадает под заповеди; оно гораздо менее обширно, чем наука управления, которая, как мы видим, очень трудна. Учителями этой мудрости, похоже, были некоторые римляне, жившие в самые печальные и самые мудрые времена. Так, Цицерон сообщает, что она была в ходу у сенаторов, таких как Корунканий, Курий, Лелий и многие другие, за которыми закрепилось звание мудрецов и которые в определенные часы нередко прогуливались в общественном месте, чтобы граждане могли обратиться к ним за советом, например, по поводу замужества дочери или поисков места для сына, какой-нибудь покупки, сделки или обвинения, словом, по поводу любого случая из жизни человека. Итак, существует мудрость совета даже в частных делах, основанная на общем понимании хода вещей в мире, которая прилагается к отдельным случаям, но накапливается благодаря общим наблюдениям над природой вещей. И мы видим это в книге, обращенной К. Цицероном к своему брату, – «О достижении консульства» (единственная книга о деловой жизни, которая, как мне известно, написана древними). Хоть она и посвящена конкретным вопросам, все же содержит множество мудрых политических аксиом, Имеющих не только временную, но и непреходящую ценность в том, что касается народных выборов. Но, главным образом, мы можем найти эту мудрость в афоризмах, составленных царем Соломоном, о котором в Священном писании говорится, что его сердце, как пески моря, вмещало в себя весь мир и все мирские дела. Здесь мы находим множество глубоких предостережений, заповедей, положений по поводу самых разнообразных случаев, некоторые из которых мы хотим привести в качестве примеров.
Бэкон во многом смотрит на Соломона как на своего предшественника. Можно сказать, что педагогическую теорию афоризма он фактически заимствует у Соломона:
Дар мудрости царя Соломона и его ученость, проявившуюся в его просьбе к Богу и согласии Бога, мы видим еще и в том, что эту мудрость он предпочитал всему земному и всякому временному счастью. Благодаря этому дару Бога Соломон сумел не только написать замечательные притчи или афоризмы, полные божественной и моральной философии, но и составить естественную историю всех растений от кедра на вершине горы до мха на стене (который есть нечто среднее между гнилостью и травой), а равно всего, что обладает способностью дышать и двигаться. Более того, этот царь Соломон, несмотря на то, что он превосходил всех славой и богатством, пышностью своих дворцов, количеством кораблей, управляемых искусными мореплавателями, множеством своих слуг и т. п., никогда не ставил себе в заслугу ни одно из этих благ, но только неутомимое искание истины. Ибо, как он говорил: Величие Бога состоит в том, чтобы скрывать вещи, величие царя – в том, чтобы их познавать. Дело обстоит так, словно Богу, как в невинной детской игре, доставляет удовольствие скрывать Свои творения, чтобы заставить человека потрудиться над их поиском и познанием. Так же и царь не может заслужить большей славы, иначе как став наперсником Бога в этой игре, явив глубину своего ума, от которого ничто не может укрыться.
Бэконовское сравнение научного открытия с детской игрой вплотную подводит нас к другому его важнейшему положению, а именно: коль скоро человек утратил свой Эдем из-за гордыни, то вернуть его он может через смирение:
О том, что касается нескольких видов идолов и их оснащения: всех их должно отбросить решительно и без колебаний, для того чтобы всецело освободить и очистить от них разум и открыть вход в царство человека, основанное на науках, и этот вход есть не что иное, как вход в царствие небесное, куда никто не может войти, разве что невинный ребенок.[192]192
Essays, ed. R.F.Jones, p.294.
[Закрыть]
Несколько ранее в «Опытах» Бэкон утверждает, что «предлагаемый мною путь в науке мало полагается на природную остроту и силу ума, но способствует возвышению всех умственных качеств». Книгопечатание не только стало для Бэкона источником прикладного знания в силу присущей последнему тенденции к гомогенизации, но и сообщило ему уверенность в том, что люди станут равными друг другу по своим способностям и умениям. И хотя эта доктрина привела к довольно странным умозаключениям, все же немногие осмелятся оспорить тот факт, что книгопечатание способствовало выравниванию и распространению образования, подобно тому как артиллерия сравняла с землей стены феодальных замков и немало способствовала выравниванию феодальных привилегий. Бэкон утверждает что текст природы можно восстановить благодаря всесторонним разысканиям фактов. Нет ничего невозможного в том, чтобы воспитать человеческий ум до такой степени, что в нем снова отразится совершенная Книга Природы. И пусть сейчас его ум подобен заколдованному кристаллу, ему вполне по силам развеять злые чары. Таким образом, совершенно очевидно, что Бэкон не испытывал никакого почтения перед схоластикой, равно как и перед диалектикой Платона и Аристотеля, «потому что задача науки состоит в том, чтобы совершенствовать и возвышать природу, тогда как они, напротив, исказили и оклеветали ее».
Насколько тиражированный печатный текст сумел заменить тайную исповедь?
В начале своей книги «О достоинстве и приумножении наук» Бэкон излагает краткую историю ренессансной прозы, которая косвенно дает представление о роли книгопечатания:
Мартин Лютер, отличавшийся, несомненно, незаурядной предусмотрительностью, обнаружив свое одиночество в борьбе против римской церкви и ее вырождающихся традиций и не чувствуя никакой поддержки со стороны своего времени, был вынужден призвать на помощь античность, воззвать к прошлому, для того чтобы составить партию против настоящего. Благодаря этому античных авторов как церковных, так и светских, долгое время дремавших в библиотеках, начали активно читать и возрождать к жизни. Вследствие этого возникла необходимость в более точном знании древних языков, на которых они писали, во-первых, для лучшего понимания, а во-вторых, для более точного применения их слов. А отсюда уже пошло увлечение их стилем, манерой выражения и восхищение такого рода литературой. Этому весьма способствовало еще и то обстоятельство, что сторонники этих примитивных, но кажущихся новыми взглядов питали вражду и неприязнь к схоластам, ибо последние были, как правило, на противоположной стороне и придерживались совершенно иной манеры и стиля в своих писаниях. Они без боязни создавали новую терминологию, для того чтобы выразить свое собственное понимание и избежать двусмысленности, и совсем не заботились о чистоте, приятности языка и, так сказать, соблюдении законов риторики.[193]193
Advancement of Learning, р.23. (В русском издании это место отсутствует. – Прим. пер.)
[Закрыть]
Таким образом, Бэкон утверждает, что все гуманистическое движение в области языков и исторического возрождения было лишь следствием религиозных различий. Книгопечатание сделало доступными авторов далекой древности, что вызвало попытки имитации их стиля. Схоласты же с их техническим и лаконичным стилем остались совершенно в стороне он этого веяния и не сумели завоевать популярности у нового читателя. Все возрастающую аудиторию можно было завоевать лишь цветистой риторикой, о чем и говорит дальше Бэкон:
…тогда, для того чтобы увлечь народ и произвести на него впечатление, особенно необходимы были пылкость и выразительность речи на сходках, а это требовало доступного народу красноречия. Кроме того, сказывались ненависть и презрение тех времен к схоластам, прибегавшим к весьма различным стилям и родам речи и произвольно создававшим невиданные и чудовищные слова, мало заботившимся об отделке и изяществе речи, поскольку они думали лишь о том, как бы избежать неясности и точно выразить смысл своих положений. А в результате в последующий период большинство уже скорее заботилось о словах, чем о самих предметах, и очень многие больше стремились к изяществу выражения, отточенности периода, ритмике окончаний, блеску тропов, нежели к основательности содержания, силе доказательства, тонкости и изобретательности в их нахождении или же точности суждений. Тогда-то и расцвел пышный и расслабленный стиль португальского епископа Озория. Тогда же Штурм без устали тратил бесконечные усилия на изучение оратора Цицерона и ритора Гермогена. Тогда же Кар и Ашэм у нас в Англии, превознося до небес Цицерона и Демосфена в своих лекциях и сочинениях, увлекли молодежь к этому изящному и процветающему роду науки. А Эразм решил вывести свою насмешливую Эхо: «Десять лет потратил я на чтение Цицерона», а Эхо ответила ему: «Осел». В это время наука схоластов повсюду стала вызывать только презрение как примитивная и варварская. Одним словом, для тех времен характерны склонность и стремление скорее к разнообразию, чем к основательности196.
На странице или около того Бэкон описывает подробную картину литературной борьбы и литературных веяний своего времени. Мы видим, что его представление и о научных методах, и о литературной жизни укоренены в религии. Его очерк истории английской прозы заслуживает серьезного внимания историков литературы. Например, когда Бэкон говорит: «В это время наука схоластов повсюду стала вызывать только презрение как примитивная и варварская», – это не значит, что он сам презирает ее. Напротив, он не испытывает никакого уважения к ложнокрасивому и напыщенному красноречию, которое было в ходу в то время.
После того как мы рассмотрели симбиоз прикладного знания и средневековых мотивов в философии Бэкона, пора перейти к вопросу о связи книгопечатания с индивидуальной и национальной жизнью. Здесь необходимо рассмотреть, каким образом новое расширение визуального образа, обусловленное печатной технологией, повлияло на писателей и национальные языки.
Не так давно рядом исследователей была высказана мысль, что все литературное творчество начиная с эпохи Возрождения является экстернализацией средневековой исповедальни. В своей книге «Анатомия критики» (р.307) Нортроп Фрай указывает на сильную автобиографическую тенденцию в художественной прозе, «начало которой положил, по-видимому, Августин, а ее современный тип создал Руссо. Ранняя традиция дала такие образцы, как «Religio Medici»,[194]194
«Вероисповедание врача» (1642 г.) – книга английского писателя и врача Томаса Брауна (1605–1682). – Прим. пер.
[Закрыть] «Милость, изливающаяся на первого из грешников»[195]195
Духовная автобиография Джона Беньяна (1626–1688), написанная в 1666 г. – Прим. пер.
[Закрыть] и «Апология» Ньюмена,[196]196
«Apologia Pro Vita Sua» («Оправдание своей жизни»; 1864 г.) – автобиографическая книга английского кардинала римско-католической церкви, теолога и писателя Джона Генри Ньюмена (1801–1890). – Прим. пер.
[Закрыть] в английской литературе, не говоря уж о несколько ином типе исповеди, который мы находим у писателей-мистиков».
В частности, как новая форма публичной исповеди заслуживает внимания исследователей сонет, выдвинувшийся на эту роль благодаря книгопечатанию, и вопрос о его связи с новыми стихотворными формами. В знаменитом сонете о сонете Вордсворта отчетливо слышны мотивы, связанные с «Галактикой Гутенберга»:
Не хмурься, критик, не отринь сонета!
Он ключ, которым сердце открывал
Свое Шекспир; Петрарка врачевал
Печаль, когда звенела лютня эта;
У Тассо часто флейтой он взывал;
Им скорбь Камоэнса была согрета;
Он в кипарисовый венок поэта,
Которым Дант чело короновал,
Вплетен, как мирт; он, как светляк бессонный,
Вел Спенсера на трудный перевал,
Из царства фей, дорогой потаенной;
Трубой в руках у Мильтона он стал,
Чье медногласье душу возвышало;
Увы, труба звучала слишком мало!
Пер. Арк. Штеинберга
Множество «трубных» соло никогда бы не прозвучало, если бы не изобретение книгопечатания. Само существование печатной технологии создало потребность и возможность новой выразительности:
Пыл искренней любви я мнил излить стихом,
Чтоб милую развлечь изображеньем бед —
Пускай прочтет, поймет и сжалится потом
И милость явит мне за жалостью вослед.
Чужие книги я листал за томом том:
Быть может, я мечтал, какой-нибудь поэт,
Мне песнями кропя, как благостным дождем,
Спаленный солнцем мозг, подскажет путь… Но нет!
Мой слог, увы, хромал, от Выдумки далек,
Под Выдумкою бич учения навис,
Постылы были мне сплетенья чуждых строк,
И в муках родовых перо я тщетно грыз,
Не зная, где слова, что вправду хороши…
«Глупец! – был Музы глас. – Глянь в сердце и пиши».
Филип Сидни. Астрофил и Стелла. Пер. В. Рогова
Аретино, подобно Рабле и Сервантесу, осознал гаргантюанский, фантастический, сверхчеловеческий смысл книгопечатания
Возможности для выражения внутренней речи и мысли в рукописной культуре, как мы видели, были весьма ограниченными. Поэт, писатель не могли использовать свой родной язык как систему обращения к публике. Именно с появлением книгопечатания произошло открытие национального языка как системы обращения к публике. Чтобы уяснить этот исторический поворот, обратимся к фигуре Пьетро Аретино (1492–1556). Его пример позволяет нам также понять, каким образом исповедь как форма частного самоосуждения превратилась в форму публичного разоблачения других. Не случайно Аретино получил в свое время прозвище «бич государей»:
Он и в самом деле был чудовищем: отрицать это значило бы его недооценить. Но прежде всего он был человеком своего времени, может быть, самым свободным и полным выражением века, в котором он жил, – шестнадцатого столетия. Это, да плюс его колоссальная работоспособность и тот факт, что он основал современную прессу и использовал неведомое доселе оружие публичности, обладающее неизмеримой мощью, – вот черты, которые притягивают к нему наше внимание.[197]197
Edward Hutton, Pietro Aretino, The Scourge of Princes, p.xl.
[Закрыть]Он родился как раз вовремя – на два года позже Рабле – для того, чтобы, как и Рабле, взять на вооружение новый инструмент – прессу. Он стал человеком-газетой, лордом Нортклифом с той разницей, что он всего добился самостоятельно:
Из-за «желтых» пристрастий его, пожалуй, можно назвать предшественником мистера Херста, лорда Нортклифа и др., ибо он был отцом всего племени современных агентов по печати и рекламе с их манерой принимать важный вид и корчить из себя изготовителей общественного мнения. Это ведь он пустил по свету фразу: «Я – продавец славы». Он и правда знал, как завоевать общественное мнение, это был его хлеб… Поэтому с хронологической точки зрения мы можем назвать его первым литературным реалистом, первым журналистом, первым публицистом и первым художественным критиком.[198]198
The Works of Aretino, translated into English from the original Italian, with a critical and biographical essay, by Samuel Putnam, p.13.
[Закрыть]
Как и его современник Рабле, Аретино чувствовал гигантизм, скрытой унифицированности и тиражности печатного слова. Хотя он происходил из низкого сословия и не получил хорошего образования, Аретино положил начало современной практике использования прессы. Патнэм пишет (р.37):
Если Аретино в свое время был, вероятно, одним из самых могущественных людей в Италии, а возможно, и в мире, то причина этого заключается в новой открытой им силе, силе, которую сегодня мы называем «власть прессы». Аретино же называл ее властью пера. Он и сам до конца не понимал мощи того прометеевского огня, с которым играл. Он лишь осознавал, что обладал замечательным инструментом, и пользовался им с той неразборчивостью, которая вошла в норму с тех самых пор. Стоит только заглянуть в его «Письма», чтобы убедиться, что по части лицемерия он ничуть не уступал газетчикам нашего времени.
Далее Патнэм говорит (р.41), что Аретино был, «пожалуй, самым большим шантажистом в истории и первым по-настоящему современным носителем „ядовитого пера“». Иными словами, Аретино смотрел на прессу как на публичную исповедальню, а на себя как на исповедника с пером в руках. Хаттон в своем исследовании приводит следующую цитату из Аретино: «Пусть другие заботятся о стиле и забывают о себе. Не имея ни хозяина, ни подчиненных, ни наставника, не пользуясь никакой хитростью, я сам зарабатываю свое ежедневное пропитание, свое благосостояние и свою славу. Чего же мне еще желать? У меня есть только гусиное перо и несколько листов бумаги, но я смеюсь над всей вселенной».
Мы еще вернемся к этим словам, которые имеют буквальный смысл. Пресса стала инструментом, не имевшим никаких аналогов в прошлом. Ей еще долгое время приходилось удовлетворяться авторами и читательской аудиторией, сформированными рукописной культурой. Как объясняют Февр и Мартен в «Появлении книги», книгопечатание первые два века своего существования почти полностью зависело от средневековых манускриптов. Что же касается автора, то такой роли еще не существовало, и поэтому писателю приходилось примеривать на себя различные маски проповедника и клоуна, тогда как фигура «литератора» сформировалась только в восемнадцатом веке:
…с тем, чтоб вырвали вы с корнем
Из головы засевшее в ней мненье,
Что я умен, и дали мне притом
Свободу, чтоб я мог, как вольный ветер,
Дуть на кого хочу – как все шуты.
А те, кого сильнее я царапну,
Пускай сильней смеются.
Почему же? Да это ясно, как дорога в церковь:
Тот человек, кого обидит шут,
Умно поступит, как ему ни больно, —
Вся глупость умника раскрыта будет
Случайной шутовской остротой.
Оденьте в пестрый плащ меня! Позвольте
Всю правду говорить – и постепенно
Прочищу я желудок грязный мира,
Пусть лишь мое лекарство он глотает.
Шекспир. Как вам это понравится, Акт II, 7. Пер. Τ. Щепкиной-Куперник
Видно, что Шекспир захвачен новым катартическим мероприятием, однако при этом он с болью переживает уход мира ролей. В сонете сто пятом читаем:
Да, это правда: где я не бывал,
Пред кем шута не корчил площадного,
Как дешево богатство продавал
И оскорблял любовь любовью новой!
Пер. С. Маршака
Шекспир не стремился к тому, чтобы увидеть свои произведения напечатанными, поскольку их распространение в виде книг не имело для него особого смысла. Совсем иначе обстояло дело для автора, писавшего на богословские темы. Например, когда Бен Джонсон опубликовал свои пьесы как «Труды Бена Джонсона», это вызвало немало иронических комментариев. Интересно, что у Шекспира имеется комментарий по поводу исповедального аспекта авторства («Как дешево богатство продавал»202), хотя для актера или драматурга, что «здесь», что «там» («где бы я ни бывал»203) – все едино. Ведь в глазах Аретино и его современников именно исповедальный характер новых форм частного письма служил оправданием, когда прессу обвиняли в порнографии и любви к грязи. Такой взгляд мы находим у Александра Поупа в его «Дунсиаде» в начале восемнадцатого века. Но для Аретино переход от частной исповеди к публичному обвинению был естественным следствием печатной технологии.
Когда Раймонди называет Аретино «проституткой», в этом есть доля правды. У него действительно инстинкт проститутки, который заряжен социальным бунтарством. «Он бросает грязь не только в лицо своим современникам, но и всему прошлому. Кажется, будто он стремится выставить на солнечный свет весь мир… Везде он видит непристойность и похотливость, все продажно, все лживо, нет ничего святого. Но ведь он сам участвует в торговле святынями и пишет романтические истории о святых. А что потом? Как персонажи его «Диалогов», проститутки Нанна и Пиппа, он пытается занять позицию над всеми и держать их в своей власти с помощью их же грехов… Мудрость, которою Нанна преподает Пиппе, была тем, что направляло всю жизнь Аретино».[199]199
Пьетро Аретино осуждал двойные стандарты, по которым женщин наказывали за то, что мужчины могли делать свободно. Он сравнивал работницу секса с солдатом, поскольку ей также платили за то, что не следовало делать: она была аморальна, а он убивал. В своих «Диалогах» он высказывает эти взгляды от имени старой работницы по имени Нанна, которая инструктирует новенькую Пиппу: «У проститутки нет ни часа отдыха ни на улице, ни дома, ни за столом, ни в постели. Потому что, даже если она сонная, она не имеет права спать, она должна ласкать какого-нибудь уродливого борова, от которого ужасно смердит и который выбивает из нее все живое». В другом месте он отмечает гордость Нанны за то, что она проститутка: «Гордость шлюх выше, чем гордость пахаря, облаченного в свои самые лучшие одежды». – Прим. пер Aretino, Dialogues, p.59.
[Закрыть]