355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Алданов » Исторические портреты » Текст книги (страница 14)
Исторические портреты
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:23

Текст книги "Исторические портреты"


Автор книги: Марк Алданов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 62 страниц)

III

Луве в своих воспоминаниях называет женщину, которая предоставила им убежище в пещере сент-эмилионского сада, «небесным ангелом». Тереза Буке и в самом деле проявила в этом деле исключительное самоотвержение и бесстрашие. Она не могла не знать, какая участь ее ждет, если полиция выследит укрывавшихся у нее жирондистов. Риск был очень велик. В своем домике она до того жила с престарелым отцом и со служанкой. Теперь прибавилось семь лишних ртов. В городе с населением в тысячу человек каждая торговка, конечно, знала, сколько хлеба, мяса, овощей ежедневно покупает госпожа Буке. Вероятно, в сент-эмилионских лавках очень скоро заметили, что по непонятным причинам она стала всего покупать в несколько раз больше. Это должно было вызвать толки, подозрения и вопросы. Между тем террор в Жиронде усиливался с каждым днем.

В Бордо хозяйничали три комиссара, присланные из Парижа центральной революционной властью: Тальен, Изабо, Жюльен де Пари. Из них большой известностью в истории пользуется лишь Тальен – в ту пору более или менее преданный слуга Робеспьера, впоследствии (очень скоро) злейший его враг, нанесший тяжкий удар диктатору в день девятого термидора. Это был человек довольно загадочный. Во время революции его считали продажным политическим дельцом, готовым за деньги служить кому и чему угодно. Едва ли это было верно: Ламбер Тальен умер совершенным бедняком. В последние дни свои он жил на небольшую пенсию, которую не то из жалости, не то из своеобразного щегольства Людовик XVIII платил бывшему члену Конвента, голосовавшему за казнь его брата. Политическая карьера Тальена не напоминает ничьей другой карьеры в революционной истории. Он как будто и нарочно старался не походить на других людей – вроде как Фет, который во время своего путешествия по Италии завешивал окна, «чтобы не смотреть на классические, всем нравящиеся виды».

Через всю жизнь Тальена проходит его любовь к женщине, ненадолго ставшей его женой и столь известной в истории под прозвищем «Нотр Дам де Термидор». Начало этого романа относится именно к дням и событиям, составляющим предмет моего очерка. Деятельность Тальена в Бордо может быть разделена на два периода. В течение первого из них он проявлял если не крайнюю, то, во всяком случае, немалую жестокость; им было пролито много крови. Затем, в Бордо, он встретился с политической заключенной, маркизой Фонтене. В точности неизвестно, при каких именно обстоятельствах их свела судьба. По всей вероятности, это произошло в тюрьме: Тальен, подготовлявший список новых кандидатов на эшафот, увидел маркизу Фонтене, сразу без памяти в нее влюбился, освободил ее из тюрьмы и сошелся с ней. Это был совершенный кинематограф, и говорить об этом, собственно, следовало бы в кинематографическом стиле: «Красавица маркиза стала добрым ангелом всемогущего члена Конвента». Арсен Уссе, справедливо сказавший о себе: «Я претенциозно претендую на полное неведение», – написал исторический труд, в котором очень подробно излагает любовные беседы маркизы с Тальеном, – казалось бы, эти беседы должны были происходить наедине. Как бы то ни было, оттого ли, что Тальен был страстно влюблен и счастлив, или по другой причине, после сближения с маркизой он больше не казнит никого.

О втором комиссаре сказать нечего. По-видимому, Изабо заботился, главным образом, о том, чтобы не влезть в историю, – ни в прямом, ни в переносном смысле последнего слова. Сотни деятелей Французской революции только и думали, как бы уцелеть в этом пекле.

Главным несчастьем жителей Жиронды был третий комиссар – Жюльен де Пари. Он мало известен; даже в столь ученом труде, как шеститомное «Общество якобинцев» Олара, Марк Антоний Жюльен не раз смешивается с его отцом. Между тем географическое уточнение «де Пари» он пристегнул своей фамилии именно для того, чтобы его не смешивали ни с отцом (Жюльеном де ла Дром), ни с другими политическими деятелями, носившими эту фамилию, весьма распространенную во Франции.

Жюльен де Пари, грозный комиссар Жиронды, был 18-летний мальчик, только что окончивший коллеж Монтегю. Еще воспитанником коллежа он стал посещать общество якобинцев и выступал там с пламенными речами. Однажды ему удалось даже выступить в Конвенте как делегату якобинского клуба. Жюльен говорил о «настоящих якобинцах, личными добродетелями которых гарантируется и их политическая добродетель», говорил о «знаменитых и бессмертных мучениках народного дела», грозил «тиранам карой бессмертной памяти об их слишком долгих злодеяниях» и т.д. Речь его (от 27 флореаля II года) имела в Конвенте большой успех: «Монитер» неоднократно отмечает бурные рукоплескания. Слова «добродетель» и «бессмертие» юный оратор склонял во всех падежах, из чего (как и из некоторых других выражений) можно сделать безошибочный вывод, что он работал на Робеспьера: это был робеспьеровский стиль, личный и даже фамильный (так же выражались брат и сестра революционного диктатора). Жюльен и позднее подлаживался к Робеспьеру чрезвычайно умело и вместе с тем далеко не так грубо, как теперь юркие люди работают на Сталина. Французская революция ценила «подхалимаж» (замечательное слово) гораздо меньше, чем наша, но ценила. Старательный юноша, 18 лет от роду, был назначен комиссаром в Бордо – я другого такого случая в истории революции не знаю.

Молодость может послужить для него некоторым смягчающим обстоятельством. Однако и дальнейшая его карьера свидетельствует, что это был (вопреки мнению весьма авторитетного историка) очень скверный и бессовестный человек, типичнейший карьерист революции, готовый решительно на все. Его политическая добродетель была не вполне гарантирована личными добродетелями. Жюльен отправил на эшафот очень большое число людей – трудно сказать в точности, сколько именно. В подобных случаях у историков и мемуаристов принято говорить о садизме. Думаю, что никакого садизма в нем не было, как не было и никакого «фанатизма» (другое затасканное слово): он просто делал карьеру. В 1794 году для карьеры надо было казнить в большом количестве контрреволюционеров – или, по крайней мере, ему так казалось (в звезду Робеспьера Жюльен верил твердо), – он их и казнил без счета. А если б для карьеры нужно было тех же контрреволюционеров увенчивать лаврами, Жюльен делал бы это не менее усердно. История полна таких людей, – думаю, история учреждений, подобных НКВД или гестапо, в особенности. Ровно через пять дней после казни Робеспьера Жюльен заявил, что всегда мечтал об убийстве этого злодея.

В пору своего назначения на пост комиссара он еще об этом не мечтал. Прибыв в Бордо, он первым делом донес Робеспьеру, что Тальен и Изабо проявляют слишком большое снисхождение в отношении врагов свободы. Между тем «свобода должна иметь ложе из трупов» («des matelas de cadavres»): «К стыду народов, кровь есть молоко рождающейся свободы».

Успех был отличный. Робеспьер скоро отозвал и Изабо, и Тальена; Жюльен де Пари остался полным и единственным хозяином Жиронды. Жизнь сотен тысяч людей теперь зависела исключительно от его прихоти. «Молоко рождающейся свободы» полилось рекой. За один июль 1794 года Жюльеном было казнено 129 человек. Паника в Жиронде стала беспредельной. Местный поэт Депоз написал о Жюльене стихи:

Он играет в убийства, а отрубленные головы

Служат этому жестокому ребенку вместо кукол...

Жил он в Бордо, где имел некоторое подобие двора: имел фаворитку, имел советников, имел придворных. Кто-то из этих людей обратил его внимание на Сент-Эмилион: что, если Гаде скрывается в своем родном городе? Парижские жирондисты уже были казнены; поимка семи последних вождей разгромленной партии обещала славу и милость начальства. Вероятно, из Сент-Эмилиона уже стали поступать доносы и на Терезу Буке. Трактирщик Hадаль внес ценное предложение: не использовать ли полицейских собак для большой облавы в Сент-Эмилионе?

Тем временем над беглецами стряслась новая беда. Ее подробности в точности неизвестны, дошедшие до нас сведения несколько противоречивы. По-видимому, к Терезе Буке неожиданно приехал ее муж, проживавший в Фонтенбло. Разумеется, от него нельзя было скрыть, что в пещере сада живут опасные политические преступники. Робер Буке пришел в ужас: он нисколько не желал идти на эшафот без всякой вины и причины. Кажется, кто-то вдобавок грозил Терезе Буке доносом. Ей не оставалось ничего другого, как сообщить обо всем этом Гаде и его товарищам.

Разумеется, они не колебались ни минуты: нельзя было подводить женщину, которая столько для них сделала. Уйти было необходимо. Но куда же?

После недолгого совещания они решили разделиться. Луве сказал, что вернется в Париж. Маркиз Валади надеялся найти приют у какого-то своего родственника в Периге. Гаде и Саль отправились к Гаде – отцу, который, как помнит читатель, соглашался приютить у себя на чердаке двух беглецов из семи. И, наконец, трех последних, Петиона, Бюзо и Барбару, устроила опять-таки Тереза Буке: она уговорила сент-эмилионского парикмахера Трокара дать им приют – у него тоже было какое-то надежное убежище. Но, в отличие от госпожи Буке, Трокар это сделал за деньги, причем взял с нее обязательство, что снабжение укрывающихся у него людей пищей возьмет на себя она.

Они дошли до последнего предела несчастья, за которым могло наступить и предельное отчаяние. Однако по немногим дошедшим до нас документам видно, что эти замечательные люди сохранили спокойствие и душевную бодрость. Дошли до нас полусерьезные-полушутливые рецензии, написанные Бюзо, Петионом, Барбару о трагедии Саля; она, видимо, очень им не понравилась. Один из рецензентов с юмором замечает, что Саль напрасно «отравил» Эро де Сешеля: что, если трагедию со временем поставят в театре – зрители увидят на сцене трагическую кончину главного действующего лица, а в партере будет смотреть на это – и хохотать – живой Эро де Сешель. Петион нашел, что Саль в слишком выгодном свете изобразил Робеспьера и Дантона: так, у него Робеспьер говорит: «Я сумею умереть», – нет, где уж такому негодяю произносить столь благородные слова! Мы должны беспристрастно признать, что упрека в слишком бережном, рыцарском отношении к врагам автор трагедии никак не заслуживал.

Госпожа Буке посылала им в их тайники то цветы, то ставшие редкими блюда (во Франции уже начинался голод) – протокол процесса как-то отмечает баранину. Однажды они с истинно безумной смелостью вечером вышли из своих убежищ и явились к госпоже Буке в гости, на ужин; вероятно, ее муж отлучился...

Эти люди на что-то еще надеялись – Жюльен де Пари уже собирал собак для своей облавы.


IV

«Мудрее всех тот, кто ничего не предвидит», – говорит знаменитый баснописец. Из семи жирондистов, покинувших пещеру в саду госпожи Буке, один – Луве – принял решение, которое должно было казаться безумным его товарищам по несчастью: он решил вернуться в Париж! Вероятно, они долго его отговаривали: как ни ужасно было их положение в Сент-Эмилионе, хуже Парижа, с их точки зрения, не могло быть ничего. Между тем из них из всех спасся только Луве! Благополучно добравшись до столицы, беспрестанно меняя в ней убежища, он счастливо укрывался до 9 термидора, уцелел и прожил – очень нерадостно – еще года три. Этот столько видевший, столько переживший на своем недолгом веку человек умер, разочаровавшись во всех и всем. Такова была участь не одного из деятелей Французской революции. «Я пьян от людей», – сказал незадолго до смерти Дантон.

С уходом в Париж Луве отпадает и наиболее ценный источник наших сведений о сент-эмилионской трагедии: при ее финале он не присутствовал и писать финала как очевидец в своих воспоминаниях уже не мог. Настоящего, подробного рассказа о произведенной в городке облаве мы так и не имеем. До нас дошли только официальные документы – источник очень важный, но сухой и односторонний – да еще несколько свидетельских показаний, неполных и весьма кратких.

Сохранились также письма Жюльена де Пари к Робеспьеру. Они очень интересны, особенно для современного русского человека.

Франция переживала время, во многих отношениях близкое к тому, какое сейчас переживает Россия (с огромной, однако, разницей: тогда была война). Робеспьер рубил головы то одним, то другим деятелям революции; очень трудно было понять, чего, собственно, он хочет и чем руководится. Можно с большой вероятностью предположить, что он и сам этого хорошо не знал. «Подозрительность доводит до сумасшествия и людей со светлой головою», – сказал французский классический писатель; а у Робеспьера и голова была не из самых светлых. В 1794 году уже трудно было сказать, он ли руководит террором или им руководит террор, расстроивший вконец его душевные силы. Для подозрительности у него вдобавок были достаточные основания; но и нервы его не выдержали страшного напряжения. Заговоры против него были – он мог думать, что на заговорщиков ему доносят другие заговорщики, и казнил он людей почти наудачу, понемногу из каждого лагеря. Казни подвергались то люди чересчур умеренные, les tiedes, то люди крайние, les exagères (по нашей нынешней терминологии, «троцкисты»). Надо было напугать всех. Он всех смертельно и напугал, – в конечном счете на собственную гибель.

История повторяется далеко не во всем. Ветер не всегда возвращается на круги свои. Но скверный ветер на скверные круги возвращается очень часто. С жутким чувством мы читаем об обвинениях, возводившихся против подсудимых того времени, в частности против генералов, казненных в пору Французской революции. Обвинения неизменно одни и те же: сношения с внешним врагом. Для разнообразия имя главного врага иногда менялось: генерала Кюстина обвинили в сношениях с Пруссией, маршала Люкнера – в сношениях с Англией. Позднее была найдена общая формула: «Pitt et Kobourg» (т.е. Англия и Пруссия) или просто «l'оr de l'étranger» («иностранное золото»). За самыми редкими исключениями, обвинения были совершенно бессмысленны. Случаи подкупа неприятельских генералов в новейшей истории чрезвычайно редки. Если б так просто было подкупать командующих армиями, то войны стали бы невозможны: в пору великой войны союзники, вероятно, не пожалели бы никаких миллиардов, чтобы подкупить Гинденбурга или Людендорфа. Элементарные, рассчитанные на человеческую глупость обвинения, конечно, прикрывали более основательное подозрение: подозрение в «бонапартизме», который тогда – до Бонапарта – назывался «кромвелизмом» или «монкизмом». Впрочем, Кюстин, Люкнер, де Флер, многие другие казненные генералы и в этом не были повинны: чаще всего генералы становились в пору революции жертвой личных счетов, интриг и доносов со стороны своих же товарищей (весьма возможно, что такие явления наблюдались и в московском деле 11 июня){49}49
  Эта часть статьи Алданова опубликована 26 июля 1937 года. 11 июня начался процесс советских военачальников Тухачевского, Якира, Уборевича и др.


[Закрыть]

Несчастье же ловких людей того времени заключалось именно в том, что они никак не могли понять, так сказать, генеральную линию робеспьеровских казней. Это и в самом деле было нелегко. Иногда людей казнили за близость к священникам и роялистам; иногда за неуважение к вере и к национальному прошлому. Шометту, например, Робеспьер ставил в вину и то, что он называл церковные колокола «брелоками Господа Бога» – это была аморальность, – и то, что он из цинизма предлагал парижанам носить грубую крестьянскую обувь – это была чрезмерность. Если б все деятели революции знали точно, чего хочет Робеспьер (и если б сам он знал это), он, быть может, и не погиб бы. Но когда ни один видный деятель не может поручиться, что угадал генеральную линию и что за недогадливость ему не отрубят головы, для диктатора настает очень опасное время.


*

Жюльен де Пари, юноша весьма неглупый и практичный, можно сказать, из кожи лез. Письма его (сколько таких писем найдут будущие историки в московских архивах!) в высшей степени поучительны во всем, начиная с мелочей. В письме надо поставить дату – во Франции введен революционный календарь, – но кто же знает, как неподкупный Робеспьер в душе относится к новому календарю, что, если это неуважение к прошлому? Жюльен пишет: 22 октября, – и на всякий случай осторожно добавляет: по прошлому времени. Несколько позднее окончательно переходит на мессидоры и прериали. В первых письмах он еще обращается к Робеспьеру на «вы». Затем, по мере роста братских чувств в заливавшейся кровью Франции, начинает писать на «ты» и даже заканчивает письма словами: «Обнимаю тебя!» Отношения были, казалось бы, самые что ни есть братские; однако в восторженных излияниях молодого Жюльена чувствуются и величайшая осторожность, и смертельный страх. Людей, заведомо неприятных Робеспьеру, он поносит как может или доносит на них. Но кого хвалить, Жюльен, видимо, совершенно не знает: вдруг вчерашний любимец уже перестал быть любимцем? В одном из писем он вскользь сообщает, что посадил в Жиронде дерево, посвященное памяти Марата, однако особенно об этом не распространяется – и очень хорошо делает: Робеспьер похвалы Марату уже принимал довольно кисло.

Большие колебания, по-видимому, Жюльен испытывал и в вопросе об общем тоне своих донесений: хороша ли в самом деле жизнь или нет? Лучше было перестраховаться на все стороны: кто же разберет, оптимист Робеспьер или пессимист? Порою его тон чрезвычайно жизнерадостен: Жюльен настроен бодро, Жюльен счастлив, весело служит революции. Он сообщает о революционном энтузиазме граждан Жиронды, о мерах, им принимаемых для увеличения этого энтузиазма: он старается «издавать добродетельные законы, касающиеся гражданских установлений, заключения браков», он «приобщает женщин к любви к родине»; он устраивает для своего доброго народа разумные революционные развлечения; он даже берется за перо художника и пишет для граждан и гражданок небольшую пьесу, заканчивающуюся «республиканским балетом» «Обязанности гражданок». Но порою характер его сообщений совершенно меняется: ах, граждане и гражданки ведут себя очень недостойно; везде измена, обман, контрреволюция! Если б не его бдительность, все кончилось бы очень плохо. «За исключением девяти или десяти определенных республиканцев, все от меня отворачиваются». И сам он уже больше не добрый отец области, развлекающий народ добродетельными зрелищами, – нет, он замученный, тяжело больной человек, он больше не в силах ни писать, ни говорить, ему надо бы уехать лечиться в Пиренеи, его дни сочтены.

Действия же его не менялись ни при оптимистическом, ни при пессимистическом отношении к жизни. Гильотина в Жиронде работает беспрерывно. В одном и том же письме он с одинаковой деловитостью, одинаковым тоном сообщает и о казнях, и о спектаклях. Надо ли добавлять, что никакой болезни у него не было. Он после того, слава Богу, прожил в добром здоровье еще 55 лет, и переутомление его от казней не мешало этому 18-летнему комиссару-балетоману жить в 1794 году довольно весело. Из некоторых документов видно, что бордоских женщин он приобщал не только к любви к родине.

К сожалению, доклад Жюльена об аресте сент-эмилионских жирондистов до нас не дошел. Конечно, такой доклад был – его не могло не быть. Но очень много разных людей по-разному были заинтересованы в исчезновении некоторых бумаг, оставшихся после Робеспьера. Комиссия же, производившая выемку документов в кабинете казненного диктатора, к Жюльену отнеслась с не совсем понятной снисходительностью...

Мы не знаем в точности, какие обстоятельства предшествовали облаве в Сент-Эмилионе. Облава эта была произведена с собаками, но, кажется, в собаках большой надобности не было. Человек весьма опытный в полицейском деле говорил мне когда-то, что 75 процентов успеха полицейской работы строится на доносах, в большинстве на доносах «любительских». Во всяком случае, протоколы сент-эмилионской облавы оставляют вполне определенное впечатление: полиция твердо знала, где именно надо искать жирондистов.

Двадцать девятого прериаля отряд из 600 человек солдат и полицейских, под начальством комиссаров Лэя и Оре-старшего и генерала Мерзье, прибыл из Бордо в Сент-Эмилион и прямо направился к дому Гаде – отца. Читатель помнит, что у старика скрывались его сын и поэт Саль. Их тайник (чердак в полтора метра высотой) был обнаружен очень скоро. Комиссары арестовали обоих жирондистов, а с ними и всю семью Гаде, за исключением маленького внука Жозефа. Сцена, по-видимому, была страшная. Лет через шестьдесят после этого о ней с ужасом вспоминал один из солдат, принимавших участие в обыске. Бывший председатель Конвента, выйдя из тайника, бросился к своему престарелому отцу с криком: «Отец мой, я ваш убийца!..» Он понимал, конечно, что и отец его будет казнен за укрывательство.

Из дома Гаде отряд отправился к дому госпожи Буке – это неопровержимо свидетельствует, что к властям поступили доносы: какие основания иначе могли быть для обыска в доме мирной обывательницы, не имевшей никогда никакого отношения к политике? У госпожи Буке никого найти не могли: Гаде и Саль давно перешли от нее к старику Гаде. Петион, Барбару и Бюзо прятались у парикмахера Трокара, а Луве и Валади покинули Сент-Эмилион. Пещера, в которой прежде укрывались семь бежавших жирондистов, была обнаружена в саду Буке лишь несколько позднее. В ней были найдены тюфяки, утварь, книги (в их числе «Дух законов» Монтескье). Это доказывало, что здесь укрывались люди. Но властям доказательства не понадобились и при первом обыске. Госпожа Буке была арестована, так же как ее 77-летний отец и ее служанка.

Все арестованные под конвоем были тотчас отправлены в Бордо к Жюльену. Шествие прошло по главной улице, на которой находилась парикмахерская Трокара. Таким образом, Петион, Барбару и Бюзо в своем тайнике, конечно, слышали (а может, и видели через какую-нибудь щель), как ведут на казнь их товарищей и людей, их приютивших.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю