355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Шенбрунн-Амор » Роза Галилеи » Текст книги (страница 9)
Роза Галилеи
  • Текст добавлен: 23 июня 2020, 23:30

Текст книги "Роза Галилеи"


Автор книги: Мария Шенбрунн-Амор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

Но даже трогательная встреча с живой легендой израильской истории не превратила меня в политического аналитика. Впервые я обратила внимание на происходящие в стране исторические свершения, когда в Иерусалим прибыл Анвар Садат. Радио в автобусе постоянно толковало об историческом визите, полиция перекрывала улицы, и едва египтянин начал свое выступление в кнессете, тетки в нашей переводческой конторе перестали молотить по клавишам композеров и столпились вокруг телевизора с прямой трансляцией. В панорамном окне офиса солнце закатывалось за холмы Иерусалима, застроенные арабами и евреями, и меня тоже пронзило ощущение исторической важности момента, заразили общий энтузиазм и вера в непременные замечательные изменения. В Израиле наконец наступил мир, и на моем веку больше не будет войн. Прошлые битвы еврейского государства воспринимались приблизительно как Великая Отечественная – нечто ужасное, но случившееся давным-давно и не могущее повториться при моей жизни. Где жить – на «территориях» или внутри «зеленой черты», – мне казалось совершенно безразличным. В иерусалимской ткани арабы с евреями переплетались продольными и поперечными нитями, путь от спального Неве-Яакова в центр города вился через вечно недостроенные виллы палестинцев Рамаллы, и во время Рамадана усиленный громкоговорителями голос муэдзина не только призывал правоверных на молитву, но и разгонял сон еврейских иноверцев.

А вот разницу между городом и деревней я себе представляла, и не в пользу последней.

На первой экскурсии в этот кибуц Итав инструктор Ицик показывал нам прямоугольные блочные домики и бетонные кубики столовой. Минимализм построек и даже изможденность костлявого Ицика словно иллюстрировали аскетичность идеалов социалистического сионизма, лишенного добротной плоти мещанского приобретательства. Ицик испытующе оглядел меня:

– А ты тоже собираешься в кибуц?

Я испуганно замотала головой. Рони приобнял меня и засмеялся:

– А что? Мы ее перекуем!

Остальные, я чувствовала, не разделяли его оптимизма. Стало даже слегка обидно – почему они все думают и даже мне заявляют: «Кибуц – это не для тебя, ты слишком нежная»? Возможно, дело не столько в моей хрупкости, а в том, что я не служила в армии, а к тому же вместо джинсов и кроссовок ношу юбки и сапожки на высоком каблуке, крашусь и завиваю локоны в стиле Фарры Фоссет. Даже Рони стеснялся моего неподходящего вида. Когда все двинулись гулять по течению ручья Уджа, полного воды после недавних дождей, он предложил:

– Ты, Саш, может, подождешь нас где-нибудь? Ну куда ты в таком виде?

Разумеется, я пошла за ним. Перескакивала с камешка на камешек на шпильках и в развевающейся юбке, не подавая вида, что переживаю из-за своего дурацкого вида и из-за того, что Рони его заметил. Одно то, что в кибуце все носят шорты и ботинки, исключало для меня жизнь, посвященную дойке коров или копанию картошки. Теперь, когда я начала работать, у меня впервые в жизни появилась возможность наряжаться и украшать себя. Не для того же я с утра до ночи барабаню по клавишам, чтобы обрядиться, как израильтянки, в армейскую куртку защитного цвета и в клетчатые байковые тапки.

И все же я продолжала ездить с Рони на встречи формирования «ядра», то есть первичной группы предназначенной «подняться на землю» – так называл Ицик переселение в новый кибуц. Хоть я туда не собиралась, мне нравились эти юноши и девушки. Они отслужили в армии, они говорили на иврите, они были «сабрами», то есть уроженцами Израиля. С ними было весело и интересно. Рони очень быстро стал душой компании, и я, с одной стороны, гордилась им, а с другой – замечая внимание остальных девушек, понимала, что не следует отпускать его одного, тем более что на встречах постоянно устраивались танцы.

Как-то Ицик снова предложил:

– Саша, присоединяйся, тебе понравится в кибуце! У нас интересная жизнь!

Но я держалась за то немногое, чем разжилась в Иерусалиме – работой, подругой Анат, сдачей экзаменов.

– Мне нравится жить в Иерусалиме.

А что именно тебе нравится?

Нравится зарабатывать деньги и тратить их на всякие замечательные вещи, которые: в Советском Союзе были запредельно недоступными. Увижу, скажем, красивый свитер в универмаге или платье в бутике на улице Кинг-Джордж, высчитаю количество часов, которые придется отработать сверхурочно, и в течение следующих вечеров механически отбиваю текст на композере, мечтая, как замечательно буду выглядеть в обновке. Работать ради желанных вещей не только не трудно, но даже приятно. Половину последней зимы я провела, зарабатывая на дубленку, опушенную лисицей по капюшону и подолу. В подобных по Москве щеголяли богатые модницы, да и здесь, в Иерусалиме, такую можно купить лишь в бутике в фойе гостиницы «Шератон». Поставленная цель и долгий путь к ее достижению делали и жизнь, и работу полностью осмысленными. Шубу носить и носить, а эта чертова Бика лежит на полпути между Мертвым морем и Кинеретом, в одном из самых жарких мест в Израиле, и тулуп там нужен, как фрак в бане. Но не объяснять же это высокоидейному Ицику!

– Нравится работать, быть самостоятельной, ни от кого не зависеть…

– А как насчет того, чтобы делать что-нибудь настоящее? Подумай, пока перед тобой открыты все дороги… Даже в городе человек не свободен. Молодость пройдет, жизнь захомутает, а ты так и не успела совершить ничего действительно важного. – Ицик словно догадался об овчине и прочих моих идеалах.

Помимо снегурочкиной дубленки мне нравится ходить вечерами с Рони в кино или в кафе «Ротонда», нравится танцевать, просто быть с ним, даже читать рядом книгу, пока он шуршит газетой. Я только представляю себе расставание с красивым, мужественным, сильным, веселым возлюбленным, и у меня сердце пропускает стук, а от его успеха у собравшихся на целину девушек холодеют руки.

– Что мне делать? – спрашиваю я маму, навещая ее в выходной.

– Меня не спрашивай! – сердится мама. – Меня надо было спрашивать, когда ты в школе дурака валяла, когда аттестат не получила, когда на университет рукой махнула! А теперь чего меня спрашивать? Теперь тебе одна дорога – в колхозе картошку копать! И это после того, как я ради тебя всю жизнь перевернула!

С тех пор как я самовольно поселилась вместе с Рони, мама отстранилась от руководства моей жизнью. «Ее жизнь, не моя, все равно меня не слушает, пусть живет, как хочет», – объясняет она знакомым, потрясенным тем, что единственная дочь, московский ребенок, вместо того чтобы учиться на врача, бросила школу и сожительствует с «марокканцем».

Сам Рони в ответ на все мои страхи повторяет лозунги Ицика о необычайно высоком качестве жизни кибуцников, о том, как там замечательно растить детей, и прочую чепуху. Я бы колебалась до бесконечности, но вдруг, совершенно неожиданно, Рони заявил, что больше ждать не намерен. Уволился из министерского архива, продал старенький «триумф», собрал пожитки в две картонки и укатил в кибуц Гиват-Хаим Меухад, где в течение ближайшего года ядро будущих поселенцев будет проходить подготовку к непростому подвигу создания нового сельскохозяйственного поселения в Эрец-Исраэль, Стране Израиля.

До последнего момента я не верила, что он решится покинуть меня. Может, если бы он пал к моим ногам и умолял присоединиться, я бы уступила, но он не умолял. Дальше надо было жить одной. Я вернулась в Неве-Яаков к маме, еще не зная, как тяжко окажется без Рони.

Почти все мои знакомые были его друзьями, теперь некому даже новые лаковые босоножки показать. Разумеется, исчезли из жизни и встречи с будущими кибуцниками. Впереди, сколько видит глаз, лишь одно: работа – дом, дом – работа.

Первое время он звонил по вечерам из телефона-автомата, установленного перед входом в столовую.

– Как ты там? – Мне требовалось услышать, что страдает, что жить без меня не может.

– Отлично! Гиват-Хаим – большой кибуц, несколько сот человек, у меня появилась куча новых знакомых. В нашем ядре уже человек двадцать, и все отличные ребята!

«И девчонки!» – ужасалась я.

Конечно, он спрашивал, что же я наконец решила. Я вздыхала, мямлила и увиливала от ответа. Разговор часто заканчивался ссорой, и, если он пропадал надолго, я изнемогала. Самой до него дозвониться было не просто – приходилось подгадывать ко времени ужина и просить подошедшего к телефону-автомату разыскать в столовой новичка по имени Рони. Кибуцники соглашались, я терпеливо ждала, но его все чаще не находили.

Мама выкладывала на стол счет за телефон, я понимала намек и счет оплачивала.

Через несколько недель, стосковавшись до сосущей тошноты, поехала навестить новоиспеченного хлебопашца. Таилась надежда, что, увидев меня, он перестанет упорствовать и вернется в Иерусалим. Или наконец приведет такой неопровержимый довод в пользу переезда, что я не смогу отказаться.

Рони гордо показывал мне хозяйство, водил в общую столовую, где вкусно кормили супом, курицей с рисом, салатами и шоколадным пирогом. Мы загорали на траве у бассейна, вечером танцевали и пили пиво в дискотеке, которую кибуц устраивал для волонтеров из Европы, а ночь провели на узкой койке в маленьком домике на зеленой лужайке. Сосед по комнате, Ури, деликатно нашел себе другое пристанище. Все знакомые меня радостно приветствовали, но ощущалось, что я уже не одна из группы, что у них образовались общие дела и жизнь, в которых я не участвую. Все они были вместе, а я была сама по себе, в стороне.

В автобусе на Иерусалим я смотрела на стекавшие по окну капли дождя. На весь салон шла радиотрансляция из Кэмп-Дэвида о ходе израильско-египетских мирных переговоров. Корреспондент предсказывал грядущие исторические перемены. Было приятно, что их принесет расцелованный мной Менахем Бегин, но тоска не проходила. Ведь лично мне, в отличие от всей страны, будущее ничего хорошего не сулит. Встреча с Рони обновила рану, и предстоящее одиночество было нестерпимым. Стало очевидно, что Рони в Иерусалим не вернется. Он и на моем переезде больше не настаивал.

Раньше работы в переводческой конторе было завалом, а теперь, как назло, энциклопедия, над печатанием которой это заведение трудилось годами, завершилась, не без моей усердной помощи. С постоянной ставки меня перевели на работу по вызову, но вызывали все реже и реже. Рони, конечно, усмотрел в этом отношении к старательной машинистке эксплуатацию наемных работников в капиталистических условиях города, а мама заявила, что это следствие моей низкой квалификации, доказывающее, что мне необходимо учиться и приобретать профессию.

Освободившееся от работы время я честно собиралась использовать для постижения ивритской грамматики. С утра всегда казалось, что времени еще полным-полно, можно самую чуточку почитать Фейхтвангера, а там уж точно приняться за проклятые грамматические биньяны… Ближе к вечеру становилось ясно, что ломоносовские подвиги придется отложить до следующего утра. А помимо грамматики требовалось сдать еще и литературу! Собравшись с духом, я решительно раскрывала томик стихов замечательного еврейского поэта Бялика. Ну насколько трудным он может быть? Х-м-м… Нет, пожалуй, стоит начать с другого классика ивритской литературы – Ури-Цви Гринберга, тоже очень хороший поэт… Та-а-к… Может, вернуться к Бялику?.. Но как-то сама собой в руках оказывалась «Кристин, дочь Лавранса», а постылые Бялики и Гринберги отправлялись пылиться под кровать. Все чаще приходило в голову, что так дальше жить нельзя, все непереносимее было осознавать, что вот так, без любви, без работы, без денег, зато с сердитой мамой, скучно и бесцельно будет тянуться вся моя дальнейшая жизнь в спальной новостройке Неве-Яакова.

Иногда к маме заходила ее подруга Аня, и тогда они терзали меня в четыре руки.

– Извини, Анечка, за беспорядок: я-то целый день на работе, а моя бездельница не в состоянии даже задницу от кровати оторвать, прибрать в доме!

– Да что же это такое, – поддакивала та, хотя это совершенно не ее дело, – ты ей скажи: либо учиться, либо работать! – И обращалась ко мне: – Ты на мать свою посмотри: в сорок с гаком выучила новый язык, преодолела все препятствия!..

– Она не в состоянии школу закончить! – вступала мама в слаженный дуэт привычным припевом. – Я почему-то могла вызубрить всю профессиональную терминологию, могла проходить мучительные интервью, выслушивать отказы, сносить унижения! Она уверена, что жизнь можно без труда прожить, что как-то можно так исхитриться, чтобы само собой все сделалось!

– Ведь лучшие годы идут, Сашенька, – фальшиво взывала тетя Аня. – Если сейчас за ум не возьмешься, потом-то уж ничего не поправишь!

Я жалела маму, но куда больше жалела себя. Папа ушел от нас, когда мне было пять, а тетя Аня сама, с большого ума, не взяла мужа в Израиль. «Зачем ему сюда, он русский…» Если она воображала, что здесь евреи выстроятся к ней в очередь, ее ждало большое разочарование. Зато она не сделала другой колоссальной ошибки моей мамы – не обзавелась собственным никчемным и неблагодарным паразитом, чем и объяснялась ее постоянная готовность одарять меня своими пропадающими втуне бесценными жизненными советами.

Я спасалась от них в своей комнате. Все чаще и чаще мелькала пораженческая мысль: «В конце концов, если уж станет совсем невтерпеж, всегда можно купить автобусный билет в Гиват-Хаим».

Впрочем, это было несерьезно. Звонки Рони случались все реже и реже, и резкое дребезжание телефона перестало окатывать волной жара. Наверное, в конце концов, трусость и инерция превозмогли бы мою любовь, если бы в очередном разговоре он сам не предложил поставить точку:

– Саш, нет смысла… Все равно ты ведь не пойдешь в кибуц, а я в город не вернусь. Я… тут… с Шоши… Так что, прощай. Ты хорошая девушка, я желаю тебе всего самого лучшего…

Всю ночь я не спала. Это была моя вина: если бы я не осталась в городе, если бы поехала вместе с ним в этот проклятый Гиват-Хаим Меухад, все было бы хорошо, мы были бы вместе. Я кое-как справлялась с разлукой, пока это было мое решение, но я не могла смириться с тем, что он бросил меня. И работа, и мама, и Неве-Яаков, и вообще вся здешняя жизнь смертельно опостылели, нестерпимо хотелось вернуть Рони. Теперь кибуцная жизнь, общение с ребятами представлялись самым прекрасным из всего когда-либо случившегося со мной. Я вспоминала бассейн, танцы под песни «Би-Джиз» и «Бони Эм», узкую койку и плакала: меня отделяло от них уже не три часа на автобусе. Все это было навеки отобрано и отдано другой женщине. К утру приснился кошмарный сон: Рони, мой Рони, теплый, милый, мягкий, добрый, уютный, родной, стоит под свадебным балдахином с отвратительной, торжествующей Шоши!

К утру я была готова вернуть его любой ценой. Написала маме записку, кинула в сумку зубную щетку и купальник. Автобус продвигался сквозь заторы к Центральной автобусной станции рывками игрушки, у которой кончается завод, застревая у каждого перекрестка. Потом на другом автобусе через полстраны до Хадеры, а оттуда на местном, до ближайшей к кибуцу развилки. Весь путь сжимала в объятиях сумку, упиралась лбом в оконное стекло, торопила время, проклинала пространство, обдумывала, что и как скажу Рони.

На тропинке под эвкалиптами меня догнал трактор. Им с гордым видом человека, покорившего железного коня, правил долговязый Ури, сосед Рони. Я взобралась в кабину. Ури явно распирало от чего-то, чего я, по его мнению, не знала, и наконец, не выдержав, он многозначительно посоветовал:

– Саша, если хочешь остаться вместе с Рони, не тяни, переезжай прямо сейчас!

Видно, Шоши уже не секрет.

Пока Рони окучивал хлопок, я сидела на газоне у его комнаты и ждала изменщика. Время от времени мимо гордо проходила разлучница, делая вид, что не замечает брошенной городской неженки.

Знатный хлопкороб появился лишь после обеда. Выглядел он сногсшибательно: синяя рабочая униформа распахнута на волосатой груди, загорелые мускулистые ноги решительно шагают в незашнурованных ботинках, черные глаза сверкают, длинные волосы развеваются. Архивный юноша явно перековался во второе воплощение легендарного пионера израильского сельского хозяйства Аарона Гордона. Если Рони мне и обрадовался, то виду не подал. Ни оправдываться, ни каяться не стал, а, напротив, принялся подчеркивать сложность выбранной им судьбы и сомневаться в разумности моей теперешней готовности идти за ним хоть на край света:

– Саш, ты же только из-за меня собралась в кибуц.

Разве не хватает того, что я люблю его? Еще и весь кибуц надо любить? Но момент для споров и попреков был неудачным, и я только смиренно убеждала:

– Нет, нет, не только ради тебя! Ради меня тоже.

Врала, врала! Если честно, совсем не ради него, а только ради себя! Если бы так не тянуло сердце, если бы так отчаянно не хотелось быть с ним, разве пошла бы, даже если бы весь кибуцный секретариат на коленях стоял?!

Капитулировала по всей линии: эпизод Шоши обещала полностью предать забвению, в течение двух недель переехать в Гиват-Хаим и приложить все усилия к тому, чтобы стать достойной пионеркой поселенческого движения. Зато мы будем жить счастливо и любить друг друга вечно.

В новую жизнь мама напутствовала горькими пророчествами:

– Тебе, Александра, все кажется, что где-то легче! Идешь по линии наименьшего сопротивления! Давай-давай: пополи картошку, подои коров, и трех месяцев не пройдет, как стоскуешься по учебникам!

Но судьба моя была решена – я буду озеленять пустыню и обживать пустошь.

* * *

В Гиват-Хаиме ждали любовь, бесплатный труд и врастание в коллектив. Наши отношения с Рони изменились. Раньше были только я и он. Я хоть и презирала аханья маминых невеяаковских соседок, но все же не могла полностью отделаться от ощущения, что, полюбив простого сефардского юношу, я бросила гордый вызов общественным предрассудкам. Теперь же мы оценивались окружающими по совершенно иной шкале, коллективу было наплевать, что Рони «Войну и мир» не читал. Недоумение теперь вызывал не он, а я. Здесь Рони больше не был «марокканцем», он оказался душой общества, заводилой, без которого любое сборище казалось пресным, а я ютилась в его тени и иногда мучительно ощущала себя чем-то вроде гнилого яблока, всученного пионерам Итава в нагрузку к французским духам.

Ребята относились ко мне достаточно благожелательно, за исключением Шоши, разумеется, но я догадывалась, что все, включая Рони, были уверены, что долго я тут не выдержу.

Сначала меня определили помощницей воспитательницы в детский сад, но дети смеялись над моим акцентом, не слушались моих неуверенных указаний, и меня перевели в швейную мастерскую. В кибуцной иерархии этот отстойник занимает одно из последних мест – тачают и кроят там либо старушки, имеющие право на необременительный четырехчасовой рабочий день, либо женщины с большими странностями, которых до детей и до еды допустить не решаются.

Это первое поражение было еще обиднее на фоне метеорного взлета пусть брошенной, но не унывающей Шоши. Соперница, выросшая в многодетной семье, получила в свое ведение целые ясельки и совершенно самостоятельно заправляла этой завидной вотчиной. Она победоносно толкала по кибуцным дорожкам коляску-клетку с запертыми в ней четырьмя малышами, гордо таскала им обеды из общей столовой и вовсю пользовалась правом покупать на складе за счет ясельного бюджета туалетную бумагу, мыло и прочие завидные товары. У нее моментально завелись приятельницы, она без передыха пекла для них пироги и печенья, а на лужайке перед своей комнатой, прямо напротив нашего окна, развешивала кружевные лифчики с глубокими чашечками, напоминающими о прелестях хозяйки и о том, что тощенькая «русия» ничем подобным похвастаться не может.

По кибуцным понятиям мой рабочий день начинается поздно, в семь утра. Руководит швейной артелью Далия – боевая женщина в цветастом халате до колен и в высоких шнурованных ботинках.

Раньше мне нравилось печатать на композере, а теперь нравится строчить на электрической промышленной швейной машинке, у которой четыре иглы и которая одновременно обрезает край, сострачивает и обметывает. Некоторый неизбежный для каждой модницы в стране повального дефицита опыт шитья у меня имеется, а теперь под руководством Далии я учусь шить детскую одежду, наша мастерская обшивает с головы до ног всех ребятишек в хозяйстве. За соседней машинкой сидит одна из основательниц кибуца, древняя, но по-прежнему боевая бабка Эстер. Задача Эстер – передать уникальный опыт становления кибуцного движения новому поколению покорителей пустынь и болот, то есть мне. Поэтому старуха пошьет минут пятнадцать, потом отрывается от машинки, пихает меня в плечо, отчего моя строчка летит в кювет, и тыкает рукой в окно, указывая на толстого старика, подстригающего кусты, и рассказывает, как еще в тридцатые годы они с этим самым Ициком прятали нелегальных беженцев из Европы от владевших тогда Палестиной британцев.

– Англичане тогда в конец озверели, всех беженцев вылавливали и сажали в лагерь в Атлите. Мы подзывали лодки с берега фонарями и укрывали новичков в кибуце. – Государству Израиль уже целых тридцать лет, и мне странно, что со мной беседует живой участник исторического прошлого. – А на следующий день они явились с обыском! Помню, один плюгавенький солдатик особо усердствовал! Я ему говорю: ты еще у меня под юбкой посмотри! – Эстер трясет подолом над тощими ногами, и становится ясно, что несчастный британец не избежал необходимости заглянуть туда.

– А что стало с теми, кого в Атлит заключили? – с замиранием сердца спрашиваю я у отважной спасительницы.

– Атлит в сорок пятом вместе с Ицхаком Рабином наш Нахум из Бейт-а-Шита захватили и силой освободили заключенных. Все потом большими людьми стали… Наш Нахумчик больше всех преуспел, – надтреснутый голос голос Эстер взвился потрепанным флагом. – Мало того что в Войну за независимость и Беэр-Шеву, и Эйлат у египтян отбил, он потом еще и секретарем Кибуцного движения стал! И все это в то время, как некоторые в Тель-Авиве в кафе посиживали! – Этот камушек Эстер бросает в огород Пнины, другой работницы пошивочной мастерской.

Пнина тоже старушка, но городская, без геройского прошлого. Она мать кибуцника Дрора, он привез ее сюда доживать свой век. В кибуце все, кто могут, должны работать, пенсионеры тоже. Им дают посильную работу, всего на четыре часа в день. Эстер почти ничего не видит, руки у нее трясутся, и шитье ее соответствующее. К моей продукции Далия предъявляет требования парижского кутюрье, заставляя вновь и вновь распарывать швы младенческих комбинезончиков. Но от Эстер она молча принимает гору сикось-накось состроченных простынь, хотя после обеда ей приходится большую часть этого безобразия перешивать самой. Потому что, если Эстер не сможет работать даже здесь, ее приговорят к одинокому безделью в ее комнате, и Далия не может допустить столь бесславного конца этой героической жизни. Обе старушки обычно начинают шить и воевать с раннего утра, так что к полудню, когда и солнце, и пререкания достигают максимального накала, их рабочий день заканчивается, и антагонистки разбредаются по своим комнатам обдумывать завтрашнюю кампанию.

– Не знаю, кто в кафе сидел, а я была педагогом! – важно заявляет Пнина. – Я закончила семинар Гринберга и всю жизнь несла в народ просвещение! И времена, когда кибуцы были соль земли, давно прошли! Нынче страну город двигает, а не деревня!

– А чего ж тогда ты к нам на старости лет явилась? – ехидно прищуривается Эстер.

– Не к «вам», а к родному сыну! И пенсию свою принесла, – парирует Пнина, сверкая очками.

– А что ж твоему сыну в Тель-Авиве-то не понравилось?

– Дети, Эстер, нас не спрашивают, где им жить. Уж тебе-то это известно, – поджимает губы городская прихлебательница.

Ахиллесова пята идеологически неколебимой Эстер – Ронен, младший из двух ее сыновей, бросивший родной кибуц ради портового города Хайфы. Мы догадываемся, что Эстер страшно переживает семейный позор. Она тоскует по внукам и страдает от того, что ничем не может помочь сыну, а больше всего от того, что Ронен отказался следовать материнской единственно верной стезей. Но Пнине она в этом ни за что не признается. Зато заметив, что я впитываю в себя ее рассказы, как песок воду, Эстер скромно замечает:

– Собственно, если бы не я, так еще неизвестно, удалось ли бы изгнать англичан из Палестины!

Судя по звуку, Пнина поперхнулась, только мне не до нее.

– Эстер, расскажите!

Нет, сегодня нам явно ничего не сшить, даже строгая Далия понимает, что есть вещи поважнее пододеяльников.

– Ну, что тут рассказывать – история известная, – скромничает женщина, которой, оказывается, полагался бы памятник на центральной площади каждого израильского города. – Наши ребята-подпольщики взорвали береговые радары, чтобы англичане не могли обнаружить корабли беженцев. Тогда эти негодяи двинулись в Гиват-Хаим.

– И что?

– Как что? Мы, естественно, забаррикадировали ворота. Британцы взяли кибуц в осаду. Тысячи добровольцев со всей округи двинулись мирным маршем нам на помощь.

– Многие из них, кстати, были простыми городскими жителями, – ехидничает Пнина.

– Много было бы толку с их мирного марша, кабы не я! Как увидела их офицерика, сволочь английскую, не выдержала! Нет, думаю, хватит у меня под юбками шуровать! Кинула в него вот таким булыжником! – Эстер разводит на ширину плеч тощие, но, судя по рассказу, лишь на вид немощные руки. – Прямо в плечо ему попала! Что тут началось! Стрельба, рукопашная!..

Мирная камнеметательница умолкает. Эстер прекрасно помнит все события полувековой давности, но часто посреди рассказа забывает, о чем говорила минуту назад.

– Эстер, так напали британцы на кибуц и что дальше?

– Известно что – семеро убитых, гигантский мировой скандал, возмущенная американская общественность… Тут-то британцам и пришлось отказаться от мандата на Палестину!

– Спустя три года! – уточнила Пнина.

– Какая разница! Главное – почин был положен. Остальное было вопросом времени. Вот какими кибуцниками мы были! А сегодня что? Конечно, на готовое, – кивок в сторону Пнины, – любой явится… Вот Саша – молодец, новый кибуц пойдет основывать! Хотя теперь-то, при помощи Кибуцного движения, это совсем не то, что в наше время!

– А что было в ваше время?

– В наше время, – старуха выдерживает театральную паузу, пытаясь, видимо, припомнить самое весомое из полной свершений юности, – в наше время кибуц решал, кому рожать, а кому – на аборт!

– Нашла чем гордиться! – шипит за ее спиной Пнина, обрывая нить.

– Эстер, а как же вы родили двух сыновей? – спрашиваю и сразу соображаю сама, даже без подсказки Пнины: кто, пребывая в своем уме, стал бы связываться с нашей Эстер?

– С голосованием на общем собрании, разумеется! Не то что теперь, когда каждый только о себе думает! Куда уж дальше – превратили детей в частную собственность!

Иллюстрируя потерю идеологических высот и результаты родительского эгоизма, под окном мастерской на урок плавания марширует школьное звено. Эстер скорбит над нынешним падением нравов:

– Теперь все вокруг семьи крутится! В наше время такой моды не было! Какая там семья – в наше время на каждую девку по два парня было! К каждой паре подселяли одиночку, – талые глаза старушки с плавающими льдинками катаракты устремлены вдаль. Наверное, она видит перед собой тех юношей и девушек, построивших Страну, из которых многих уже нет, а те, что еще живы, – неузнаваемы.

– Я что-то такое где-то читала, может, у Чернышевского… Это ранний социализм боролся с пережитками буржуазной семьи, – киваю я понимающе, без мещанского осуждения.

– И комнат не хватало, и одиночек не хотели одних бросать. Подселенных называли «примусами».

Давно вдовеющая Эстер мечтательно вздыхает, нежно разглаживает недошитую распашонку. Похоже, на старости лет все приятно вспоминать – и британского нахала-парашютиста, и подселенного примуса. Пнину тоже распирают волнующие воспоминания о днях построения Страны, не такие, правда, героические, но тоже судьбоносные:

– Перекресток Ибн-Гвироль и Арлозоров в центре Тель-Авива знаешь? Так вот, в тысяча девятьсот десятом году моему отцу предлагали весь этот участок, полтора гектара, за сущие копейки.

– И что же? – подыгрываю я ей, хотя догадываюсь, что сделка века так и не состоялась.

Пнина пригорюнивается, ей до сих пор трудно смириться с непоправимой близорукостью давно покойного родителя:

– Да где там! Кто же мог знать? Папа только посмеялся, сказал, вы что, думаете, дурака нашли? Что я буду делать с этой песчаной ни на что не годной кочкой?

Нашу начальницу Далию недавно бросил мерзавец-муж. Набравшись смелости, съехал в другой домик и поселил у себя городскую любовницу. Да не на ту напал!

– Я на собрании потребовала, чтобы она не имела права появляться ни в одном общественном месте! Кибуц – это мой дом, и я в нем ее видеть не желаю!

Далия родилась в Гиват-Хаиме, а невзирая на идеалы кибуцного равенства, к потомкам основателей, к «детям хозяйства» отношение особое. Она поправляет фланель, сложенную на столе многими слоями, и решительно опускает на линию выкройки свисающую с потолка электрическую пилу, как гильотину на шею соперницы:

– Теперь эта стерва не может ни в столовую сунуться, ни в бассейн, ни в библиотеку! Он ей еду в комнату таскает!

Далия зорко окидывает заоконные ландшафты, проверяя, не топчет ли разлучница родные газоны, и делит выкройки среди своей команды.

Увы, я не обладаю подобным влиянием и не могу запретить собственной сопернице маячить перед глазами, поэтому занозу присутствия Шоши ощущаю почти постоянно. Как звон бубенцов и колпак сопровождают шута, так повсюду – в столовой, вечером на показе фильма, в комнате отдыха – ее сопровождают непрестанный, беспричинный хохот и приторное облако духов «Жанту». В бассейне, пока я валяюсь на полотенце, погруженная в очередную книгу, она с громким визгом и эффектными скачками играет в волейбол, спихивает кого-то в воду, брызгается, носится по траве. Что бы Шоши ни делала, ее издалека слышно и отовсюду видно. На общих собраниях «ядра», регулярно проводимых Ициком, терпеливо лепящим из нас истинных пионеров, неугомонная Шоши, которой успех на ниве воспитания младенцев вскружил слабую голову, пронзительными возгласами вносит всякие предложения, одно смелее другого:

– Предлагаю не принимать в Итав арабов!

– Кибуцное движение никогда не принимало арабов, – успокаивает ее Ицик.

– Предлагаю в наш кибуц принимать только евреев! – Шоши косится на мои пероксидные локоны. Может, она вовсе не так глупа, как мне хочется верить.

– Саша – еврейка, – быстро уточняет Рони. Шоши его гордо игнорирует, а он упорно делает вид, что ничто не мешает их ровным товарищеским отношениям. Может, ему тот факт, что он ее бросил, и не мешает, но брошенные женщины злопамятнее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю