Текст книги "Помолвка (Рассказы)"
Автор книги: Марсель Эме
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
– Но вспомни наконец, ведь еще этим летом мы вместе отдыхали в Бретани, вспомни нашу комнату у моря.
– Этим летом? Но я провела все лето с мужем в Оверни!
– Ну, знаешь, ты что же, отрицаешь факты?
– Как это – я отрицаю факты? Вы издеваетесь надо мной или просто сошли с ума. Пустите, а не то я позову на помощь!
Теорем, возмущенный такой вопиющей ложью, схватил ее за плечи и начал трясти, ругаясь и богохульствуя. В этот момент Сабина увидела своего мужа, который шел по противоположной стороне улицы, не замечая их, и позвала его. Он подошел к ней и, не понимая, что происходит, поклонился Теорему.
– Этого господина я вижу впервые в жизни, – сказала Сабина, – он остановил меня, и мало того, что обращается ко мне на ты, он еще ведет себя так, будто я была его любовницей, называет милой и делится воображаемыми воспоминаниями о нашей якобы былой любви.
– Что это значит, сударь? – высокомерно спросил Антуан Лемюрье. – Должен ли я сделать вывод, что вы собирались прибегнуть к недостойным и нечестным уловкам? Как бы то ни было, вы не убедите меня в том, что так поступают порядочные люди. Предупреждаю вас…
– Ну, ладно, – проворчал Теорем, – не хочу пользоваться обстоятельствами.
– Пользуйтесь, сударь, не стесняйтесь, – засмеялась Сабина. Повернувшись к Антуану, она сказала: – Среди прочих воспоминаний о нашей предполагаемой любви этот господин только что утверждал, будто прошлым летом провел со мной три недели на бретонском пляже. Что ты на это скажешь?
– Допустим, что я ничего не говорю, – разъяренно воскликнул Теорем.
– Вам больше ничего не остается, – заметил супруг. – Так знайте же, моя жена не расставалась со мной все лето и мы провели наш отдых…
– На озере в Оверни, – прервал его Теорем. – Это несомненно.
– Кто вам это сказал? – простодушно спросила Сабина.
– Мой мизинчик, когда на бретонском пляже…
Эти слова заставили молодую женщину задуматься. Художник не спускал с нее своих черных глаз. Она улыбнулась и спросила:
– Значит, если я верно вас поняла, вы утверждаете, что я одновременно находилась и на озере в Оверни с мужем, и на бретонском пляже с вами?
Теорем подмигнул ей в знак того, что именно так оно и было. И тут Антуан Лемюрье, который приготовился уже пнуть его ногой в живот, понял, с кем он имеет дело.
– Сударь, – все же сказал этот добродушный человек, – полагаю, что вы не один на свете. Вероятно, есть кто-то, кто о вас заботится: друг, жена, родители. Если вы живете поблизости, я могу проводить вас до дому.
– Разве вы не знаете, кто я? – удивился художник.
– Извините…
– Я Верцингеторикс. Обо мне не беспокойтесь. Я сяду в метро Ламарка и прибуду в Алезию[7]7
Алeзия – крепость, в которой Юлий Цезарь взял в плен вождя галлов Верцингеторикса.
[Закрыть] к обеду. Ну, до свиданья. И бегите домой, милуйтесь со своей супружницей.
Произнося эти слова и наглым взглядом смерив Сабину с ног до головы, Теорем удалился, свирепо хохоча на ходу. Несчастный не сомневался, что он безумен. И только удивлялся, как он раньше этого не замечал. Доказать его безумие было легче легкого. Если отдых в Бретани и способность Сабины к расщеплению существовали только в его воображении, то, конечно, это бред помешанного. Если же, напротив, предположить, что так оно и было на самом деле, Теорем оказывался в положении человека, который готов засвидетельствовать факт истинный, но абсурдный, а это опять-таки бывает только с умалишенными. Уверенность в том, что он тронулся рассудком, тяжело повлияла на художника. Он стал мрачен, замкнут, подозрителен, скрывался от друзей и отвергал все их попытки встретиться с ним. Он избегал также общества уличных женщин, перестал посещать кафе на Монмартре и заперся в мастерской, размышляя над своим безумием. Он не видел возможности когда-либо излечиться, разве если потеряет память. К счастью, одиночество вернуло его к живописи. Он стал работать с яростным увлечением, с горячностью, порой близкой к помешательству. Его прекрасный талант, который он раньше растрачивал в кабаках, барах и альковах, снова засветился, потом заблестел, потом засверкал. Полгода усилий – и страстных исканий – и он полностью воплотил себя в своих творениях, создавая только шедевры, почти всегда бессмертные. Назовем среди них «Женщину о девяти головах», которая уже наделала столько шума, и его столь строгое и вместе с тем столь смущающее «Вольтеровское кресло». Лиможский дядюшка был просто счастлив.
Между тем леди Бэрбери понесла от трудов священника. Поспешим оговориться, не было между ними ничего, что перечило бы высокой добродетели. Но Юдифь, погрузившись в лоно своей сестры, заронила в него плод своего союза с пастырем, пока еще только начинавший созревать. Леди Бэрбери не без некоторого нравственного смущения родила здорового мальчика, которого священник совершенно равнодушно окрестил. Ребенка назвали Энтони, и больше сказать о нем нам нечего. Примерно в то же время жена горизапурского владыки произвела на свет близнецов уже непосредственно от самого магараджи. По этому поводу происходили большие празднества, и народ, согласно местному обычаю, преподнес новорожденным столько золота, сколько они весили. В свою очередь Барб Казарини и Розали Вальдес-и-Саманьего стали матерями – у одной сын, у другой дочь. И там тоже шли ликования.
Миссис Смитсон, супруга миллиардера, не последовала примеру своих сестер и довольно серьезно заболела. Ее увезли в Калифорнию, и там, выздоравливая, она зачитывалась теми пагубными романами, где авторы в чрезмерно соблазнительном свете рисуют нам греховные парочки, погрязшие в пороках, где они даже не боятся описывать с злокозненной готовностью – и, увы, в каких лестных выражениях, с каким искусством приукрашивая ужасную правду и делая привлекательными самые возмутительные положения, превознося героев и окружая их ореолом, с дьявольской изощренностью заставляя нас забывать, а то и одобрять истинную суть этих богомерзких деяний, – так вот, они не боятся даже описывать нам утехи любви и изыски любострастия. Нет ничего вреднее подобных книг. Миссис Смитсон проявила слабость и попалась в эту ловушку. Сперва она вздыхала, затем принялась рассуждать. «У меня пять мужей, – думала она, – у меня бывало их и шесть одновременно. А любовник был только один, и он подарил мне за полгода больше наслаждений, чем все мои мужья вместе взятые за целый год. И все же он был недостоин моей любви. Угрызения совести заставили меня порвать с ним. (Тут миссис Смитсон вздохнула и быстро перелистала страницы лежавшего рядом романа.) Любовники в «Страсть меня пробуждает» не знают, что такое угрызения совести. Они счастливы, как быки (она хотела сказать как боги). Мои угрызения неразумны. Ибо в чем, собственно, грех адюльтера? Предоставлять другому то, что по праву принадлежит только одному. Но ничто не мешает мне иметь любовника и оставаться при том верной Смитсону».
Эти размышления не замедлили принести плоды. Беда была в том, что она не одна так поступала, ибо по законам расщепления яд одновременно проникал в сознание ее сестер. Выздоровев, миссис Смитсон в последние дни своего пребывания на калифорнийском пляже Дорадо посетила концерт. Играли «Лунную сонату» в джазовом исполнении. Чары Бетховена и его колдовской музыки так повлияли на ее воображение, что она влюбилась в ударника, который через два дня отплывал на Филиппины. Две недели спустя она, раздвоившись, срочно отправилась в Манилу, встретила музыканта и склонила его к любовной связи. В это же самое время леди Бэрбери увлеклась охотником на пантер, только взглянув на его снимок в журнале, и послала ему своего двойника на Яву. Супруга тенора, покидая Стокгольм, оставила там двойника, чтобы познакомиться с молодым хористом, на которого обратила внимание в Опере, а Розали Вальдес-и-Саманьего, мужем которой только что пообедало племя папуасов по случаю религиозного празднества, расчетверилась, дабы любить четырех красивых юношей, встреченных ею в четырех океанских портах.
Вскоре несчастная расщепленка была поражена лихорадкой сладострастия и завела любовников во всех концах земного шара. Число их возрастало в геометрической прогрессии со знаменателем 2,7. Это скопище мужчин, рассеянных по всему свету, включало самые разнообразные профессии: там были моряки, плантаторы, китайские пираты, офицеры, ковбои, шахматный чемпион, скандинавские атлеты, ловцы жемчуга, комиссар, лицеисты, погонщики быков, матадор, подручный мясника, четырнадцать киноактеров, реставратор фарфора, шестьдесят семь врачей, маркизы, четыре русских князя, два железнодорожника, преподаватель геометрии, шорник, одиннадцать адвокатов – да всех не перечислишь. Отметим, впрочем, члена Французской академии с седой бородой, совершающего лекционное турне по Балканам. Только на одном из Маркизовых островов, где мужское население очень приглянулось ненасытной сладострастнице, она расщепилась на тридцать девять женщин. В течение следующих трех месяцев на всем земном шаре было уже девятьсот пятьдесят экземпляров Сабин. Через полгода число их достигло уже примерно восемнадцати тысяч, а это немало. В результате лицо мира заметно изменилось. Восемнадцать тысяч любовников испытали на себе влияние одной женщины, и между ними, помимо их ведома, установилось некое единообразие в желаниях, чувствах, суждениях. К тому же, как бы моделированные ее советами и одним и тем же стремлением нравиться ей, они становились похожими по манере держаться, походке, покрою пиджака, цвету галстука и даже по выражению лица. Так, преподаватель геометрии очень напоминал китайского пирата, а академик, несмотря на свою бороду, смахивал на матадора. Выработался особый тип мужчины, соматические свойства которого не поддавались исследованию. Сабина любила напевать песенку, которая начинается так: «Гуляла я когда-то с французским солдатом». И ее стали повторять все бесчисленные сабинины любовники, их друзья и знакомые. Она стала популярной во всем мире. Пели ее и гангстеры Аль-Паконе, очищая главный банк Чикаго, и пираты By Най-на, грабя китайские суда на Синей реке, и «бессмертные», редактируя словарь Академии. В конце концов силуэт Сабины, ее профиль, форма глаз, выражение бедер вот-вот, казалось, установят новые каноны женской красоты. Неутомимые путешественники, особенно репортеры, удивлялись, встречая повсюду одну и ту же женщину, так поразительно похожую на самое себя. Газеты сделали из этого сенсацию. Научный мир предложил несколько объяснений этого феномена, что дало повод к яростным спорам, не разрешенным и поныне.
Полуфиналистическая теория нивелирования рас путем генных мутаций и бессознательного естественного отбора пользовалась наибольшим признанием у широкой публики. Лорд Бэрбери, который довольно пристально следил за этими дебатами, стал как-то странно посматривать на собственную жену.
А на улице Абревуар Сабина Лемюрье с кажущимся спокойствием вела жизнь заботливой жены и хорошей хозяйки, ходила на рынок, жарила бифштексы, пришивала пуговицы, чинила мужу белье, обменивалась визитами с женами его сослуживцев и аккуратно писала старому дядюшке из Клермон-Феррана. В отличие от своих четырех сестер, она, видимо, не поддалась пагубному влиянию романов миссис Смитсон: запретила себе расщепляться в погоне за любовниками. Быть может, эту ее осмотрительность сочтут притворной, неискренней и лицемерной, ибо Сабина и ее бесчисленные грешные сестры на самом деле были одним и тем же существом, но даже величайшие грешники не бывают окончательно покинуты богом, который вносит свет во мрак их злосчастных душ. И несомненно, что этот свет воплотился в одну восемнадцатитысячную часть нашей бесчисленной сладострастницы. По правде говоря, она прежде всего хотела отдать должное Антуану Лемюрье как законному супругу. Ее отношение к нему – лучшее свидетельство этой постоянной и благородной заботы. Дело в том, что Лемюрье, ставший жертвой неудачных спекуляций, наделал кучу долгов; как раз тогда он захворал и супруги впали в крайнюю нужду, близкую к нищете. Нередко им не хватало денег ни на лекарства, ни на хлеб, ни на квартиру. Сабина узнала тревожные дни, но держалась стойко: даже когда судебный исполнитель стучался в их дверь и когда Антуан требовал священника, думая, что умирает, она противостояла соблазну прибегнуть к миллионам леди Бэрбери или миссис Смитсон. Но, сидя у изголовья больного, прислушиваясь к его тяжелому дыханию, она следила за всеми забавами своих сестер (их было тогда сорок семь тысяч), участвовала во всех их делах и слушала неуемный похотливый гул, который сопровождала иногда невольным вздохом. Стиснув зубы, с разгоряченным лицом и слегка расширенными зрачками, она подчас напоминала телефонистку, с напряженным вниманием следящую за своим обширным пультом.
Причастная к этой свалке похоти, участвуя в этом клубке блудодействующих, распаленных, исходящих потом, сладострастных стонущих тел, наслаждаясь этим волей-неволей, понуждаемая собственным желанием и естественным своим подобием естеству всех остальных, – так вот, наслаждаясь, Сабина тем не менее оставалась неутоленной, и сердце ее жаждало любви. Потому что она снова полюбила Теорема, твердо решив, однако, что он об этом ничего не узнает. Быть может, ее сорок семь тысяч любовников были лишь производными этой безнадежной страсти. Есть основание так думать. Но возможно и другое: ее просто с неодолимой силой втянула в свою воронку судьба. (Это мысль Шарля Фурье, которую каждый может прочесть на цоколе его статуи, там, где сливаются бульвар и площадь Клиши: «Влечения соответствуют судьбам»). Об успехах Теорема Сабина узнала сначала от своей молочницы, потом из газет. На одной выставке она с потрясенной душой и увлажненным взором восхищалась «Женщиной о девяти головах», столь нежной и трагически нереальной, а ей столь о многом напоминавшей. Ее прежний любовник предстал перед ней очищенным, искупленным, вымытым и выглаженным, источающим свет и сияние. Только за него она осмеливалась молиться – чтобы у него была мягкая постель, вкусная еда, незамутненная душа в любое время года и чтобы картины его становились все более совершенными.
Глаза Теорема были столь же черны, но он уже не считал себя безумным, хотя, казалось бы, мог утвердиться в этой мысли с помощью тех же неоспоримых доводов; но он мудро решил, что неоспоримо аргументировать можно любое утверждение, в частности, утверждение о полной его вменяемости, и он не стал этим заниматься. Так или иначе жизнь его протекала почти без событий, полная трудов и чаще всего в одиночестве. Как и хотела того Сабина, его картины становились все совершеннее и искусствоведы говорили очень тонкие вещи об одухотворенности его полотен. Он никогда не заглядывал в кафе и даже в обществе друзей говорил скупо, а манеры и выражение его лица были печальны, как у всех людей, которых гложет большое горе. Надо сказать, что он серьезно пересмотрел былое свое отношение к Сабине. (Он краснел раз двадцать на дню, вспоминая свою низость, громко кляня себя, ругая то тупицей, то скотиной, то безобразной ядовитой жабой, то самодовольной свиньей. Ему хотелось покаяться перед Сабиной, вымолить у нее прощение, но он считал себя недостойным этого. Он совершил паломничество на бретонский пляж и привез оттуда два замечательных полотна (глядя на них, зарыдал бы даже лавочник), а также мучительное воспоминание о своей подлости. В его страсти к Сабине было столько самоуничижения, что он укорял теперь себя уже за то, что был когда-то любим ею.
Антуан Лемюрье, который чуть не умер, все-таки выжил; окончательно оправившись, он стал ходить на службу в свое учреждение и кое-как залечил денежные раны. Во время его невзгод соседи злорадствовали, полагая, что муж подохнет, мебель продадут с молотка, а жена окажется на улице. Они, впрочем, были прекрасные люди, золотые сердца, как все на свете, и ничего не имели против четы Лемюрье. Но, видя, как рядом с ними разыгрывается мрачная трагедия со всевозможными опасными поворотами, хитросплетениями, криками квартирного хозяина, приходами судебного исполнителя и сильным жаром, они жили в тревожном ожидании развязки, которая была бы достойна такой пьесы, и не могли простить Лемюрье, что он остался в живых. Это он все испортил. И, как бы в отместку ему, они стали жалеть жену и восхищаться ею. Сабина только и слышала: «Госпожа Лемюрье, как вы были мужественны, мы много о вас думали, я хотела зайти к вам, а Фредерик сказал нет, ей не до тебя. Но я была в курсе ваших дел и часто говорила – да что там, я еще вчера сказала господину Бреве: «Госпожа Лемюрье вела себя беспримерно, она достойна восхищения». Все эти прекрасные слова произносились главным образом в присутствии Лемюрье, или их ему передавала консьержка, или жильцы трехкомнатной квартиры на пятом этаже, или из квартиры напротив на третьем. Так что бедняга начал считать себя виноватым, что не умеет достаточно горячо выразить жене свою благодарность. Однажды вечером при свете лампы Сабина показалась ему усталой. У нее уже был пятидесятишеститысячный любовник – жандармский капитан, красавец мужчина, который, расстегивая портупею в гостинице Касабланки, говорил ей, что, после того как здорово подзаправишься и выкуришь хорошую сигару, любовь – шикарная штука. Антуан Лемюрье благоговейно посмотрел на жену, взял ее руку и горячо поцеловал.
– Дорогая, – сказал он, – ты святая. Ты самая кроткая из всех святых и самая прекрасная. Святая, настоящая святая!
Горькая ирония этой хвалы и этого обожающего взгляда пронзила сердце Сабины. Она отняла у него руку, заплакала и ушла к себе, сказав, что у нее нервы расходились. Когда она накручивала волосы на бигуди, седобородый академик умер от разрыва сердца в афинском ресторане, где он сидел за столиком с Сабиной, которая там звалась Кунигундой и считалась его племянницей. Кунигунда может показаться именем слишком изысканным, даже литературным, но подумайте сами: в святцах нет пятидесяти шести тысяч святых, а дать имя надо было всем. Уверенная, что гибель великого человека будет достойно отмечена, Кунигунда погрузилась в лоно Сабины, которая назавтра же отправила ее на поселение в пригород, во искупление многочисленных оскорблений, нанесенных чести Антуана Лемюрье.
Кунигунда, под именем Луизы Меньен, нашла себе кров в одной из беднейших хижин пригорода Сент-Уэн, что расположены в глубине этого гнусного поселка напротив огромных помоек, на рыхлой почве, насыщенной зловонными запахами гари и скученной нищеты. В ее лачуге, построенной из трухлявого дерева и просмоленной мешковины, было всего две комнаты, разделенные дощатой перегородкой. В одной из них жил немощный старик с катарактой на глазах, за которым ходил слабоумный мальчишка. Старик ругал его денно и нощно умирающим голосом. Луиза Меньен долго не могла привыкнуть к такому соседству, так же как к насекомым, крысам, вони, шумным дракам, грубости местных жителей и ко всем омерзительным условиям существования в этом последнем кругу земного ада. Леди Бэрбери и ее замужние сестры, равно как и все пятьдесят шесть тысяч сладострастниц (число которых продолжало расти), из-за этого на несколько дней потеряли аппетит. Лорд Бэрбери иногда удивлялся при виде того, как его жена внезапно бледнеет, как у нее начинают дрожать руки и голова, как искажается лицо. «От меня что-то скрывают», – думал он. А это просто Луиза Меньен в своей конуре боролась с пузатой крысой или отвоевывала тюфяк у клопов, но он-то не мог об этом знать. Быть может, читатели подумают, что искупительное сошествие в мир отверженных и тряпичников, в зловоние, кишащее насекомыми, где всюду раны, гнойники, голод, поножовщина, лохмотья, дрянное вино и пьяные вопли, заставили многоликую грешницу сделать решительный шаг по стезе добродетели. Увы, нет, и даже напротив. Луиза Меньен, ее пятьдесят шесть тысяч сестер (их стало уже шестьдесят тысяч) и четырехбрачная супруга пытались развлечься, чтобы забыть пригород Сент-Уэн. Вместо того чтобы утешаться своими страданиями, что было бы справедливо и разумно, Луиза старалась ничего не видеть и не слышать и расщеплялась на пяти континентах, участвуя в порочных играх. Так было легче. Когда у тебя шестьдесят тысяч пар глаз, можно без особого труда отвлечься от зрелища, которое нам преподносит одна из них. То же можно сказать и об ушах.
К счастью, провидение не дремало. Однажды под вечер воздух был удивительно мягок, испарения бараков, крытых фур и наваленных в кучи нечистот сливались в гнилостное зловоние, отдающее падалью. Над поселком стоял легкий туман, нежно обволакивая покосившиеся хибары и горы шлака. Женщины обзывали друг друга шлюхами, шкурами, воровками, а в дощатом кафе радио передавало интервью со знаменитым чемпионом-велосипедистом. Луиза Меньен наполняла лейку у колонки и вдруг увидела, что из крытой повозки вышел какой-то безобразный человек, похожий на гориллу, такой же широкоплечий, с длинными, висящими до колен руками; он направился к ней. На ногах у него были шлепанцы и разномастные гетры. Он подошел к Луизе, поводя плечами, и молча уставился на нее. Глазки его блестели на заросшем щетиной лице. Многие мужчины не раз приставали к ней у колонки, а некоторые даже бродили вокруг ее лачуги. Но и самые отпетые старались соблюдать какие-то условности. Этот даже не задумался. Его решение было настолько непререкаемо и просто, словно он собрался войти в автобус. Луиза не смела глаз поднять и с ужасом поглядывала на огромные висевшие вдоль тела руки, заросшие густой черной шерстью, местами слипшейся от грязи какими-то торчащими пучками. Наполнив лейку, она пошла домой. А гориллоподобный последовал за ней, все еще не произнося ни слова. Он шел рядом с ней маленькими шажками, ноги у него были короткие, кривые, несоразмерные с торсом. Время от времени он сплевывал табачную жвачку. «Зачем вы за мной идете?» – спросила Луиза. «Моя рана опять кровоточит», – ответил гориллоподобный и на ходу отлепил штаны от бедра в том месте, где они приклеились. Наконец подошли к лачуге. Дрожа от страха, Луиза опередила его, быстро проскользнула в дом и закрыла дверь у него под носом. Но она не успела повернуть ключ, и Горилла оттолкнул ее и вломился в комнатушку. Не обращая внимания на Луизу, он начал осторожно ощупывать свое бедро, стараясь сквозь ткань различить очертания гноящейся язвы. Эта процедура тянулась долго. В соседней комнате старик изрыгал ругательства умирающим голосом и жаловался, что мальчишка хочет его убить. Луиза вне себя от ужаса стояла посреди комнаты, не сводя глаз с Гориллы. Он выпрямился, увидел, что она смотрит на него, сделал рукой знак, словно приказывая ей потерпеть, и, повернув ключ в двери, выложил на стул табачную жвачку.
В Париже, Лондоне, Шанхае, Бамако, в Батон-Руже, Ванкувере, Нью-Йорке, Бреславле, Варшаве, Риме, Пондишери, Сиднее, Барселоне – словом, во всех концах земного шара Сабина, прерывисто дыша, следила за движениями Гориллы. Леди Бэрбери только что вступила в салон своих друзей, и хозяйка дома, которая шла ей навстречу, увидела, как она отшатнулась от нее, выпучив глаза от страха и сморщив нос, как начала потом отступать, пока не упала на колени к старому полковнику. В Напье (Новая Зеландия) Эрнестина, появившаяся на свет последней из шестидесяти пяти тысяч, глубоко вонзила ногти в руку молодого банковского служащего, который недоумевал, что бы это значило. Сабина могла бы растворить Луизу Меньен в одном из своих многочисленных тел, она об этом даже подумала, но потом решила, что не имеет права отказаться от предстоящего испытания.
Горилла несколько раз насильно овладевал Луизой Меньен. В перерывах он жевал табак, потом снова клал жвачку на стул.
За дощатой перегородкой старик продолжал свои жалобы и слабеющей рукой швырял башмаки, пытаясь убить своего молодого сожителя, который каждый раз начинал бессмысленно хохотать. Уже совсем стемнело. При каждом движении Гориллы от него исходил тяжелый запах грязи, гнилой пищи, козла и гноя – запах, гнездящийся в его звериной шерсти и одежде. Наконец, занявшись своей жвачкой уже всерьез, он положил на стол монету в двадцать су, как человек бывалый в таких делах, и бросил, уходя: «Я вернусь».
В эту ночь ни одна из шестидесяти пяти тысяч сестер не могла заснуть, и слезы их, казалось, никогда не иссякнут. Они теперь ясно поняли, что наслаждения любви, описанные в романах миссис Смитсон, не более чем обманчивые иллюзии и что ни один даже самый распрекрасный мужчина вне святых уз брака не может дать больше, чем имеет, – то есть, по сути (думали они), примерно то же, что давал Горилла. Несколько тысяч из них поссорились со своими любовниками, которые из себя вон выходили от этих слез и брезгливых гримас. Эти Сабины тут же порвали свои связи и стали искать честный заработок. Одни поступили на фабрику или в услужение, другие нашли себе место в больницах и богадельнях. А на Маркизовых островах двенадцать Сабин устроились в лепрозории ухаживать за прокаженными. Увы! Не надо думать, что движение это сразу же охватило всех. Напротив, новые сонмы грешниц, да еще с избытком, пришли на смену выбывшим и очищенным от скверны. Среди раскаявшихся тоже нашлись такие, которые снова поддались искушению и вернулись к порочным утехам.
К счастью, гориллоподобное чудовище частенько навещало Луизу Меньен. Так как он был все так же уродлив, груб и от него по-прежнему ужасно воняло, его похотливость была, можно сказать, душеспасительной. Каждый раз, когда он появлялся в лачуге, дрожь отвращения охватывала женщин, и нашлось все-таки тысячи две среди них, которые взялись за достойный труд и добрые дела, хотя многие потом, передумав, вновь впадали в привычный грех. В конечном счете, если судить по цифрам, Сабина не очень-то продвигалась по пути добродетели, но количество ее любовников остановилось примерно на шестидесяти семи тысячах, и это уже было кое-каким достижением.
Однажды утром Горилла пришел к Луизе Меньен с большим холщовым мешком, в котором лежали восемь коробок паштета, шесть – лосося, три овечьих сыра, три камамбера, шесть крутых яиц, на пятнадцать су маринованных огурчиков, горшок мелко изрубленной и зажаренной в сале свинины, колбаса, четыре кило свежего хлеба, двенадцать бутылок красного вина, бутылка рома и к тому же фонограф выпуска 1912 года с записями на валиках, которых было три, а именно (перечисляем их в том порядке, в каком отдавал им предпочтение Горилла): «Песня золотых нив», игривый монолог и дуэт Шарлотты и Вертера. Явился Горилла с мешком за плечами, заперся в лачуге с Луизой Меньен и вышел оттуда только на третий день в пять часов пополудни. О мерзостях, которые происходили в течение двух суток этого совместного пребывания, пристойнее будет умолчать. Единственно, о чем следует сказать, что в это самое время двадцать тысяч опомнившихся женщин оставили своих любовников, дабы посвятить себя богоугодным делам и помогать страждущим. Правда и то, что девять тысяч среди них (почти половина) снова впали в грех, но начало было отрадно. С тех пор число вернувшихся к добродетели было более или менее постоянно, несмотря на новые падения и новые возвраты к былому распутству. А так как все эти бесчисленные тела были движимы одной-единственной душой, то, быть может, читатель удивится, что доброе семя так медленно давало всходы. Но жизненные привычки, особенно самые повседневные, самые невинные, самые на вид пустячные, неразрывно сцепляют душу с плотью. Сабина тому отличный пример. Те из ее сестер, которые жили распутно – сегодня один любовник, завтра другой – и всегда были легки на подъем, первыми признали свою вину и раскаялись. Большинство остальных держались за порочную жизнь из-за аперитива в привычный час, из-за комфортабельного жилья, из-за накрахмаленной салфетки в ресторане, приветливой консьержки, сиамского кота, борзой собаки, завивки каждую неделю, радиоприемника, портнихи, удобного кресла, партнеров в бридж и, наконец, постоянного присутствия мужчины, с которым обмениваешься замечаниями о погоде, галстуках, кино, смерти, любви, табаке или простреле. Но и боязнь лишиться всего этого, казалось, постепенно исчезала. Каждую неделю зверь проводил у Луизы дня два или три подряд. Он безобразно напивался и был чудовищно пылок, вонюч и покрыт гнойниками. Тысячи и тысячи женщин начинали тогда замаливать свои грехи, устремлялись к чистоте и добрым делам, снова погружались в скверну и снова из нее выныривали, колебались, не знали, что делать, выбирали, пробуя, обдумывая, отшатываясь, опять принимаясь за старое; все же большинство из них окончательно замкнулось в непорочной жизни, полной труда и самоотверженности. Потрясенные ангелы, затаив дыхание, склонялись с высоты небес и наблюдали за этим доблестным поединком. А когда они видели, что Горилла направляется к Луизе Меньен, они невольно начинали петь ликующий гимн. Сам господь время от времени следил за Сабиной краешком глаза. Но он совсем не разделял восторга ангелов, подсмеивался над ними и подчас их журил (по-отечески, разумеется):
– Ну-ну, – говорил бог, – мало ли что, чего только не бывает. Это такая же душа, как всякая другая. В ней происходит то же, что во всех несчастных душах, которым я не потрудился дать шестьдесят семь тысяч тел. Я признаю, что поединок этой души – зрелище довольно захватывающее, но только потому, что я это допустил.
На улице Абревуар Сабина вела уединенную и полную забот жизнь, следя за движениями своей души и записывая их цифрами в блокноте вместе с расходами по хозяйству. Когда число ее раскаявшихся сестер достигло сорока тысяч, она стала на вид несколько спокойнее, хотя все еще была настороже. Вечером в столовой улыбка часто освещала ее лицо, придавая ему особую лучезарность. Более чем когда-либо Антуану Лемюрье казалось, что она говорит с ангелами. Однажды воскресным утром, когда она вытряхивала постельный коврик у окна, а рядом Лемюрье бился над трудным кроссвордом, по улице Абревуар прошел Теорем.
– Смотри, – сказал Лемюрье, – вот этот сумасшедший. Давненько его не было видно.
– Не надо называть его сумасшедшим, – кротко возразила Сабина. – Господин Теорем – великий художник!
Медленно прогуливаясь, Теорем шел навстречу своей судьбе, которая заставила его сначала выйти на Ивовую улицу и довела до Блошиного рынка за ворота Клиньянкур. Не обращая внимания на окружающее, он бродил там без определенной цели и наконец оказался на той самой нищенской окраине. Жители смотрели на него со скрытой неприязнью париев к хорошо одетому чужаку, в котором почуяли любопытствующего зеваку, глазеющего на их живописную нищету. Теорем ускорил шаг и, дойдя до последних лачуг, оказался лицом к лицу с Луизой Меньен, которая несла лейку с водой. Она была в сабо на босу ногу, в ветхом черном платье, чиненом-перечиненом. Молча он взял у нее лейку и вошел за ней в ее убогую комнатенку. Старик сосед потащился на Блошиный рынок, чтобы по случаю купить там тарелку, и в лачуге было тихо. Теорем взял руки Сабины в свои и оба они не в силах были попросить прощения за то зло, которое, как казалось им, они причинили друг другу. Когда он встал на колени перед ней, она хотела его поднять, но сама упала на колени. У обоих глаза были полны слез. И в эту минуту вернулся Горилла. Он нес за плечами большой мешок, набитый припасами, ибо решил остаться в лачуге у Луизы на целую неделю. Молча он поставил свой мешок, молча схватил любовников за горло – в каждой руке по шее, – приподнял, поболтал, точно фляги, потом задушил. Они умерли одновременно, лицом к лицу, глаза в глаза. Посадив каждого на стул, Горилла сел с ними за стол, открыл коробку с паштетом и выпил бутылку красного вина. Так он провел целый день, ел, пил, заводил фонограф и слушал «Песню золотых нив». Когда наступил вечер, он связал веревкой трупы и сунул в свой поместительный мешок. Уходя из лачуги с ношей за плечами, он ощутил, как под ложечкой у него что-то дрогнуло, словно от умиления, и не поленился развязать мешок и положить туда цветок герани, сорванный с окна одной из фур поселка. К одиннадцати вечера он добрался по центральным улицам до Сены. В результате этой истории у него в конце концов появилось какое-то подобие воображения. Когда на набережной де ля Межиссери Горилла кинул оба трупа в реку, он почувствовал, что жизнь скучна и утомительна, как книга. И тотчас же решил с ней покончить. Но, вместо того чтобы броситься в воду, у него хватило деликатности перерезать себе глотку в одной из подворотен на улице де Лавандьер-Сент-Оппортюн.