355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маршалл Мак-Люэн » Галактика Гутенберга » Текст книги (страница 21)
Галактика Гутенберга
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:30

Текст книги "Галактика Гутенберга"


Автор книги: Маршалл Мак-Люэн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)

Как греки столкнулись со смешением языков, когда числа проникли в евклидово пространство

Давайте еще раз зададимся вопросом, почему фонетический алфавит создал условную фикцию плоского, прямого и единообразного пространства? Фонетический алфавит, в отличие от сложного пиктографического письма, созданного писцами из жреческого сословия для храмовых нужд, представлял собой ускоренное письмо, изобретенное для коммерческих целей. Научиться пользоваться им с легкостью мог любой человек, и к тому же его можно было применить к любому языку.

Число само по себе есть аудиотактильный код, и оно приобретает смысл лишь в высокоразвитой культуре фонетического письма как его дополнение. Буквы и число вместе образуют, так сказать, мощную систолодиастолическую машину для перевода и обратного перевода форм человеческого сознания в системе «двойного перевода», подобную той, которая так привлекала гуманистов эпохи Возрождения. Однако сегодня число как форма организации и применения опыта и знания устарело так же, как и фонетический алфавит. Век электроники – это эпоха постписьменная и постчисловая. Данциг упоминает в качестве примера додесятеричную систему счисления (р.14):

У наиболее примитивных племен Австралии и Африки имеется двоичная система счисления, в которой отсутствуют 5, 10, 20 как базовые числа, а базовым числом является двойка. Эти племена еще не пришли к счету на пальцах. У них есть единица и двойка как самостоятельные числа и сложные числа до шести. Все, что больше шести, они называют «кучей».

Данциг отмечает, что даже счет на пальцах – это уже вид абстракции или отделения тактильного от других чувств, тогда как предшествующая ему система «да-нет» представляет собой более «целостную» форму мышления. Именно такими являются современные компьютеры, которые пользуются двоичным числовым кодом и благодаря которым стала возможной структурная физика Гейзенберга. Для древнего человека числа не были лишь средством измерения, чем они стали в расколотом визуальном мире эпохи Возрождения. Как утверждает Тейяр де Шарден в «Феномене человека»:

То, о чем догадывалась античная мысль и что изображала как естественную гармонию чисел, современная наука постигла и реализовала в точных формулах, основанных на измерении. В самом деле, знанием микро– и макроструктуры универсума мы скорее обязаны все более тщательным измерениям, чем прямым наблюдениям. И также благодаря все более смелым измерениям выявлены поддающиеся вычислениям условия, которым подчиняется всякое преобразование материи со стороны участвующей в нем мощности.[171]171
  Тейяр де Шарден П. Феномен человека. – М., 1987. – С.50, 51. – Прим. пер.


[Закрыть]

Шагнув в визуальное пространство, абстрагированное от других чувств, мир Возрождения и восемнадцатого века, «до сих пор… статичный и делимый на части, казалось, покоился на трех осях своей геометрии. Теперь он составляет один поток».[172]172
  Там же. – С. 175. – Прим. пер.


[Закрыть]
Это не вопрос ценностей. Следует понять, что достижения эпохи Возрождения были связаны с разделением функций и чувств. Открытие визуальных техник разделения и статической фиксации было чрезвычайно плодотворным в условиях традиционной аудиотактильной культуры. Использование этих же техник, но уже в мире, гомогенизированном ими самими, может оказаться далеко не столь продуктивным. Тейяр де Шарден пишет:

По привычке мы разгораживаем человеческий мир на отсеки различных «реальностей»: естественное и искусственное, физическое и моральное, органическое и юридическое… В пространстве-времени, закономерно и обязательно охватывающем развитие духа в нас, границы между противоположными членами каждой из этих пар стираются. В самом деле, так ли уж велико различие с точки зрения экспансии жизни между позвоночным, распластавшим в полете свои оперенные члены, и авиатором, летящим на крыльях, которые он приделал себе искусственно?[173]173
  Там же. – С.177. – Прим. пер.


[Закрыть]

Вовсе не обязательно говорить об исчислении бесконечно малых величин как продолжении печатной технологии. Исчисление как более нейтральная, чем алфавит, технология делает возможным перевод или редукцию любого рода пространства, движения или энергии в унифицированную воспроизводимую формулу. В книге «Число: язык науки» Данциг так определяет вклад, сделанный в области нумерации и счисления финикийцами, которыми двигали коммерческие интересы: «Порядковая нумерация, где числа обозначаются буквами алфавита в их алфавитной последовательности» (р.24, см. также р.221).

Но, используя буквы, греки и римляне так и не смогли приблизиться к методу, который облегчил бы арифметические операции: «Вот почему начиная с древности и до появления современной позиционной нумерации в искусстве счета прогресс был столь незначительным» (р.25). Иными словами, до того, как число получило визуальный, пространственный характер и было абстрагировано от аудиотактильной матрицы, оно было неотделимо от области магии. «Человек, искусный в счете, наделялся почти сверхъестественной силой… даже просвещенные греки так никогда полностью и не освободились от мистицизма числа и формы» (р.25, 26).

Теперь понятно, почему первый кризис в математике возник в связи с попыткой греков применить арифметику к геометрии, перевести один вид пространства в другой, до того как печатная технология предоставила средства достижения гомогенности: «Это смешение языков продолжается и по сей день. Вокруг бесконечности выросли все парадоксы математики: от аргументов Зенона до антиномий Канта и Кантора» (р.65). В двадцатом веке нам трудно понять, почему наши предшественники испытывали такие затруднения с переходом от аудиотактильного пространства к визуальным языкам и способам мышления. Дело именно в привычке к одному виду пространства, которая делала все остальные виды не поддающимися уразумению. С одиннадцатого и до пятнадцатого века шла борьба между сторонниками алфавитной и арабской нумерации, т. е. между людьми письма и людьми цифр. В ряде мест арабские цифры были запрещены. Например, в Италии в тринадцатом веке некоторые купцы пользовались ими как секретным кодом. В условиях рукописной культуры внешний вид цифр претерпел множество изменений, и, как говорит Данциг (р.34): «Фактически цифры приняли окончательный вид только с появлением книгопечатания. В скобках можно добавить, что стабилизирующее воздействие книгопечатания было столь сильным, что сегодня цифры выглядят, по существу, так же, как и в пятнадцатом веке».

Великий раскол между искусством и наукой произошел в шестнадцатом веке с появлением средств ускорения расчетов

Книгопечатание закрепило победу чисел, т. е. визуальности, в начале шестнадцатого века. Конец того же столетия ознаменовался бурным развитием статистики. Данциг пишет (р.16):

В конце шестнадцатого века в Испании были напечатаны данные о численности населения провинций и городов. В Италии также возник интерес к статистике народонаселения: были проведены переписи. В тот же период во Франции между Боденом и неким мсье де Малеструа разгорелся спор по поводу соотношения количества обращающихся денег и уровня цен.

Вскоре умами завладела мысль об ускорении арифметических подсчетов:

Нам сейчас трудно понять, как затрудняли и замедляли простейшие, на наш взгляд, расчеты средства, находившиеся в распоряжении средневековых европейцев. Введение арабских цифр в Европе значительно облегчило счетные операции, по сравнению с римскими. Арабская нумерация в течение шестнадцатого века быстро распространилась, по крайней мере, на континенте. Между 1590 г. и 1617 г. Джон Непер изобрел весьма любопытные «кости» для подсчетов. За этим его изобретением последовало другое – знаменитое открытие логарифмов. Оно почти сразу было принято по всей Европе, и это радикально ускорило арифметические расчеты (р.17).

Затем произошло событие, которое весьма драматизировало разделение между буквами и цифрами. В «Культурных основаниях индустриальной цивилизации» (р.17, 18) Неф ссылается на исследования Люсьена Февра по поводу внезапного переворота в расчетном деле и говорит о том, что «древняя привычка сложения и вычитания слева направо, которая, согласно Люсьену Февру, все еще доминировала до конца шестнадцатого века, начала вытесняться гораздо более быстрым способом – справа налево». Иными словами, разделение между буквами и числами, назревавшее так долго, наконец-то произошло, когда числовые расчеты отделились от читательской привычки двигаться слева направо. Неф уделяет немало внимания (р. 19) проблеме единства веры, искусства и науки. Религия и искусство автоматически исключаются из квантитативной, унифицированной и гомогенной системы мышления: «Одно из самых значительных различий между двумя периодами заключается в том месте, какое занимали вера и искусство в научном исследовании. С течением времени они начали терять свое значение как основа научного рассуждения».

Сегодня, когда наука также перешла от сегментарного к конфигуративному, или структурному, способу наблюдения, трудно понять те причины затруднений и осложнений, над которыми бились ученые с шестнадцатого по девятнадцатый век. Именно Клоду Бернару с его экспериментальным подходом в медицине мы прежде всего обязаны повторным открытием гетерогенных измерений milieu intérieur.[174]174
  Внутренняя среда (фр.). – Прим. пер.


[Закрыть]
Тогда же, в последней трети девятнадцатого века, Рембо и Бодлер ввели в поэзию paysage intérieur.[175]175
  Внутренний пейзаж (фр.). – Прим. пер.


[Закрыть]

Но до этого искусства и науки три столетия занимались завоеванием milieu extérieur[176]176
  Внешняя среда (фр.). – Прим. пер.


[Закрыть]
с помощью средств визуальной квантификации и гомогенизации, сформировавшихся в культуре печатного слова. Именно печатная технология обусловила тот факт, что буквы и числа, искусства и науки с тех пор двигались различными путями в сторону специализации. Но вначале, как пишет профессор Неф (р.21):

Новая, едва зарождавшаяся страсть видеть природу, включая человеческое тело, так, как она дается непосредственно чувствам человека, сыграла огромную роль в науке. Благодаря исследованиям тех художников эпохи Возрождения, которые были универсальными людьми по уровню своих интересов и художественных достижений, люди научились видеть тела, растения и пейзажи по-новому, в их материальной реальности. Но художник и современный ученый используют чувственные впечатления для того, чтобы совершенно разными способами создать свои независимые миры, и феноменальное развитие науки не в последнюю очередь обусловлено именно отделением науки от искусства.

Таким образом, то, что начиналось как разделение между чувствами в науке, стало фундаментом для автономии искусства как такового. Художник же стремился к тому, чтобы вновь обрести целостность, возродить взаимодействие чувств в мире, который неуклонно двигался к безумию по пути обособления чувств. Вспомним тему «Короля Лира», затронутую в начале нашей книги. Именно об этом говорит Неф, описывая истоки современной науки.

«В лепешку сплюсни выпуклость вселенной», – выкрикивает Лир проклятие «драгоценнейшему из наших чувств». Но «сплющивание», т. е. обособление визуальности, составляет важнейшее достижение Гутенберга, а также проекции Меркатора. Данциг отмечает (р.125): «Таким образом, свойства, приписываемые прямой линии, суть продукт ума самого геометра. Он умышленно отвлекается от плотности и ширины, умышленно допускает, что то общее, что есть у этих двух линий, – точка их пересечения, лишена всяких измерений… но эти допущения произвольны; это, в лучшем случае, удобная фикция». Теперь легко видеть условность и фиктивность классической геометрии, которая была взращена алфавитной технологией, нашедшей свое предельное выражение в книгопечатании. Современные неевклидовы геометрии в свою очередь вырастают на почве электрической технологии, но сегодняшние математики не видят этого, подобно тому как математики прошлого не видели своей зависимости от алфавита и печатной технологии. До настоящего времени полагали, что до тех пор, пока все погружены в измерение одного изолированного чувства, возникающая вследствие этого гомогенность ментальных состояний является достаточным условием для человеческого общения. Гипнотическое воздействие книгопечатания на западный мир – это тема, которую в наше время не может обойти ни один историк искусства или науки, ибо мы больше не живем в измерении изолированной визуальности. Правда, мы еще не успели задаться вопросом: в каком же измерении мы живем? Вместо гипноза можно говорить о «допущениях», «параметрах» или «системе координат». Метафора – дело вкуса. Но разве не абсурдно, что внутренняя жизнь человека обусловлена технологическими расширениями его чувств совершенно помимо его воли? Должны ли мы оставаться беспомощными в ситуации сдвига в соотношении наших чувств, вызванного их расширениями? Например, компьютеры позволяют нам запрограммировать любое возможное многообразие соотношения чувств и, таким образом, «вычислить» новое специфическое соотношение, новые культурные «параметры» в искусстве и науке, созданные телевидением.

Френсис Бэкон, PR-представитель moderni, обеими ногами стоял на почве средних веков

Джеймс Джойс в романе «Поминки по Финнегану» неоднократно характеризует Вавилонскую башню как башню Сна, т. е., иными словами, как башню безрассудных допущений или того, что Бэкон называл царством идолов. Френсис Бэкон всегда казался фигурой, полной противоречий. Будучи, так сказать, PR-представителем современной науки, он сам обеими ногами твердо стоит на средневековой почве. Его непоколебимая репутация ренессансного мыслителя ставит в тупик тех, кто не может найти ничего научного в его методе. Гораздо более элитарный, чем педагогически ориентированный Петрус Рамус, он, однако, един с ним в плане крайней приверженности визуальному, что объединяет его также с однофамильцем Роджером Бэконом, жившим в двенадцатом веке, и Ньютоном, жившим в восемнадцатом. Все сказанное до сих пор в этой книге может служить введением к Френсису Бэкону. И без работ Онга, Данцига и Нефа было бы нелегко найти к нему подход. Все становится на свои места, как только мы вспомним о том, что для Бэкона природа была книгой, страницы которой пострадали вследствие грехопадения человека. Но поскольку он принадлежит к истории современной науки, никто не обращает внимания на его средневековые наклонности. Онг, Неф и Данциг помогают нам внести ясность в этот вопрос. Начиная с древности и до эпохи Бэкона, развитие науки было нацелено на то, чтобы извлечь визуальность из связи с другими чувствами. Но эта тенденция неотделима от рукописной и печатной культур. Таким образом, средневековый характер философии Бэкона вовсе не был в его время чем-то невиданным. Как показывают Февр и Мартен в «Появлении книги», первые два столетия печатной культуры были почти полностью средневековыми по содержанию. А профессор Неф в «Культурных основаниях индустриальной цивилизации» (р. 33) утверждает, что именно средневековый универсализм, т. е. вера в адекватность человеческого разума всему миру сотворенных вещей, «придал человеку смелости для того, чтобы заново прочитать Книгу Природы, которая, как полагал каждый европеец, была сотворена Богом, явленным во Христе… Леонардо да Винчи, Коперник и Везалий как раз пытались прочитать эту книгу заново, но не они были первооткрывателями новых методов ее чтения. Они принадлежат к периоду перехода от древней науки к новой. Их методы исследования природных явлений в основном были унаследованы от прошлого».

Потому-то величие Фомы Аквинского состоит в его доказательстве того, что модусы бытия соответствуют модусам человеческого разума.

Наблюдение и эксперимент вовсе не были чем-то беспрецедентным. Новым было требование осязаемых, воспроизводимых и видимых доказательств. Неф пишет (р.27): «Такое требование осязаемых доказательств едва ли было известно до Уильяма Гильберта Колчестерского, родившегося в 1544 г. В книге «De magnete»,[177]177
  О магните (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
опубликованной в 1600 г., Гильберт писал, что никакое книжное описание или объяснение не убедит его, пока он сам не проверит все несколько раз, не увидит все «своими собственными глазами»». Но должно было пройти около ста или более лет, прежде чем книгопечатание утвердило принципы единообразия, непрерывности и воспроизводимости. До этого же требование, выдвинутое Гильбертом, не вызвало почти никакого отклика. Сам Бэкон хорошо понимал разрыв между его веком и всей предшествующей историей – разрыв, положенный развитием механики. В «Новом Органоне» он пишет:

Хотелось бы еще показать силу, достоинство и последствия открытий; а это обнаруживается нагляднее всего на примере тех трех открытий, которые не были известны древним и происхождение которых, хотя и недавнее, однако, темно и лишено громкой славы, а именно: искусство печатания, применение пороха и мореходной иглы. Ведь эти три изобретения изменили облик и состояние всего мира, во-первых, в деле просвещения, во-вторых, в делах военных, в-третьих, в мореплавании. Отсюда последовали бесчисленные изменения вещей, так что никакая власть, никакое учение, никакая звезда не смогли бы произвести большее действие и как бы влияние на человеческие дела, чем эти механические изобретения.[178]178
  Бэкон Ф. Соч. в двух томах. – М., 1972. – Т. 2. – С.81. – Прим. пер.


[Закрыть]

«С Бэконом мы попадаем в новый ментальный климат», пишет Бенджамин Фаррингтон в книге «Френсис Бэкон: философ индустриальной науки» (р.141). «Анализ показывает, что дело заключается не столько в научном прогрессе, сколько в незыблемой вере в то, что жизнь человека может быть преобразована наукой». По мнению Фаррингтона, если бы дела обернулись для человека и науки не столь замечательным образом, то уверенность Бэкона показалась бы хвастовством и вздором. Но тому, кто видит средневековые корни Бэкона, легко понять причины его интеллектуальной убедительности. Само выражение «экспериментальная наука» было введено в употребление в тринадцатом веке его однофамильцем Роджером Бэконом. Как указывает Жильсон, Роджер (в своем известном рассуждении о радуге) отказывается полагаться на дедукцию и настаивает на необходимости очевидных свидетельств.[179]179
  См. Etienne Gilson, La Philosophie au Moyen Age, p.481.


[Закрыть]

Бэкон восторженно, пожалуй, как никто другой, кроме Рабле, принимает книгопечатание, видя в нем прежде всего проект прикладного знания. На протяжении всех средних веков на природу смотрели как на книгу, которую следует читать как vestigia dei.[180]180
  Следы, отпечатки Бога (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
Смысл книгопечатания для Бэкона заключался в, так сказать, новом и улучшенном издании этой книги. Здесь уже просматривается замысел энциклопедии. Именно полное принятие идеи Книги Природы делает Бэкона в значительной степени средневековым, но в не меньшей степени и современным человеком. Но где же проходит линия разрыва? Дело в том, что средневековая Книга Природы предназначалась для contemplatici,[181]181
  Созерцание (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
как и Библия. Ренессансная же Книга Природы предназначалась для applicatio[182]182
  Применение (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
и использования, подобно печатному прессу. Более пристальный взгляд на Бэкона поможет разрешить эту проблему и пролить свет на переход от средневекового к современному миру.

Другое воззрение на книгу как на мост между средневековьем и современностью находим у Эразма. Его новая, 1516 года, латинская версия Нового Завета в 1620 г. получила название «Novum Organum».[183]183
  Новый органон (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
Эразм применил новую печатную технологию к традиционному использованию грамматики и риторики, а также к упорядочиванию Священного писания. Это же Бэкон попытался сделать по отношению к тексту природы. Несмотря на различие между этими деяниями, и в том, и в другом проявилась эффективность печатной технологии, которая внедряла в сознание идею прикладного знания. Однако такие перемены требуют времени. Например, в книге Сэмюэла Элиота Морисона «Адмирал и океан» мы неоднократно сталкиваемся с недоумением автора по поводу неспособности моряков Колумба позаботиться о себе в условиях нового мира: «…на борту каравелл, сидевших на мели, не осталось даже сухой корки хлеба. Испанцы страдали от голода. Непонятно, почему они не пытались ловить рыбу…» (р.643). И как противоположность этому вспомним «Робинзона Крузо», где изображен уже новый человек, обладающий неистощимой находчивостью и приспособляемостью, умеющий перевести любой вид опыта в новые формы. Книга Дефо – эпос прикладного знания. В первое столетие существования книгопечатания люди еще не успели выработать в себе эту способность.

Френсис Бэкон освятил причудливое бракосочетание средневековой Книги Природы и новой книги, вышедшей из-под печатного пресса

Для того чтобы прояснить несколько странные идеи Бэкона по поводу науки и текста Книги Природы, необходимо рассмотреть вопрос о восприятии этой идеи в средние века. Шестнадцатая глава книги Эрнста Роберта Курциуса «Европейская литература и латинское средневековье» называется «Книга как символ». Метафора или символ книги были практически неизвестны древним грекам или римлянам; «свое освящение книга получила именно в христианской культуре. Христианство – это религия Священной Книги, а Христос – единственный Бог, который в античном искусстве представлен книжным свитком… Также в Ветхом Завете мы находим множество примеров использования метафоры книги» (р.130). Вполне естественно, что начало использования бумаги в двенадцатом веке и связанный с этим рост числа книг повлек за собой и расцвет книжных метафор. В разделе о Книге Природы Курциус приводит ряд примеров из произведений поэтов и теологов (р.319, 320):

Согласно избитому историческому клише, эпоха Возрождения отбросила пыльные пожелтевшие перга-менты и вместо этого приступила к чтению Книги Природы, или мира. Но эта метафора сама восходит к латинскому средневековью. Так, Алан говорит о «книге опыта»… Omnis mundi creatura / Quasi liber et pictura / Nobis est et speculum.[184]184
  Весь сотворенный мир предстает перед нами как книга, картина и зеркало {лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
У более поздних авторов, особенно у проповедников, «scientia creaturarum»[185]185
  Наука о тварях (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
и «liber naturae»[186]186
  Книга природы (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
выступают как синонимы. Для проповедника Книга Природы фигурирует наряду с Библией как источник материала.

Однако именно, согласно Курциусу (р.326), у Данте «вся связанная с книгой образность средних веков оказывается собранной вместе и выступает во всей своей мощи и глубине… начиная с первого раздела «Новой жизни» и заканчивая последней песней «Божественной комедии». Фактически само понятие «суммы», присущее всей средневековой организации знания, совпадает с понятием книги: «Чтению, понимаемому как форма восприятия и обучения, соответствует письмо как форма производства и творчества. Два понятия неотделимы друг от друга. В интеллектуальном мире средних веков они представляют, так сказать, две половины одной сферы. Книгопечатание разрушило единство этого мира» (р.328). И, как показано в работе Хайнала, на которую мы уже ссылались, устное обучение, связанное с чтением и письмом, формировало культурное единство книги в еще большей степени, чем это представляется Курциусу. Ибо дело не только в том, что книгопечатание, как он считает, отделило роль производителя от роли потребителя. Оно создало средства и движущие силы прикладного знания. А средства создают потребности.

Именно необходимость использования Книги Природы (зеркала св. Павла, в котором мы видим отныне в aenigmatate[187]187
  В загадке, иносказании (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
) с проповедническими целями сделала Плиния начиная с эпохи Августина одним из основных источников грамматической экзегезы. Подводя итоги, Курциус пишет (р.321), что «понятие мира или природы как «книги», уходящей корнями в церковное красноречие, было затем усвоено средневековой мистико-философской секуляцией, откуда и перешло в повседневное употребление».

Далее Курциус обращается (р.322) к писателям эпохи Возрождения – Монтеню, Декарту, Томасу Брауну, которые подхватили эту метафору, и, наконец, к Бэкону: «Теологическое понятие сохраняется у Френсиса Бэкона: «Num salvator noster inquit: Erratis nescientes Scripturas et potentiam Dei (Matt. 22, 29), ubi duos libros, ne inerrores, proponit nobis evolvendos» (De Augmentis Scientiarum, Bk. I)». Однако, поскольку наша цель заключается в том, чтобы найти связь бэконовского понятия науки со средневековым представлением о двух Писаниях – Откровения и Природы, – мы ограничимся рассмотрением общедоступного текста «О достоинстве и приумножении наук». Здесь Бэкон обращается к тому же месту из Евангелия от Матфея:

Ведь псалмы и все остальное Священное писание неизменно призывают нас к созерцанию и прославлению великолепных и удивительных творений божьих, но, если мы сосредоточимся только на их внешнем облике, каким он является нашим чувствам, мы совершим такую же несправедливость по отношению к божественному величию, как если бы мы стали судить о богатстве знаменитого ювелира по тому, что выставлено напоказ у входа. С другой стороны, философия дает замечательное лекарство и противоядие против неверия и заблуждения. Ведь Спаситель наш говорит: «Вы заблуждаетесь, не зная Писаний, ни силы Божией». И для того чтобы мы не впали в заблуждение, он дал нам две книги: книгу Писания, в которой раскрывается воля божья, а затем – Книгу Природы, раскрывающую его могущество. Из этих двух книг вторая является как бы ключом к первой, не только подготавливая наш разум к восприятию на основе общих законов мышления и речи истинного смысла Писания, но и главным образом развивая дальше нашу веру, заставляя нас обратиться к серьезному размышлению о божественном всемогуществе, знаки которого четко запечатлены на камне его творений. О божественных свидетельствах и суждениях относительно истинного значения и ценности науки сказано достаточно».[188]188
  Бэкон Ф. Сочинения в 2 томах. – М., 1971. – Т. 1. – С.128. – Прим. пер.


[Закрыть]

В следующей цитате фигурирует постоянная тема Бэкона, а именно: все искусства суть формы прикладного знания, цель которого исправить последствия падения человека:

Но не следует и принижать значение грамматики, поскольку она служит своего рода противоядием против страшного проклятия смешения языков. Ведь человечество направляет все свои силы на то, чтобы восстановить и вернуть себе то благословенное состояние, которого оно лишилось по своей вине. И против первого, главного проклятия – бесплодия земли… оно вооружается всеми остальными науками. Против же второго проклятия – смешения языков оно зовет на помощь грамматику. Правда, в некоторых современных языках она используется мало; чаще к ней обращаются при изучении иностранных языков, но особенно большое значение имеет она для тех языков, которые уже перестали быть живыми и сохраняются только в книгах.[189]189
  Там же. – С.333. – Прим. пер.


[Закрыть]

Именно для облегчения падшего состояния человека порождаются различные виды прикладного знания:

Так, в эпоху, предшествовавшую потопу, священная летопись среди очень немногого, что сообщается об этом времени, удостоила упоминания изобретателей музыки и производства металлов. После же потопа самым тяжелым наказанием, которое бог послал на людей за их гордость, было смешение языков, резко ограничившее свободное общение в науке и взаимный обмен знаниями среди ученых.[190]190
  Там же. – С.125. – Прим. пер.


[Закрыть]

Бэкон выказывает большое уважение к работе, проделанной падшим человеком:

Мы читаем, что по завершении творения человек был помещен в раю, чтобы он там созидал, но у него не могло быть иного дела, кроме того, которое сводится к созерцанию, т. е. цель которого может быть определена не какой-нибудь необходимостью, но лишь наслаждением и деятельностью, не приносящей страдания. А так как в то время не могло быть никакого противоборства природы, никакой работы в поте лица, то неизбежно следует, что человеческая деятельность была связана с наслаждением и размышлением, а не с физическим трудом и практическими действиями. Кроме того, первые действия человека, которые он осуществил в раю, охватывали две важнейшие части знания: это было созерцание творений бога и наименование их. Ведь то знание, которое привело к падению (о чем мы говорили и раньше), не было естественным знанием, касающимся творений бога, но моральным знанием добра и зла, строящимся на том предположении, что разрешение или запрещение бога не суть основы добра и зла и что происхождение их иное. И человек стал стремиться к познанию добра и зла, чтобы тем самым совершенно отпасть от бога и полагаться только на самого себя и свое собственное суждение.[191]191
  Там же. – С.124. – Прим. пер.


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю