355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маршалл Мак-Люэн » Галактика Гутенберга » Текст книги (страница 28)
Галактика Гутенберга
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:30

Текст книги "Галактика Гутенберга"


Автор книги: Маршалл Мак-Люэн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)

Обнажение жизни сознания и ее редукция к одному-единственному уровню создала в семнадцатом веке новый мир бессознательного. Архетипы индивидуального сознания покинули сцену, уступив место архетипам коллективного бессознательного

Таким образом, семнадцатый век, поставив в центр своей интеллектуальной и духовной жизни чисто визуальную науку, оставил себе единственный источник утешения – мир сновидений. Невозможно точнее выразить суть механического духа разборного шрифта, чем это сделал Декарт. Мы уже говорили о его новой потребительской концепции философии, когда приводили цитату, в которой он призывает читателя просмотреть всю книгу «в один прием, как роман, чтобы не утомлять своего внимания и не задерживать себя трудностями». Идея равномерного движения в обособленной плоскости повествования совершенно чужда природе языка и сознания, но зато находится в полном согласии с природой печатного слова. Этот процесс линейной редукции языка сопровождается нарастанием впечатления механического повторения бытия, возврата уже бывшего, которое все отчетливее ощущается в ренессансном сознании:

 
Как движется к земле морской прибой,
Так и ряды бессчетные минут,
Сменяя предыдущие собой,
Поочередно к вечности бегут.
 
Шекспир. Сонет LX. Пер. С. Маршака

Впрочем, поначалу это ощущение обнаружило свой комический аспект, причем не только у Шекспира, но и у Сидни:

 
По способу ученых рифмачей
Ведешь ты строй грохочущих созвучий…[241]241
  В дословном переводе: «Ты, который привносишь словарный метод в свои рифмы, бегущие грохочущими рядами…». – Прим. пер.


[Закрыть]

 
Астрофил и Стелла. Сонет XV. Пер. А. Ревича

Примеров новой визуальной линейности множество, и один из самых любопытных – замена слова «debt» (долг) словом «trespass» (нарушение границы, преступание[242]242
  Видимо, имеется в виду молитва «Отче наш» (Мф. 6, 14–15): «For if ye forgive men their trespasses, your heavenly Father will also forgive you: / But if ye forgive not men their trespasses, neither will your Father forgive your trespasses» (В Синодальном переводе: «Ибо если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам Отец ваш Небесный, а если не будете прощать людям согрешения их, то и Отец ваш не простит вам согрешений ваших»). – Прим. и курсив перев.


[Закрыть]
) в тексте Господней молитвы в Библии короля Якова (1611 г.). Таким образом, многоуровневое понятие «долга» сводится к смыслу письменной заповеди, а понятие «выхода за установленные границы» становится замещением целого комплекса теологических и моральных смыслов.

Парадоксальным образом, первое столетие существования книгопечатания оказалось и первым столетием бессознательного. Поскольку книгопечатание привело к тому, что один узкий фрагмент человеческой чувственности возобладал над всеми остальными чувствами, изгнанникам пришлось искать себе другое пристанище. Мы уже видели, что в свое время это хорошо поняли испанцы. «Дон Кихот» в той же мере, что и «Король Лир», представляет собой изображение дихотомий ума, сердца и чувства, спровоцированных печатной книгой. Более практичные нации предпочитали изживать эти последствия, а не созерцать их в форме художественных образов.

Ланселот Лоу Уайт в книге «Бессознательное до Фрейда» описывает историю «открытия» бессознательного в результате ограничения сознательной жизни узкими рамками печатной технологии. По этому поводу очень метко высказался Джойс в «Поминках по Финнегану» (р.301): «Погрузись в самую глубину или не касайся картезианского источника». Но на протяжении последующих веков Запад предпочел находить источники мотивации в этом простом механизме и жить, словно во сне, от которого нас пытались пробудить представители искусства. Уайт замечает (р.59, 60):

Вероятно, в каждой культуре были мыслители, которые понимали, что мысль и поведение людей определяется факторами, которые мы не вполне осознаем. Как я уже отмечал, такое понимание было довольно широко распространено, например, в Китае, ибо китайской культуре, в отличие от картезианской Европы, свойственно более цельное и уравновешенное представление о человеческом сознании.

В свете предложенного в нашей книге подхода говорить о бессознательном как об области неизвестного или как о чем-то выходящем за пределы обыденного сознания лишено всякого смысла. Даже ограниченное сознание – гораздо более интересный феномен, чем бессознательные глубины. Наша цель заключается в том, чтобы показать, как посредством усиления визуального компонента чувственности мы сами создали огромный, нелепый и тщеславный мир, который отобразили Поуп в «Дунсиаде» и Свифт в «Сказке про Бочку». Бессознательное – прямое порождение печатной технологии, все возрастающая куча отходов отвергнутого сознания.

Ни одному мыслителю никогда не приходило в голову, что «тело» и «душа» (в той мере, в какой эти термины имеют смысл) никак не взаимодействуют друг с другом. Предоставим картезианцам – как это делал и сам Декарт – объяснять, какой смысл имело постулирование двух независимых областей, которые тем не менее тесно взаимосвязаны. Мы можем извлечь из этого следующий урок: чем более яркий свет мы направляем на эти две соседние сферы, тем глубже уходит во тьму взаимодействие между ними (р.60).

Философия оказалась такой же наивной, как и наука, в своем бессознательном принятии допущений или динамики книгопечатания

Изобилие печатной и другой производной от нее продукции в условиях нового восприятия времени и пространства придало вес и авторитет тем нелепостям, на которые указал Уайт. Так, например, когда сегодняшним школьникам предлагают поразмышлять над идиотизмом современных СМИ, они переживают подлинное потрясение. Для них привычно думать, что все, на что взрослые тратят время и силы, имеет какой-то смысл. Им кажется, что взрослые не могут заниматься чем-то постыдным. И только после освоения языка средств коммуникации, от рукописи до книгопечатания и от книгопечатания до телевидения, до них доходит этот очевидный факт. В свое время учение Декарта получило распространение в том окружении, которое его породило, и среди тех людей, в жизни которых реализовался осознанный им механизм. Сегодня же в новой электронной среде Декарту делать нечего, бессознательное удостаивается такого же эпизодического внимания, как некогда отдельные отличительные черты картезианского мышления. Можем ли мы освободиться от подсознательного воздействия наших технологий? Не в том ли и заключается смысл образования, чтобы обеспечить человека средствами защиты от радиоактивного излучения, исходящего от средств массовой коммуникации? Поскольку ни одна культура еще не пыталась решить эту задачу, ответ не кажется столь уж однозначным. Вполне возможно, в том, что человек до сих пор был погружен в сон разума и самогипноз, есть некая скрытая мудрость, которая лишь теперь, в эпоху столкновения эффектов коммуникационных технологий может быть осознана. Но как бы там ни было, очевидно, что псевдодихотомии и визуальная ориентация, внедренные в нашу психологию книгопечатанием, начиная с семнадцатого века неизменно находили свое выражение в виде философской «системы» как стандартной товарной упаковки. Каждую такую систему можно описать с помощью нескольких тезисов, но благодаря магии книгопечатания они владели умами многих поколений. После Декарта философские учения отличаются друг от друга не более, чем паровой двигатель отличается от дизельного. И например, Бергсон, пытавшийся положить всему этому конец, столь же механистичен, сколь и его оппонент Декарт, хотя и предпочел заправить свою систему космическим горючим. Стоило только запустить процесс редукции и сегментации языка и опыта, который отразил еще Шекспир в «Короле Лире», и остановить этот маховик стало уже невозможно. Пароход движется сначала картезианским, затем локковским, затем кантианским курсом, но, кто бы ни стоял у руля, нашими неизменными спутниками являются паника и Angst.[243]243
  Страх (нем.). – Прим. пер.


[Закрыть]
Уайт подводил итог следующим образом (р. 60, 61):

В конце семнадцатого века в философской мысли Европы доминировали три основных подхода, различия между которыми были обусловлены интерпретацией природы существования. Материализм рассматривал в качестве первичной реальности физические тела и их движения; идеализм признавал его дух или сознание; наконец, картезианский дуализм постулировал две независимые субстанции: мышление – res cogitans и материю – res extensa.[244]244
  Мыслящие вещи… протяженные вещи (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
Первые две школы без труда признавали существование сферы бессознательного, хотя и под разными именами. Для материалистов психическое как таковое было физиологическим феноменом, и существование бессознательных психических процессов, подобных мышлению и оказывающих на него влияние, было прямым следствием ограниченности нашей способности осознания процессов, происходящих в нашем теле. Для идеалистов же все природные процессы были выражением всеобщего сознания, или мирового духа, который недоступен непосредственному познанию человека, хотя ему и присущи некоторые черты человеческого сознания. Таким образом, для идеалистов здесь также не было проблемы; существование бессознательного не казалось им чем-то удивительным. Оно было лишь частью всеобщего сознания, с которым у индивидуального сознания не было прямого сообщения. Но третья, картезианская, школа рассматривала тезис о существовании бессознательного как прямой философский вызов, поскольку он требовал отказаться от концепции исходного дуализма двух независимых сфер – движущейся материи и мыслящего духа. Для ортодоксальных последователей Декарта все в человеке, что не было сознательным, относилось к сфере материального и физиологического, но никоим образом не к сфере психического.

Последнее предложение может навести некоторых читателей на мысль, что настоящая книга исходит из материальных, и даже физиологических, а не ментальных посылок. Это не так, но, впрочем, сам этот вопрос лежит за рамками нашей темы. Суть вопроса, рассматриваемого здесь, в следующем: как мы приходим к осознанию роли алфавита, книгопечатания или телеграфа в формировании нашего поведения? Ведь, согласитесь, это нелепый и унизительный факт. Знание не расширяет, а напротив, сужает сферу Детерминизма. Тогда как влияние неосознаваемых допущений, усвоенных вследствие использования технологии, ведет (в чем нет никакой неизбежности) к предельному детерминизму в человеческой жизни. Освобождение из этой ловушки и есть цель образования как такового. Но бессознательное может служить спасительной лазейкой из мира голых категорий ничуть не более, чем лейбницевский или любой другой монизм – разрешением картезианского дуализма. Только полная гармония взаимодействия всех чувств открывает свет, идущий сквозь предметы. Эта гармония разрушается, когда одно из чувств выпячивается благодаря технологии и доминирует свет, падающий на предметы. Кошмар света, падающего на предметы, – вот мир Паскаля: «Разум действует медленно, с постоянной оглядкой на множество принципов, которые всегда должны быть перед глазами, поэтому в любое время он может впасть в сон или растеряться из-за отсутствия всех своих принципов под рукой».[245]245
  Цит. по: Poulet, Studies in Human Time, p.78.


[Закрыть]

Хайдеггер оседлал электронную волну с таким же триумфом, как Декарт – механическую

Эта разновидность балета на сцене сознания в хореографической постановке Гутенберга, подготовившего обособление визуального чувства, достойна внимания философии ничуть не менее, чем, скажем, кантовское допущение об априорности евклидового пространства. Более того, алфавит и подобные изобретения давно уже служили бессознательным источником философских и религиозных допущений. В этом смысле позиция Мартина Хайдеггера кажется более прочной, поскольку он исходит из тотальности языка как первичной философской данности. Ведь в этом случае (по крайней мере, в бесписьменный период) исходной точкой служит пропорциональное соотношение между всеми чувствами. Впрочем, не нужно рассматривать эти слова как пропаганду бесписьменной культуры, а равным образом наш анализ последствий изобретения книгопечатания – как аргумент против письменной культуры. В действительности Хайдеггер, похоже, совершенно не осознает роли электронной технологии, обусловившей его дописьменные вкусы в языке и философии. Энтузиазм вокруг хайдеггеровской великолепной «лингвистики» – следствие наивной погруженности в метафизический органицизм нашей электронной среды. И если механицизм Декарта сегодня кажется кустарным, то не исключено, что в силу тех же неосознаваемых обстоятельств он в свое время выглядел блистательным. В этом смысле всякая мода есть своего рода сомнамбулизм и в то же время единственное средство критической ориентации в отношении психических эффектов технологии. Вероятно, это – способ помочь тем, кого волнует вопрос: «Но неужели же в книгопечатании нет ничего хорошего?». Тема этой книги – не преимущества и недостатки книгопечатания, а то, что любая сила, если мы не осознаем ее влияния, становится бедствием, особенно, если мы сами же ее и создали. И легче легкого проследить универсальное влияние книгопечатания на мышление западного человека: достаточно просто вспомнить наиболее выдающиеся достижения в искусстве и науке. Фрагментарная и гомогенная линейность, едва сформировавшаяся как способ мышления в шестнадцатом и семнадцатом веках, получает распространение и становится утилитарной модой в восемнадцатом и девятнадцатом. Иными словами, механицизм все еще остается «новинкой» в электронную эпоху, развернувшуюся с появлением таких людей, как Фарадей. Не кажется ли вам, что жизнь слишком ценна и прекрасна, чтобы подчинить ее какому-то случайному и бессознательному автоматизму?

Паскаль перенял у Монтеня его кодаковский прием моментальных снимков, для того чтобы углубиться в печальную дилемму: «Когда мы страстно любим кого-либо, мы всегда видим этого человека словно впервые». Но эта спонтанность является результатом полноты мгновения и симультанного переживания мира. Тогда как разум воспринимает элементы один за другим. Таким образом, мы находим у Паскаля следы бессознательного влияния книгопечатания. Весь опыт делится на сегменты и организуется в последовательном порядке. Поэтому богатый опыт ускользает от перемешивания или просеивания сквозь наше внимание. «Величие человека проявляется не тогда, когда он достигает одной из крайностей, но тогда, когда он касается обеих, заполняя собой все промежуточное пространство».[246]246
  Ibid, р.80.


[Закрыть]
Именно вздернув свой дух на этой маленькой дыбе, позаимствованной у Гутенберга, Паскаль обеспечил себе внимание и благосклонность читателей: «Душа иногда способна достигать высочайшего духовного напряжения, которое, однако, не в силах длительно переносить. Она достигает его прыжком, лишь на мгновение, но не может царственно закрепиться на достигнутой высоте».[247]247
  Ibid, р.85.


[Закрыть]

Паскаль указывает, что прежний тип сознания был «царственным», способным длительное время удерживаться на высоте. Прежний король играл роль, а не занимал должность. Он был инклюзивным «центром без периферии». Новое же сознание – новый принц, метящий на трон, – это замотанный исполнитель, который выполняет свои должностные обязанности, пытаясь приложить свои знания к решению проблем, и лишь изредка сталкивается со своими подданными, которые образуют его периферию и являются его амбициозными конкурентами.

Пуле, похоже, не без иронии замечает (р.85): «Лишь на мгновение! Разрушительное возвращение к жалкому человеческому состоянию и трагедии неумолимого движения времени. В то самое мгновение, когда человек ухватывает свою добычу, опыт оставляет его в дураках и он понимает, что одурачен. Его добыча оказалась тенью. На мгновение он ловит мгновение, но мгновение ускользает, потому что оно всего лишь мгновение».

Возникает неловкое ощущение, что эти философы словно попытались в драматической форме представить механизм Гутенберга, проникший в нашу чувственность. В актерском увлечении они суетятся точь-в-точь, как «все королевские лошади и вся королевская рать» вокруг старого Шалтая-Болтая. Как же найти принцип неповторимости человеческой личности среди сплошных линейных верениц мгновений? В силу прерывистого характера времени в универсуме печатной культуры личность вынуждена «каждый раз забывать себя для того, чтобы пересоздать себя, а пересоздавать себя для того, чтобы вновь обрести к себе интерес, словом, производить жалкий симулякр постоянного творчества, и это позволяет ей верить, что она сумеет уйти от опознания своей ничтожности, а из своей ничтожности сотворить реальность».[248]248
  Ibid, р.87.


[Закрыть]

Все же эта монотонная повторяемость a la Гутенберг оставляет желать чего-то лучшего для человеческой личности. Но как можно спорить с человеком, который лезет под электропилу только потому, что не видит зубцов? А ведь именно такова судьба унифицированной личности в эпоху печатной сегментации. Однако трудно поверить в то, что кто-либо в какую-либо эпоху всерьез пытался упорядочить жизнь согласно этим навеянным Гутенбергом принципам.

Джеймс Джойс наверняка полагал, что нашел в Вико философа с более глубоким пониманием культуры, чем у тех, кто питался из «картезианского источника». К тому же Вико, как и Хайдеггер, – филолог среди философов. Его теорию времени «ricorsi» линейно настроенные умы истолковали как «повторение», «круговорот». Впрочем, недавно появилось исследование, которое решительно отказалось от этой интерпретации.[249]249
  A.Robert Caponigri, Time and Idea: The Theory of History in Giambattista Vico.


[Закрыть]

Вико рассматривает временную структуру истории «не как линейную, а как контрапунктную. В ней можно проследить несколько линий развития…». Для Вико вся история современна, или одновременна, симультанна, – факт, добавил бы Джойс, обусловленный природой языка, где одновременно хранится весь опыт. Круговорот у Вико не должен пониматься «в плане развития наций во времени»: «Всеобщая история устанавливается провидением и есть не что иное, как полнота присутствия духа для самого себя в идее. В соответствии с этим принципом «ricorso» достигается человеческим духом в идее и он владеет собой – прошлым, настоящим и будущим – в акте, который всецело созвучен его собственной историчности».[250]250
  Ibid, p.l42.


[Закрыть]

Книгопечатание раскололо голоса тишины

Пластический и аудиотактильный мир южной Италии дал разгадку «линейных» страданий сегментаторов из тех стран, где Гутенбергова механика достигла триумфа. Так полагали Мишле и Джойс.

Вернемся ненадолго к вопросу о пространственных представлениях, сформировавшихся вследствие изобретения Гутенберга. Каждому знакомо выражение «голоса тишины». Оно традиционно употребляется по отношению к скульптуре. Если бы в программах колледжей предусматривалось изучение этого выражения на протяжении одного года, то число компетентных людей в мире вскоре заметно возросло бы. Когда благодаря Гутенбергу мир наполнился книгами, человеческий голос перестал звучать. Люди начали читать молча и пассивно, как потребители. Архитектура и скульптура тоже усохли. В литературе новое слово, оживившее язык, сумели сказать только авторы, происходившие из отсталых уголков мира с устной культурой, – Йейтсы, Синги, Джойсы, Фолкнеры, Диланы Томасы. Все эти темы сплелись в цитируемых ниже словах Корбюзье, в которых он пытается объяснить, почему камень и вода неразделимы:

Вокруг здания, внутри здания есть определенные места, математические пункты, которые интегрируют целое и образуют платформы, откуда звук речи будет разноситься и отдаваться во всех частях помещения. Эти места предназначены для скульптуры. И эта скульптура не должна быть ни метопом или тимпаном, ни портиком. Она должна быть гораздо более тонкой и точной. Эта площадка должна быть фокусом параболы или эллипса, местом точного пересечения различных плоскостей, которые и составляют архитектуру. Оттуда и должен раздаваться голос. Такие места должны быть фокальными точками скульптуры, поскольку они являются фокальными акустическими точками. Здесь ваше место, скульптор, если вам есть что сказать.[251]251
  Carola Giedion-Welcker, Contemporary Sculpture, p.205.


[Закрыть]

Как ни банально это звучит, но Гутенберг поставил человека в центр мира только для того, чтобы затем Коперник низвел его до статуса окраинной пылинки. Человек на протяжении ряда столетий балансировал на вершине цепи бытия, до тех пор пока не вмешался Дарвин и не предложил вместо одной линейности другую, но уже с найденным недостающим звеном. Дарвин разрушил антропоцентрическое сознание, так же как Коперник разрушил антропоцентрическое пространство. Однако до Фрейда человек продолжал цепляться за остатки интуитивного представления о самопроизвольности сознания. Но Фрейд покончил с этим, предложив свой образ сознания, подобного зыби на поверхности океана бессознательного. Если бы Запад не подвергся длительному воздействию книгопечатания, эти метафоры не нашли бы никакого отклика. Обратимся к книге математика сэра Эдмунда Уитекера, который частично прояснил причины этого явления. Отрывок из кантовской «Критики практического разума» послужит нам введением в проблему: «…так как математика неопровержимо доказывает бесконечную делимость пространства, чего эмпиризм допустить не может, – то величайшая возможная очевидность демонстрации оказывается в прямом противоречии с мнимыми выводами из эмпирических принципов; и тогда можно спросить, как спрашивает слепой Чеслдена: что меня обманывает, зрение или чувство? (Ведь эмпиризм основывается на чувствуемой, а рационализм – на усматриваемой необходимости.)».[252]252
  Кант И. Сочинения в 6 т. – Т. 4, ч. 1. – М, 1965. – С.324, 325. Прим. пер.


[Закрыть]
Канту не было известно не только то, что сущность числа состоит в аудиотактильности и бесконечной воспроизводимости, но и то, что визуальное, оторванное от аудиотактильного, ведет к образованию мира неразрешимых и ненужных антиномий и дихотомий.

Сэр Эдмунд Уитекер в книге «Пространство и дух» (р.121) в терминах новейшей математики и физики объясняет конец ренессансного представления о непрерывном, однородном пространстве, сформировавшемся благодаря понятию визуальной квантификации:

С этого момента мы покидаем упорядоченный ньютоновский космос… Согласно привычному способу рассуждения, каждому следствию соответствует только одна причина, а каждая причина имеет только одно следствие, так что все причинные цепи суть простые линейные последовательности. Если теперь принять во внимание тот факт, что следствие может быть произведено совместным действием нескольких различных причин, а также то, что одна причина может повлечь за собой несколько следствий, то причинные цепи становятся разветвленными и переплетаются друг с другом. Но поскольку это не нарушает правила, согласно которому причина всегда предшествует следствию во времени, очевидно, что на способ доказательства это существенно не влияет. Более того, такой способ рассуждения не требует того, чтобы все причинные цепи, если их проследить в обратном направлении, заканчивались непременно в одной и той же конечной точке. Иными словами, из этого не вытекает заключение, что состав вселенной образовался вследствие единой посылки акта Творения, без каких-либо воздействий после этого. Таким образом, этот способ аргументации вовсе не служит обоснованием того воззрения (столь распространенного среди деистически настроенных ньютонианцев восемнадцатого века), что мир представляет собой абсолютно закрытую систему, сформировавшуюся в силу чисто механических законов, и что, следовательно, все исторические события были в точности предопределены уже в предвечный момент Творения. Напротив, новейшая тенденция в физической мысли (как это станет ясно из сказанного о принципе каузальности) склоняется к воззрению, что в физической сфере непрерывно происходят новые вмешательства, или акты Творения. Вселенная – это не только математическое следствие расположения частиц в момент Творения, но и место, гораздо более интересное и событийно наполненное, чем это представляет себе любой детерминист.

Этот отрывок – ключ к названию и методу нашего исследования, хотя это никоим образом не означает, что он предопределяет и рассматриваемые нами конфигурации. Склонность к монолинейной каузальности объясняет тот факт, что печатная культура долгое время оставалась слепой по отношению к другим типам каузальности. Современная наука и философия проявили согласие в переходе во всех сферах познания от исследования «причин» к исследованию «конфигураций». Вот почему Уитекеру как попытка св. Ансельма в раннем средневековье установить существование Бога с помощью чистого разума, так и усилия Ньютона, идущие в противоположном направлении, кажутся в равной степени бесплодными (р.126, 127): «Несмотря на глубокий интерес к теологии, Ньютон, по-видимому, считал, что физику позволительно все свое внимание направлять на исследование законов, которые дадут ему возможность предсказывать явления, оставляя совершенно без внимания более глубокие проблемы: его цель состоит скорее в том, чтобы описывать, а не объяснять».

Именно в этом заключается сущность картезианской техники аналитического разделения, в силу которой все отброшенные аспекты опыта сваливались в бессознательное. Эта стратегия, выросшая из линейной специализации и разделения функций, создала тщеславный и унылый мир, высмеянный Свифтом, Поупом и Стерном. Ньютон вполне бы подошел на роль героя «Дунсиады», и уж конечно, ему нашлось бы место в «Путешествиях Гулливера». Мы уже говорили о том, как алфавит привел греков к фиктивному «евклидовому пространству». Одним из следствий перехода из аудиотактильного мира в визуальный под влиянием фонетического алфавита было то, что в физике и в литературе возникло ложное понятие «содержания». Уитекер пишет об этом следующее (р.79): «В понимании Аристотеля место тела определяется внутренней поверхностью [другого] тела, в котором оно содержится: тела же, которые не содержатся в других телах, не имеют места, а потому первое или последнее небо не имеет места и пространство и время не существуют за его пределами. Исходя из этого он заключил, что вселенная конечна».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю