355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Чарный » Лейтенант Шмидт » Текст книги (страница 18)
Лейтенант Шмидт
  • Текст добавлен: 29 июня 2017, 13:30

Текст книги "Лейтенант Шмидт"


Автор книги: Марк Чарный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

XXIII. Накануне

Крики негодования прокатились по всей огромной стране от Вислы до Тихого океана. Московский комитет РСДРП издал листовку в связи с приговором Шмидту и другим очаковцам. «Каждый день в разных уголках России выносятся смертные приговоры, – говорилось в листовке. – В одних случаях устраивают комедию суда и казнят по суду, в других – без суда расстреливают, вешают, сжигают. Кровавый туман застилает нашу родину… Еще четыре казни, еще четыре жертвы, еще двадцать семь человек будут томиться по тюрьмам и казематам. Всю Россию они превратили в сплошную тюрьму, в застенок и пытают в этом застенке всех, кто встает за право народа, за лучшую жизнь. И один за другим всходят на эшафот борцы.

…Пусть палачи совершат свой суд над народом, пусть тешатся они предсмертными муками борцов – им не остановить той огромной силы, того огромного народного потока, который все растет, ширится, разливается, выходит из берегов и затопит их всех, всех смоет. Надвигается, набегает девятый вал».

В Варшаве в листовке военно-революционной организации говорилось: «В Очакове, в глухом застенке, вдали от людских взоров совершено гнусное преступление: лейтенант Шмидт и трое матросов приговорены к смертной казни… Солдаты! Эти смертные приговоры имеют в виду запугать вас! Но не заглохла еще совесть в солдатах… Да здравствует революция!»

В Сибири распространялось отпечатанное на гектографе обращение от имени матросов: «Граждане! Мы переживаем такое смутное время, в которое вешают наших братьев за то, что они вступились за правду, хотели улучшить народную долю, улучшить так, чтобы русскому народу жилось светлее… Требуйте отмены смертной казни над лейтенантом Шмидтом и над всеми вообще!»

Сто пять матросов-черноморцев написали письмо лично Шмидту: «Петр Петрович! Мы глубоко возмущены, и в случае исполнения вашего приговора мы обещаем вам идти за вами, и тогда мы разобьем и разметаем подлецов и мерзавцев. Мы разовьем всеобщую республику, и тогда земля в ужасе воспрянет». Все сто пять человек подписались и бросили письмо в почтовый ящик. С почтовыми штемпелями «Гайсин» и «Одесса» оно дошло до Очакова.

Бросая вызов всем Чухниным, капитан 2 ранга Плишко из Кронштадта послал открытую телеграмму Шмидту на адрес очаковской крепости: «Болею душой. Умрите честно и сознайте, что умираете за матушку Россию. Заочно целую, благодарю за все то, что мне дорого. Умрите же честно. Позвольте вас поцеловать».

В газетах всей империи отражались тревога и гнев, охватившие страну. Даже либерально-буржуазные «Русские ведомости» писали: «Внимание всей России сосредоточено сейчас на участи одного человека… Право ли общество, так выделяя одного человека над массой других, расстреливаемых, вешаемых, казненных?.. Право оно потому, что в судьбе несчастного лейтенанта Черноморского флота видит типичное, выражение своей собственной участи. Экзальтированный, пораженный величием открывающейся перед ним цели, – человек, не столько руководящий событиями, сколько вдохновляемый ими, – таковым представляется нам лейтенант Шмидт».

Защитники очаковцев, умудренные опытом борьбы с царским правосудием, не слишком рассчитывали на успех. Но выслушав приговор, они не сочли свои обязанности законченными. Балавинский направился в Севастополь подавать кассационную жалобу главному командиру Черноморского флота Чухнину. В этом необыкновенном процессе столько раз нарушались самые элементарные нормы права, что недостатка в поводах для кассации не было – на суд даже не были допущены свидетели защиты.

Зарудный вместе с Анной Петровной, сестрой Шмидта, поехал в Петербург, надеясь, что обращение к высшим сферам может привести к отмене смертного приговора. Защитник Винберг остался в Очакове, чтобы, встречаясь с осужденными, помогать им всеми возможными средствами.

Анна Петровна развила в Петербурге энергию, которой часто поражают слабые люди, оказавшиеся в трагических обстоятельствах и вдруг обнаружившие необычайную выносливость, настойчивость и волю. Она ходила к князьям, стучалась в двери министров, настояла на приеме у самого председателя совета министров знаменитого графа Витте. Предупрежденный газетами и адвокатами, Витте принял ее немедленно и как будто даже охотно.

В длинном, неуютном кабинете он поднялся навстречу сестре приговоренного к смерти Шмидта, протянул ей руку, пригласил сесть. Он был внимателен, вежлив, даже, участлив. Старый хитрец, выслуживавшийся перед царем ради титулов и поместий, он на всякий случай прикинулся либералом.

– Да, – говорил он, разводя руками, – если бы со Шмидтом случилось что-нибудь на «Ростиславе», в разгар событий, это было бы понятно. Но казнить сейчас – никому ненужная жестокость…

Он убедил Анну Петровну, что сам он, разумеется, за смягчение приговора лейтенанту Шмидту. Разные лица высказывали уверенность, что казнь будет отменена. Создавалось впечатление, что опасность действительно отступила. Правда, морской министр Бирилев отказался принять Анну Петровну. Министр внутренних дел, отмеченный мрачной фамилией Дурново и еще более мрачными делами, тоже не принял сестру Шмидта. Это было дурным предзнаменованием. Но сердце человеческое склонно обращаться даже к последнему предзакатному лучу надежды. И Анна Петровна снова проводила долгие часы в приемных министров, членов государственного совета и прочих, от кого, казалось, могла зависеть судьба ожидающего казни лейтенанта Шмидта.

В плавучей тюрьме «Прут» приговоренных разместили по камерам. Смертников – Шмидта, Гладкова, Частника, Антоненко – по одну сторону коридора, каторжан – по другую. Коридор – шириною в сажень. Двери камер – решетчатые, и заключенные, хоть и плохо, могли видеть друг друга.

Шмидт вошел в отведенную ему камеру. Что-то знакомое… Как будто он уже бывал здесь. И вспомнил: ну да, конечно, был. Когда освобождали на «Пруте» потемкинцев. В этой камере сидел… Кто же?.. Ну да, доктор Голенков. Петр Петрович вспомнил, как на глазах доктора заблестели слезы счастья и как он заикался, не в силах выразить благодарность. И Шмидт горько улыбнулся.

Но вот из камеры напротив донеслись голоса, нет, не голоса, а скорее стон. Смысл приговора постепенно доходил до потрясенного сознания узников. Наступила ночь, но в камерах никто не спал. Утром пришел защитник Винберг, принес газеты. Винберг уверял, что приговор будет изменен, казни не состоятся. Шмидт не верил.

Нет, теперь все ясно. Надо напрячь силы, освободиться от инстинктов, цепями привязывающих к жизни, от тоски, хватающей за горло, надо постараться продумать смысл событий, чтобы принести пользу Делу. Судьба не всегда слепа. Она бывает мудра. Разве 15 ноября судьба спасла его от огня и от расправы озверевшего Карказа на «Ростиславе» не для того, чтобы он мог объяснить русским людям, как и за что можно достойно умереть?

Как бы то ни было, народ уже знает Шмидта, страдает за него, верит ему, и он, Шмидт, не может обмануть его святого доверия. Перед ним вновь возникали события октября и ноября – стихийные митинги, клятва на кладбище, заседания Совета депутатов во флотских казармах, буря на «Очакове».

Кем был он, Шмидт, во всех этих событиях? С той ясностью мышления, которая не раз приходила к нему в решающие минуты, Петр Петрович сказал себе: капля в девятом вале народного протеста… Этот вал опрокинул, но еще не смыл всю мерзость режима.

Почему они потерпели поражение? Разве мало всенародного порыва, выстраданной веры лучших людей России, исторического опыта других народов? И его снова охватывало чувство щемящей обиды и горечи, как в те дни, когда он обнаруживал в восставшей дивизии и на кораблях то неподготовленность к событиям, то растерянность, то поразительную беспечность.

Организация, сказал Гладков. Шмидт отчетливо представил себе углубленный взгляд машиниста, интонацию безусловной убежденности, с которой он сказал тогда в каюте «Очакова», что он, социал-демократ, рассчитывает на организацию.

Не прав ли был машинист Александр Гладков?

У Шмидта закружилась голова от мысли, что многое было сделано не так, как следовало, что, по-видимому, и он, Шмидт, плохо использовал время. И в те осенние месяцы, и, может быть, в долгие годы до них. Тем важнее умереть на виду всей России, во имя ее, с призывом завершить начатое.

Убедив себя в необходимости и значительности своей смерти, он почувствовал чудесное облегчение. Да, это легко и даже радостно.

Он вспомнил о Зинаиде. Вспомнил умозрительно, без прежнего чувства сердечной дрожи, восторга и боли. Он сел за столик и написал:

«Прощай, Зинаида!

Сегодня принял приговор в окончательной форме, вероятно, до казни осталось дней 7–8. Спасибо тебе, что приехала облегчить мои последние дни. Живи, Зинаида. Забудь тяжелые дни и люби жизнь по-прежнему. Не жди приговора в России, поезжай в Испанию, там рассеешься, из газет все равно узнаешь, когда совершат казнь. Я совершенно счастлив и покоен.

В моем деле было много ошибок и беспорядочности, но моя смерть все довершит, и тогда, увенчанное казнью, мое дело станет безупречным и совершенным.

Я проникнут важностью и значительностью своей смерти, я потому иду на нее бодро, радостно и торжественно.

Если бы даже мне вернули жизнь, то и тогда не ломай своей, не иди за мной, а живи, Зинаида, для себя или людей, они везде есть, будь счастлива…

Прощай, Зинаида. Еще раз благодарю тебя за те полгода жизни-переписки и за твой приезд. Обнимаю тебя, живи, будь счастлива.

Твой Петя».

Шмидт, перечитал написанное. Свои же удачно найденные слова подействовали на него убеждающе. Он ощутил тончайшую радость умиротворения. Перечитал еще раз и добавил:

«Я далеко отошел от жизни и уже порвал все связи с землей. На душе тихо и хорошо. Прощай.

Защиту перешли Жене и проси его телеграфировать мне на «Прут», что он ее получил».

Он вспомнил о сыне и написал ему телеграмму:

«Сыночка милый, будь мужествен. Я спокоен и счастлив. Принял приговор и буду тверд до конца. Крепко люблю тебя, обнимаю твой друг папка».

Потом телеграмму сестре:

«Моя Ася, будь покойна, как покоен я. Мне очень хорошо. Дают все, даже папиросы. Душевное состояние тихое, счастливое. Крепко люблю тебя, не страдай, голубка моя».

Написал и представил себе, как получает Ася казенный бланк телеграммы. Кто-то торопливым бездушным карандашом набросал с телеграфной ленты его предсмертные слова. Это будет больно Асе, оскорбительно больно. Лучше письмо. И в тот же день Шмидт написал сестре длинное ласковое письмо, пытаясь успокоить и утешить ее.

«Ася, милая, если бы ты могла заглянуть мне в душу, если бы ты могла постичь, как хорошо мне, как спокойно я жду своей казни, то ты, наверное, не страдала бы, а радовалась бы за меня.

Я остался верен главному, и сама смерть, направленная на «Очаков» со всех сторон, не победила меня.

Если бы я был убит в бою, то это не было бы жертвой, а теперь моя смерть на эшафоте все покрывает, все очищает и успокаивает мою душу.

…Проникнись же, Ася, чистотой моей смерти и не страдай, а радуйся за брата своего!»

Шмидт передал письмо защитнику Винбергу, который каждый день навещал приговоренных и проводил в камерах по нескольку часов. После этих посещений он отправлял Анне Петровне телеграммы, почти всегда одного и того же содержания: «Брат здоров, бодр, хорошо спит и спокоен». Трудно было понять, что руководило им – желание ли умерить тревогу сестры или неумение благожелательного адвоката понять сложность чувств Петра Петровича Шмидта.

Граф Витте не обманул Анны Петровны. Но и не мог не быть самим собой. Он подал царю доклад, в котором писал: «Мне со всех сторон заявляют, что лейтенант Шмидт, приговоренный к смертной казни, – психически больной человек и что его преступные действия объясняются только его болезнью». Но тут же Витте поспешил прибавить: «Я не имею и не могу иметь по этому предмету никакого мнения, так как дело это мне совершенно неизвестно».

Понял или не понял Николай II своего министра – не имело в данном случае существенного значения. Достаточно было его животного страха перед революцией, страха и непонимания всего того, что происходило в стране. Синим карандашом он начертал в левом верхнем углу: «У меня нет ни малейшего сомнения в том, что если бы Шмидт был душевно больным, то это было бы установлено судебной экспертизой». И не потрудился узнать, была ли такая экспертиза, или сделал вид, будто не знает, что суд отказал в экспертизе его же, царским, именем.

В кругу приближенных к царю лиц решено было утверждение приговора передать на усмотрение адмирала Чухнина. Надеялись, что верный слуга знает свое дело.

Чухнин не только знал, как угодить царю. Ему было известно и о том, что Меллер-Закомельский во всех докладах в Петербург о подавлении Севастопольского восстания усиленно подчеркивал роль сухопутных войск. Пройдоха барон изображал дело так, будто весь Черноморский флот под командованием вице-адмирала Чухнина был разложен революцией и только его, меллеровские, батальоны спасли положение. В рапортах Чухнина сквозила досада и обида. Вице-адмирал опровергал доводы барона и доказывал, что одни сухопутные войска никогда бы не справились с восставшими кораблями. С жалобной миной оскорбленной невинности он напоминал, что моряки с судов, расстреливавших «Очаков», стреляли по своим товарищам. Его, Чухнина, не остановило то, что на «Очакове» находились десятки офицеров-заложников. Это тоже надо оценить…

Как бы то ни было, но руководство подавлением восстания матросов было поручено «варягу» Меллеру-Закомельскому, а ему, главному командиру, было предложено, выполнять распоряжения барона. Адмиральское сердце жгли страх и самолюбие. Неужели это начало конца карьеры, которой он десятки лет добивался так упорно и успешно.

Теперь, когда восстание подавлено, царь дает еще одну возможность проявить усердие. Чухнин не колебался. Адвоката Балавинского, приехавшего к нему с кассационной жалобой на приговор суда, он отказался даже принять. Приговор он конфирмует. Повесить… расстрелять… повесить…

И вдруг возникло неожиданное препятствие – нет палача. Кто будет вешать? Чухнин выслушал доклад, и его плечи недоуменно поднялись. В этом сумасшедшем мире забастовок и мятежей дошло до того, что исчезли палачи. В последнее время было несколько случаев убийства палачей. В Тифлисе палач казнил террориста, стрелявшего в генерала. Вскоре нашли тело палача – на нем были десятки штыковых ран. Видимо, с ним расправились солдаты. Другой палач был убит в тюрьме. Человек, которого заподозрили в том, что он едет вешать Шмидта, был ранен.

Чухнин провел рукой по мутным глазам. Хорошо, он проявит милость, Повешение будет заменено расстрелом.

Чухнин вызвал к себе своего бывшего флаг-офицера, а ныне старшего офицера «Терца» Михаила Ставраки.

XXIV. Казнь

Шмидт расхаживал по камере, подходил к иллюминатору. Сквозь решетку было видно море. Обращение к морю было как обращение к детству. Просторно, чисто, ощущение бесконечных перспектив, жажда движения. Пролетает чайка, делая крутой вираж. Подбегает волна, как будто торопится передать радостную весть.

Из иллюминатора виден низкий невзрачный остров. Это остров Морской батареи. Шмидт узнает его. Ведь он провел на нем три с половиной месяца в ожидании суда. Шмидт взял лист бумаги, подвинул чернильницу и начал делать набросок – «мой остров».

Четвертого марта стало известно о бесплодных попытках адвоката Балавинского в Севастополе. Последовательно и неуклонно все шло к одному. Шмидт уже настолько отрешился от себя, что мог судить о событиях «вообще», с общей точки зрения. В письме к Балавинскому он говорил:

«Дорогой Сергей Александрович!

Тяжелую обязанность вы взяли на себя! После приговора вы поехали стучаться в двери к Чухнину. Тяжело это!.. Вы попали в то положение, в котором был я до Севастополя. Он не принимал меня, не принял теперь вас. Они не любят принимать людей, которые могут помешать убийствам!

Пусть убивают, пусть не принимают, все же мы счастливее и сильнее, чем они, все же победа за нами!

Спасибо вам за все! Любящий вас и глубоко уважающий П. Шмидт».

На следующий день, 5 марта, часа в три пополудни к «Пруту» подошел катер. Привезли официальное сообщение, что приговор утвержден. Шмидт побледнел, но устоял на ногах.

В это время в камере находился защитник Винберг. Он хотел что-то сказать, но от волнения не мог произнести ни слова.

Шмидт посмотрел на него и вдруг упал на койку и зарыдал.

– Меня – хорошо… но зачем же, зачем матросов…

Винберг попытался успокоить Шмидта, но сам залился слезами. Петр Петрович поднялся. Его бледное лицо было по-прежнему спокойным. Теперь он успокаивал защитника:

– Что вы, что вы, голубчик, не надо…

На столе в камере стоял обед.

– Давайте обедать вместе, что ли… – сказал Шмидт. Но сам подошел к иллюминатору. Уже было известно, что казнь состоится на Березани. Из иллюминатора был виден и этот островок.

– Мне будет хорошо умирать на Березани… Вокруг море… И небо, высокое небо…

В камере трех смертников молча выслушали сообщение о конфирмации приговора. Только Антоненко рубанул рукой по воздуху: «Э-эх…»

Гладков тихо сказал:

– Передайте спасибо Чухнину…

Частник походил по камере и сел писать письмо черноморским матрасам.

«Я и другие товарищи «Очакова» приговорены к смертной казни. Сегодня или завтра нас расстреляют.

Накануне смерти я хочу сказать вам несколько слов.

Грядущей смерти я не страшусь умереть за правду легко.

Но меня мучит одна мысль, что некоторые из вас сделались убийцами своих же товарищей, боровшихся за лучшую долю нижних чинов армии и флота и за благо Родины. Люди эти пролили невинную кровь мучеников – борцов за свободу измученного русского народа.

Я был свидетелем страданий и гибели этих людей. Там была страшная картина, не поддающаяся описанию: там были стоны, крики, плач нечеловеческий; и всю эту расправу проделали свои же товарищи! Они приняли на себя роль палачей, убили четыреста жизней чистых и бескорыстных борцов за освобождение от крепостничества. Им этого не простит ни бог, ни русский народ, ни весь мир!

Горький плач матерей, жен и детей-сирот, оставшихся у убитых на «Очакове» товарищей, не даст им покоя во всю жизнь.

Я не удивляюсь, если подобные поступки делают власть имущие люди; они искалеченные душой эгоисты; у них нет правды, они сами только хотят жить. Но нам, людям того же народа, во имя которого идет великая борьба, так поступать нельзя. Народ просит хлеба и свободу, а вы будете давать ему пули в сердце! Это непростительное братоубийство.

Вас самих, как нижних чинов, начальство не признает за людей, считая вас за какой-то скот, и совершенно не признает ваших человеческих прав. Сказать открыто правду в защиту человеческих прав – значит совершить тяжкое преступление. Вам говорят начальники: стреляйте!

Товарищи! Передо мной стоит смерть, и завтра меня не станет, но говорю вам, что всякий начальник, приказывающий стрелять в людей, которые требуют лучшей доли русскому народу, сам является изменником родине.

Подумайте, ведь русские люди, кроме сильных мира сего, чиновников, офицеров, капиталистов и помещиков, требуют лучшей доли! Значит, выходит, все русские люди – изменники, кроме этой бесчестной кучки эгоистов? Нет, это наглая ложь начальников… Кто же тогда родина? Неужели эта кучка людей? Нет и нет!!!

140 миллионов людей, вся русская земля и ее сокровища – вот что называется нашей родиной. И ни один честный офицер или вообще начальник не станет теперь поддерживать правительство, так как оно из-за своей выгоды залило кровью русскую землю и приводит нашу страну к явной гибели!»

Частник писал медленно, с трудом. Он не привык писать, не умел выступать с публичными речами. Тем сильнее он чувствовал потребность теперь высказать все, что вызрело в нем за долгие годы размышлений, особенно за последний штормовой год. Он перечитал написанное. И то и не то. Не все, что рвется из груди. И он добавил:

«Еще бы писал, но уже сказано готовиться к казни. Мой предсмертный совет вам, дорогие сослуживцы: помогите несчастному русскому народу добыть лучшую долю!

Не будьте на будущее время братоубийцами – и вы утрете слезы миллионам русских матерей и сирот.

Шлю вам свой искренний последний привет.

Прощайте навеки!

Кондуктор Частник».

Он протянул письмо Гладкову и Антоненко. Они прочли, и Гладков молча указал пальцем на оставшееся под подписью место. Частник понял, он взял письмо и дописал еще одну строку:

«Шлют свой прощальный привет Гладков и Антоненко».

Этот последний вечер и почти всю ночь Шмидт тоже писал. Писал длинные письма и короткие записки. Ложился на койку отдохнуть, подумать в снова писал. Защитнику он написал: «Приходите на нашу казнь и расскажите всей России, всему миру о том, как умирают русские люди за свободу Родины и народа».

Частник, Гладков и Антоненко попросили, чтоб им разрешили провести последнюю ночь вместе со Шмидтом. Узнав об этом, Петр Петрович присоединился к их просьбе. Начальство отказало.

Ближе к рассвету приговоренных посетил священник, высокий, чернобородый. Он предложил покаяться. Антоненко молча отвернулся. Гладков пробормотал что-то непочтительное. Частник смерил священника пронзительным взглядом:

– В евангелии что сказано? Не убий. Почему же нас убивают? Пусть каются те, кто убивает. Мы никого не убили.

В камеру Шмидта вошел врач. Петр Петрович обрадовался. Это был старый военно-морской врач, знакомый семьи Шмидтов еще по Бердянску.

Врач вспомнил об отце Петра Петровича.

– О, мой отец…

Шмидт замолчал и закрыл лицо руками.

Потом он заговорил о смертном приговоре матросам. Это ужасно. Все-таки он не ожидал этого.

Врач осторожно начал подходить к цели своего посещения:

– Петр Петрович, у вас не болит голова? Может быть, вам нездоровится?

Шмидт испытующе  взглянул на доктора, поднялся и быстро заходил по камере.

– Нет, я совершенно здоров… Была болезнь почек, но это не имеет значения… До места казни дойду превосходно.

На баке пробили склянки. Четыре. Значит, ночь кончается.

Вскоре раздался стук мотора, лязг цепей. К «Пруту» подошел катер.

Было слышно, как заскрипели петли дверей и люков. С грохотом опустился железный трап.

Шмидт попросил, чтобы ему дали умыться. Он умылся, переоделся, причесался.

Потом заметил лежавший на столе деревянный нож для разрезания бумаги. Написал на нем чернилами: «П. Шмидт. 1906 г. 6 марта». До последней минуты он был деятелен. До последней минуты он думал не столько о себе, сколько о том, что будет после него.

На «Прут» поднялся усиленный конвой. Смертников уже стали выводить из камер, когда выяснилось, что везти их должны были на другом катере. Стали ждать.

Гладков не выдержал:

– Скорей казните, палачи! Довольно мучить!

Наконец подошел второй катер. Приговоренных вывели.

К решетке камер напротив, где сидели осужденные на каторгу, прильнули матросы.

Глаза их горели мукой. Шмидт крикнул им:

– Прощайте, товарищи!

Гладков, Частник, Антоненко тоже помахали матросам и крикнули:

– Прощайте, братья! Идем умирать…

Кто-то зарыдал. Кто-то, вцепившись в решетку, кричал:

– Прощай, Шмидт! Прощайте, товарищи герои!

Конвойный офицер прошипел:

– Молчать!

Но матросы еще долго шумели, кричали, всхлипывали, а потом, когда смертников провели, бросились к иллюминаторам.

Шмидт попросил, чтобы его и товарищей не связывали. Спускаясь по трапу, он оступился, и на него тотчас накинули веревку. Побледнев от негодования, он воскликнул:

– Вы же обещали…

Веревку сняли.

Приговоренных спустили в трюм катера.

До острова Березань ходу около часа. Но к самому берегу катер подойти не мог. Пришлось пересесть в лодки.

Светало, и серое небо на востоке нежно порозовело. Море настороженно притихло перед восходом солнца, и блеклое утро было печально-ласково.

– Хорошо… – сказал Шмидт, оглянувшись.

Он обнял за плечи сидевшего рядом Частника:

– Бодритесь, Сергей Петрович! – потом сказал, обращаясь к Гладкову и Антоненко: – Я в детстве очень любил выезжать на лодке по утрам…

– А я в детстве, – сказал Гладков, – моря не видел. Зато перед смертью вижу.

Надвигался берег.

Остров Березань – унылая полоска земли, едва выступающая из моря. 852 метра с севера на юг, 400 метров с запада на восток. Шумит камыш, глухо, плещется море. Даже с проходящих мимо кораблей не всегда увидишь остров, обычно окутанный туманом.

Чтобы расстрелять четырех революционеров, Чухнин и его штаб разработали целую боевую операцию. Такой предусмотрительности, пожалуй, не проявляли царские адмиралы и генералы в недавней войне с Японией. На плавучую тюрьму «Прут» были нацелены орудия морской крепости. Всю ночь с 5 на 6 марта прожектора беспрерывно прощупывали Очаков, Березань и все пространство Черного моря вокруг. Канонерская лодка «Терец» подошла к острову, чтобы в случае необходимости покрыть огнем своих пушек весь остров.

Для расстрела была назначена рота из молодых матросов «Терца». За ней разместили четыре взвода солдат из очаковской крепостной артиллерии. Им было приказано: если матросы начнут колебаться, открыть по ним огонь. Матросский отряд из первой линии получил приказ: если сзади начнут стрелять солдаты, повернуться, залечь и открыть огонь по второй линии. Тогда расстрел четырех осужденных произвести лично командирам взводов. Если же неповиновение обнаружат и матросы и солдаты, в дело должны будут вступить пушки «Терца».

Приговоренных вывели на берег. Они шли спокойно. Свободная осанка и гордо поднятая голова Шмидта сильнее всяких слов действовали на всех, от священника с «Прута» до жандармов очаковской крепости. Когда проходили мимо наряда солдат и матросов, первым, кого увидел Шмидт, был его товарищ детских лет и однокашник по Морскому училищу Михаил Ставраки. Шмидт не удивился и не возмутился.

В западной части острова на самом берегу моря были врыты четыре столба. Севернее были приготовлены четыре гроба и четыре могилы.

Подошли к столбам. Помощник секретаря военно-морского суда Васильев начал читать приговор, но от волнения не смог продолжать. Его сменил военный прокурор.

Все четверо попросили не надевать на них саванов, не завязывать глаз, не привязывать к столбам. Прощаясь, они сердечно обнялись и поцеловались друг с другом. Глаз осужденным не завязали, но к столбам все-таки привязали.

Шмидт обратился к взводам матросов с винтовками:

– Помните о нас! Погибаем за русский народ, за Родину, за вас…

Увидев Ставраки, который стоял с белым флажком в руках как командир отряда матросов, Шмидт сказал:

– Миша, прикажи целиться прямо в сердце…

Частник и Гладков крикнули:

– Умираем за свободу!

Сбоку стояло несколько барабанщиков. Лица у них были желтовато-серые, как натянутая на барабанах кожа.

– Дробь! – крикнул боцман Каранфилов. Грохнули барабаны, заглушая последние слова смертников. Сквозь грохот прорвался только крик Гладкова:

– Казните! Я готов!

Ставраки махнул белым флажком. Раздался беспорядочный залп. Шмидт беспомощно повис на веревках, которыми его привязали к столбу. У Частника голова упала на грудь. Оба были убиты с первого выстрела. Гладков и Антоненко еще стояли.

Ставраки снова махнул. Прогремел второй залп. Позади взметнулся пронзительный крик – один из солдат минной роты выронил винтовку и упал без чувств. Несколько других солдат и два артиллерийских офицера отвернулись, не в силах сдержать слезы.

У Ставраки задергалась голова. Он взмахнул третий раз. Раздался третий залп.

После грохота выстрелов наступила оглушающая тишина. К расстрелянным нетвердыми шагами приблизилось несколько офицеров и врач. Из окровавленной груди могучего Антоненко вырывались хрипы. В агонии метался Гладков. Ставраки вызвал старшего унтер-офицера Далуда. Тот сделал два выстрела в упор: один в Гладкова, другой в Антоненко.

Крик боли и негодования вырвался из груди потрясенной России. В разных городах вспыхивали демонстрации. Учащиеся прекращали занятия. Панихиды больше походили на политические митинги. В тюрьмах объявлялись голодовки. Газеты по-разному отражали эту великую боль и гнев. Одна газета писала:

«Ужасное свершилось… Сила злобы и мести победила. На кладбище русских упований прибавилась новая могила, в пантеоне русского освобождения – новый мученик.

История русского освобождения – история мученичества! Путь его – крестный путь. Вчера по этому пути сделан новый шаг. Нет меры отчаянию и скорби русского общества. Если только в такой скорби может быть утешение – оно есть. Отдавший делу свободы жизнь свою лейтенант Шмидт послужит ему и своей смертью, венцом мученика, одетым слепыми людьми на его вдохновенную голову.

…Русское освобождение уже имеет свою легенду, и эта легенда, упоительно-красивая и безгранично-печальная, называется лейтенант Шмидт.

…Есть в рядах русского освободительного движения сотни деятелей, поработавших больше Шмидта, но только лейтенанту Шмидту выпало великое счастье «ударить по сердцам с неведомою силой!». Из многих сотен мучеников и жертв русского освобождения он стал символом этого движения, он воплотил его энтузиазм, он имел исключительное счастье сгореть в лучах его поэзии. И мертвый еще больше, чем живой, он вспыхнет яркою легендой великой и страстной эпохи и зажжет новым пламенным энтузиазмом тысячи сердец, которым брошен этот вызов…»

Царские власти ответили привычными мерами. Министр Дурново разослал губернаторам и градоначальникам телеграммы: «Никакие демонстративные панихиды или демонстрации по поводу казни лейтенанта Шмидта ни под каким видом и во что бы то ни стало не должны быть допускаемы». Учащихся исключали из учебных заведений и арестовывали. Церкви и соборы окружали нарядами полиции, чтобы не допускать панихид. Многие газеты были конфискованы. Книжным магазинам запрещалось продавать портреты Шмидта.

Анну Петровну известие о казни застало в Одессе. Вероятно, она сошла бы с ума, если бы инстинкт жизни не подсказал ей в эту минуту: не удалось вырвать из рук палачей брата, забрать хотя бы его тело.

Она снова поехала к командующему войсками Каульбарсу. Ее направили на канонерскую лодку «Терец», которая только что прибыла из Очакова и стояла на одесском рейде. Анна Петровна наняла лодку и подъехала к «Терцу». Наверху у трапа стоял офицер. Узнав, что подъехавшая дама сестра лейтенанта Шмидта, он сбежал вниз и протянул ей руку. Но Анна Петровна не могла дотронуться до его руки и поднялась сама.

Подошла группа офицеров. Они просили выслушать каждого из них в отдельности. Первым в кают-компании появился доктор, который знал семью Шмидтов еще в Бердянске. Поглаживая руку Анны Петровны, заикаясь, он рассказал о последних часах Шмидта. Доктора сменил какой-то офицер. Бледный, с дрожащей челюстью, он долго оглядывался, а потом заговорил быстро-быстро, так что сначала она не могла разобрать ни слова:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю