Текст книги "Роза Галилеи"
Автор книги: Мария Шенбрунн-Амор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
– Там Гилберт! Гилберт внутри!
В эту секунду Гилберт сам выкатился сквозь горячие сучья с лицом, замотанным в рубаху. К нему тут же подскочили, накинули сверху одеяла, принялись хлопать, лить на него воду.
Везение у этого человека было непробиваемое, он был способен очаровать даже пламя. Он и тут легко отделался. Санитар смазал ему жиром ожоги на руках и перевязал царапины. Больше с ним ничего не случилось.
Остаток дня я по цепочке передавал ведра с водой, лишь изредка выходя из шеренги передохнуть. Каким бы плохим человеком Гилберт ни был, я испытывал огромное облегчение от того, что не оказался виновным в его гибели. Но забыть, что был момент, когда я онемел и едва не позволил ему сгореть заживо, я не мог. Мне казалось, я потерял право кого-либо судить.
Пожар тушили еще несколько дней. Все мне здесь опостылело. Я считал дни до первого июня – конца моего контракта.
На День поминовения, двадцать пятого мая, за несколько дней до моего возвращения домой, все ребята из Корпуса были приглашены в Кортез. В дороге солнце скользило по лицу, теплый ветер трепал старательно разделенные на косой пробор волосы, и у меня впервые за долгое время было отличное настроение – я только что узнал, что па нашел работу на постройке дорог, как раз в одном из новых правительственных проектов, где ему будут платить приличные деньги – три доллара в день. С меня словно душащий ортопедический воротник сняли – так, оказывается, все это время давила на меня ответственность за домашних.
В Кортезе одно праздничное мероприятие шло за другим – после волейбольной игры состоялись состязания с призами, затем на помосте прошли три дружеских боксерских матча, я даже пожалел, что не записался участвовать. Потом через весь город продефилировал красочный парад, возглавляемый духовым оркестром, мы хлопали и смеялись, а вдобавок для присутствующих на площади накрыли столы с угощением. После обеда отправились смотреть на родео, где победителю, способному дольше всех удержаться на быке, полагался приз в сто долларов. И будто этого мало, оттуда мы перешли на поле, над которым два пилота на маленьких самолетах выполняли отчаянные трюки воздушного пилотажа. Они даже сделали несколько заходов со счастливчиками-пассажирами. Повсюду щедро наливали сидр и раздавали попкорн. Мне казалось, что у меня самого выросли крылья и я сам могу полететь, даже безо всякого самолета. Через неделю я буду дома, а там уж я позабочусь, чтобы Ханка выздоровела! Теперь мы можем отослать ее в какое-нибудь безопасное место, где она выздоровеет. Если придется, я ее на руках туда сволоку.
Тут я заметил Мэри-Энн.
Я не видел ее три недели, и за это время она изменилась. Похудела, а главное, она одна в толпе выглядела так, как будто вокруг не праздник, а тризна. Гилберта нигде не было. Я подошел к ней. Отвечала она коротко, только кивала или качала головой. Я не выдержал:
– Мэри-Энн, извини, я знаю, что лезу не в свое дело, но раз так уж получилось, что я в курсе, и, поверь, мне не все равно… Что теперь будет?
– Лукас, он меня бросил. А я беременна. – Она сказала это четко и спокойно, даже холодно. – Теперь будет, что будет.
Я, конечно, догадывался обо всем этом, но все равно растерялся.
– Я могу тебе чем-нибудь помочь?
– Нет. – Она мотнула головой.
– Я могу на тебе жениться, – сказал и сам своим ушам не поверил. Минуту назад у меня вроде таких планов не было.
Она фыркнула и похлопала меня по рукаву:
– Спасибо, мой милый Мамас-бой. Может, и придется. Славно заживем.
И все это время была такой спокойной, будто я ее на танец приглашаю. Мне даже страшно стало от такого ледяного спокойствия. И чуть-чуть обидно, что мое предложение ее только насмешило. Я, если честно, иногда это себе воображал, и в моих фантазиях все кончалось иначе.
– Ты ничего плохого не задумала, Мэри-Энн?
– Я? – Она пожала плечами. – Я – плохого? Именно от меня ты ожидаешь чего-то плохого? Все остальные тут только добро творят, да?
И отошла. Я не осмелился тащиться за ней, почувствовал, что она хочет остаться одна. С горя пошел и выпил пива. А потом еще и вина. Там стояла бочка, и во льду свободно лежали бутылки, и я принялся наливать себе стакан за стаканом. Рядом за каким-то хреном оказался Брэд, начал ко мне цепляться:
– Ну что, подбираешь за Гилбертом огрызки?
– Вали отсюда, говнюк. – Я впервые так ругался, мне было наплевать. Но Брэд не угомонился, вокруг стояли его дружки, и им явно хотелось поразвлечься. Он издевательски захихикал:
– Он посеял, а ты пожнешь, да? Ничего, от него-то покрасивей будет.
Из живота поперла волна неудержимой ярости. От острой ненависти потемнело в глазах и в ушах зазвенело. Ничего не соображая, я автоматическим, привычным, отработанным движением со всей силы нанес Брэду апперкот. Он рухнул, как подкошенный, голова его ударилась о каменную ограду парковки.
Как появились полиция, «скорая помощь», как меня арестовали, все это я помню сквозь туман ужаса.
На суде прокурор указывал на «отягчающие обстоятельства» – что я был пьян, что напал первым и без провокации. Он напоминал об «инциденте» в Долорес и требовал предостеречь других, наказав меня по максимуму. Свидетелей было предостаточно, все дружки Брэда. Общественный защитник что-то мямлил и беспомощно разводил руками. Главным его доводом в мою пользу было, кажется, мое прозвище. Местным присяжным это показалось недостаточным.
Если бы я, как дурак, ожидал, что все ребята нашего Корпуса явятся рушить мою тюрьму, я бы долго ждал. Единственным, кто навестил меня, был Артур. Он же оказался единственным, кто на суде замолвил за меня доброе слово. Не потому, что у меня не было других приятелей, но у всех уже закончился контракт, и всем хотелось домой. Я их понимаю. Один Артур жил поблизости, всего пять часов ходу. Он рассказал, что Гилберт свалил на следующий же день после драки, и я опять не мог не подивиться тому, как легко везунчик избавлялся от всех несчастий – будто волосы со лба откидывал. А Мэри-Энн вышла замуж за местного парня. Я и обрадовался, и огорчился: ясно, что бедняжка вышла замуж под ружейным прицелом, но все же это спасение, и наверняка жених ее любит, ее нельзя не любить, и, может, она еще будет с ним счастлива. Грустно, что я не стал этим счастливчиком. Впрочем, моя песенка спета. И все-таки мне непереносимо, до слез обидно, что все получилось так глупо и нелепо. Брэд был говнюк и подонок, но настоящую ненависть, до сих пор лежащую во мне тяжелым, холодным камнем, которую я не могу ни выплюнуть, ни проглотить, которая останется во мне до моего последнего вздоха, я испытываю вовсе не к нему. Даже стараясь гадить, Брэд не сделал столько зла, сколько его походя, не нарочно, причинил Гилберт. И все же никто из них не совершил такого ужасного, непоправимого греха, как я. Может, убей я настоящего виновника, я бы не был так ужасно наказан.
Только как наказать то, что безжалостней всего, что убивает вообще без причины и повода, мимоходом, как я когда-то убил кардинальчика? В последнем письме ма сообщила, что нашей Ханы с нами больше нет. Маленькая, славная, чудесная, веселая, любимая моя сестренка скончалась от пневмонии. Проклятая пыль забила ее легкие. Что-то в этом мире чудовищно неправильно, я – только малая толика зла и то – совсем не нарочно. К счастью, ма не описывала ее смерть, я бы этого не выдержал. Но в голове сами собой возникали жуткие картины. А мне только этого сейчас не хватало: представлять себе заранее, каково это – задохнуться. Ма сообщила, что Хана теперь лежит на кладбище, посреди бескрайней прерии. А еще написала, что любит меня. Эти ее дрожащие буквы, они единственные поддерживают меня.
И только теперь, когда ни для Ханы, ни для меня уже ничего не исправишь, в Оклахоме начались непрекращающиеся ливни. Ма уверена, что это небеса послушались нашу Хану.
Очень вовремя, потому что я больше не смогу посылать им свои двадцать пять долларов.
Рыцарь
Впервые затмив проем моей двери, в военной форме с двумя офицерскими фалафелями на погонах, даже темным силуэтом на фоне неба он выглядел ослепительно прекрасным, ахиллоподобным. Сначала заявил, что его зовут Дани, только позже признался, что побоялся напугать арабским именем.
Подполковник израильской армии со звучным, бряцающим железом именем Фарес, что значит «рыцарь», друз по вероисповеданию и викинг по внешности, служил в восемьдесят седьмом году в Управлении гражданской администрации Самарии и Иудеи.
В тот год я изучала крестоносцев на истфаке Иерусалимского университета. Отважные и жестокие рыцари-франки, считавшие Иерусалим своей духовной отчизной, за девятьсот лет до нас завоевали Святую землю вопреки всякой вероятности и два века бились за нее со всем мусульманским окружением. В завоеванной франками Галилее друзы были их неохотными союзниками, а в мусульманских владениях – свирепыми врагами. Израильтянка, я питала к крестоносцам и ко всему, имеющему к ним отношение, жгучий, неутолимый интеpec. В подполковнике Таймуре Фаресе мне понравилась романтика тайной секты последователей священника и князя Иофора, экзотика крохотной ближневосточной народности, мифы многовековой давности, но больше всего – его необыкновенная красота.
В старом арабском доме в иерусалимском квартале Абу-Тор стены метровой толщины, высокие узкие окна прикрыты ржавыми ставнями, полы выложены расписной плиткой. Кованые двустворчатые высокие, как в храме, двери запираются гигантским ключом на два скрипучих поворота. Всю зиму в Иерусалиме идет снег, и в моем дворцовом полуподвале царит лютый, сырой, неистребимый холод. От леденящих сквозняков под сводчатым потолком ходит кругами бумажный абажур, от дыхания поднимается пар. Одной нефтяной печуркой такое помещение не согреть. Одной вообще никак не согреть.
Где-то далеко, в отдельной от нас жизни, в галилейской деревне, осталась жена и по совместительству двоюродная сестра Фареса, на которой он женился лет двадцать назад, еще до армии. Пока новобранец взбирался по ступенькам армейской карьеры, давно забытая или, подозреваю, просто оставленная на хозяйстве женщина в длинной черной абайе и в белом платке растила детей, варила мыло, лепила свечи, пекла питы, давила оливы, стригла овец, собирала миндаль и толкла заатар.
Фарес охотно описывал мелочи родного деревенского быта, но с восемнадцати лет, с призыва, жил среди евреев, в родную Галилею возвращался лишь на праздники, а в остальное время посильно утешался вольготностью израильских нравов.
Очень скоро я научилась не путать темперамент и покладистый характер с преданностью и глубоким чувством. Что мы с Фаресом не Ромео и Джульетта, разделенные неподвластными нам трагическими обстоятельствами, я догадалась, когда он спросил, нет ли у меня подружки, которая подошла бы его приятелю Юсуфу. Юсуфу-то сошла бы почти любая, но второй такой дуры, которой подошел бы женатый друз-офицер, я не знала. Из всех дщерей иерусалимских я одна смотрела сквозь пальцы на слабохарактерность, податливость, легкомыслие, невежество, а также – что уж, скажем прямо, – на совершенно неподходящие еврейской девушке на выданье семейное положение и национальность своего друга. Зато я ценила его достоинства – необыкновенное физическое совершенство, щедрость, бесшабашность, теплоту, ласковое обращение и веселость. И все же иногда даже мне становилось невмоготу. Но каждый раз, когда я порывалась взяться за ум и расстаться, он сводил брови, трепетал ресницами, неотразимо сжимал скулы, и эти веские доводы крошили в прах мои хрупкие благие намерения.
Впрочем, если честно, мешает мне вовсе не далекая фольклорная жена, больше похожая на предание. Фарес даже не скрывает, что ее место и до меня уже лет двадцать не пустовало. Мешает, и очень, существование на кафедре истфака младшего научного сотрудника. Весь мой сердечный жар не в состоянии поднять температуру охладевшего сердца доцента вопреки, казалось бы, непреложным законам физической взаимности. Фарес был предназначен уравновесить этот неудачный, ненаучный опыт на живом человеке.
Когда военный джип подвозит меня по утрам ко входу в кампус, я затягиваю прощание с красивым офицером. Но мимо, в нутро мрачного лабиринта истфака, плетутся лишь заспанные школяры. Вслед за ними и я перемещаюсь в университетскую реальность, в мир семинаров, зачетов, несданных курсовых, непрочитанной библиографии и равнодушных докторантов.
В лекционном зале меня встречают гигантские панорамные окна с роскошными пятизвездочными видами на Старый город, тяжкий спертый воздух, многократно использованный предыдущими классами, и молодой надменный преподаватель, читающий курс об особенностях рыцарской культуры и весьма нерыцарственно отравляющий мне этот год. Любящего историю Иерусалим поддерживает не только видами, но и всеми тремя тысячами лет своего существования. Но последнее время для того, чтобы продолжать являться на этот семинар, бестрепетно внимать знакомому голосу, хладнокровно вникать в смысл сказанного, невозмутимо следить за привычной мимикой и предугадываемыми жестами, мне необходима еще и поддержка Фареса.
В кафетерии гуманитарного факультета за чашкой кофе или какао щедрого обладателя лишней сигаретки постоянно поджидает несколько приятелей из подобравшейся на кампусе «русской» компании. В собственных глазах мы, безусловно, самая блестящая, самая интеллектуальная и самая элитарная студенческая группа, к остальному миру относящаяся с легким снисхождением. Друзья заинтригованы моим экзотическим другом, но я не спешу их знакомить. Это смотреть на него – радость для глаз, а в общении мой солдат прост, как хлеб и вода. Не станешь же объяснять, что я так устала от повальной исключительности и у меня такая изжога от остроты чужого ума, что я готова пожить на хлебе и воде необязательных отношений с легкомысленным воякой.
Общих интересов у меня и Фареса мало. Один раз вместе с Юсуфом, который так и не устроил личную жизнь по месту службы, поехали в Иудейские горы, на охоту за дикобразами. До сумерек бестолково шарили в придорожных кустах, напрасно проверяли какие-то заранее установленные ими ловушки.
Когда не о чем было говорить, я пыталась выведать у Фареса секреты его таинственной религии, но мой «муахид цун», как называют себя друзы, убедительно клялся, что сам ничего о ней не знает и тайны ее ведомы только старейшинам. Я верю ему. Будь я старейшиной сокровенного вероучения, я бы тоже не доверила божественные истины этому недорослю с богатырским телом. Сама я люблю рассказывать ему о крестоносцах и сарацинах:
– Всех пленных франкских воинов эмир выстроил в длинный ряд. Рыцари были едва живыми от ран, усталости, жары и жажды. По приказу тюрка перед пленными поставили стеклянные кувшины с водой Хермона, в которой еще плавали кубики льда. Но едва кто-то из них, обезумев от жажды, не выдерживал пытки и протягивал руку к воде, сарацинская сабля ему тут же срубала голову! А жестокий эмир довольно ухмылялся, поливал песок вокруг себя водой и наблюдал, как боролись со смертельной мукой несчастные пленники и как один за другим они выбирали быструю смерть от вражеского меча искушению недоступной влагой…
В бликах от керосиновой печки трясутся по углам спальни страшные, как жестокие сельджуки, тени, снаружи, в переулках Абу-Тора, завывает ветер. Фарес закуривает, пожимает плечами:
– Ну да, это проблема: если напоишь или накормишь врага, убивать его уже не полагается.
Любимое наше развлечение, помимо очевидного, – походы в арабские рестораны в Старом городе, в Рамалле или в окрестных палестинских деревнях. На кебабы очередной арабской забегаловки мы спускаемся веселой саранчой в сопровождении подполковничьей свиты. Среди участвующих в этих эскападах несколько друзов-военнослужащих, следопытов-бедуинов, чеченец неопределенных занятий, и какие-то израильские и палестинские арабы, сотрудничающие с администрацией. Евреи к Фаресу не льнут. Наверное, и в армии нормальные люди водятся с себе подобными. А может, это не совсем праздные встречи.
В ресторане «Голден палас» слева от меня сидит палестинец Ахмед из Шуаффата. Заметив, что у меня не оказалось вилки, Ахмед галантно срывается с места и триумфально возвращается, держа добытую вилку за зубцы. Я чувствую себя так, как, наверное, почувствовал бы себя эмир, если бы франк все же исхитрился испить его водицы. Мы с Ахмедом враги, а вражду надо уважать, вдобавок палестинцу не делает чести его присутствие в компании израильской военщины, но раз уж нас угораздило разделить трапезу, то обидеть его своей брезгливостью я не могу и обреченно принимаю вилку из рук сомнительной чистоты. Ахмед наклоняется ближе, чем мне приятно, и заговорщицки делится:
– У меня есть пистолет! Мне Шабак выдал!
Я стараюсь незаметно отодвинуться от этого скомороха, а он с мальчишеским хвастовством вытаскивает оружие, полученное от израильских служб безопасности за неизвестные мне, может и полезные, но априори недостойные заслуги, и размахивает хлопушкой над моим жареным голубем, предварительно вымоченным в молоке.
Я не боюсь ручного Ахмеда. Я уверена, что за исключением фанатиков и профессиональных политиков, ловящих рыбку в мутной воде конфликта, арабское население давно осознало бесповоротность существования Государства Израиль. Конечно, бывают террористы. Теракты, они как смерть – ужасны, часты и непредвиденны, – но все же вокруг видишь только живых и сам живешь – пока удается, сейчас, не думая, между. Нормальные люди хотят мира и процветания больше, чем войны и разрухи. За двадцать лет, прошедших с Шестидневной войны, привычка, коммерция и собственные интересы наверняка заставили даже недовольных арабов смириться с существующим положением вещей и отложить скидывание евреев в море на неопределенное будущее. А когда мы стерли в Иерусалиме бывшую границу, давно превратившуюся для победителей лишь в зеленую черту на старых картах, мы – для себя, по крайней мере, – стерли различия между израильскими арабами и палестинцами. И те и другие оказались достаточно здравомыслящими: в дешевые мясные лавки Бейт-Лехема израильских покупателей заманивает газетная реклама, в Старом городе большим половником наливают в стакан дымящийся, похожий на манную кашу салеп с корицей, зелеными фисташками, щедро политый розовым цветочным сиропом. За углом от Виа Долороза, у Абу-Шукри, лучший в городе хумус, и только в вифлеемской базилике Рождества Христова служат подлинную Рождественскую мессу. Всем известно, что в гаражах Вади-Джоз, в Кедронской долине, можно достать любые запчасти, телефон иерихонского дантиста с доступными ценами передают по знакомству, а в праздники арабские такси развозят евреев по домам по сходной цене. По субботам ради молока, булочки или сигарет я чуть не в халате забегаю в крохотный киоск Абу-Хасана на соседнем перекрестке. Если бы ненависть мешала жить вместе, скольким супружеским парам пришлось бы развестись! Если бы спокойствие в Иудее и Самарии было сложно поддерживать, вряд ли отечество возложило бы эту миссию на шалопая Фареса.
– А где вы проживаете? – учтиво интересуется Ахмед.
– Снимаю квартиру в Иерусалиме, – отвечаю я неопределенно.
Почти любой иерусалимский адрес обречен задеть чувства беженца, тем паче адрес в Абу-Торе. Я-то не сомневаюсь в своем праве на Иерусалим, оно получено мною от библейских предков, освящено кровью шести миллионов и честно выиграно во всех войнах, но от палестинца, даже от коллаборанта, не ожидаю собственной меры сионизма.
С арабами и у Фареса, как у всех друзов, имеются исторические счеты, а у кого их тут за сотни лет не накопилось? Фарес уступчивый и не вредный, но все же не такой дурак, чтобы ложки до рта не донести: перед уходом из ресторана непременно разыгрывается заученный спектакль кабуки – подполковник настаивает на платеже, а ресторанщик-араб обеими руками защищает кассу от денег «гостя». Мне неловко взирать на эти брачные пляски фазанов, но Фарес только пожимает плечами:
– Ты не понимаешь. Это обычай. Если бы я не пришел в его ресторан, он бы волновался, друзья ли мы, а если бы я настоял на платеже – обиделся. Наша первая заповедь – зря никогда никого не обижай.
Таинственные друзские принципы разочаровывают своим сходством с заношенными человечеством еврейскими.
Но именно человеческие слабости – это то, что уже двадцать лет позволяет сохранять на территориях относительное спокойствие. Одних танков и автоматов не хватило бы. Человеческие пороки и достоинства – вежливость, лицемерие, ритуалы, обычаи, пощада напоенному пленнику, алчность, законы гостеприимства, инстинкт самосохранения, легкомыслие, знаки уважения, взаимные одолжения, обоюдная зависимость, навязанные обязательства и неистребимая коррупция тонкой, спасительной корой покрывают кипящую под ней магму истинных чувств, позволяя продолжать ежедневное существование бок о бок.
Теплый джип, полный сигаретного дыма и ритма Майкла Джексона, плывет, как ковчег, в дожде, среди огней, машин и прохожих по широким, пустым магистралям, прорубленным сквозь Северный Иерусалим, мимо старых вилл с широкими гостеприимными лестницами и замурованными кирпичной кладкой окнами, мимо арабских кварталов в перманентном состоянии достройки, мимо победоносных израильских многоэтажек семидесятых. Пустыри сменяются лабиринтом местечковых переулков, рефреном повторяются каменные ограды, любимая архитектурная деталь иерусалимского ансамбля, заканчиваясь могучим крещендо подсвеченных стен Старого города. Запутавшись в архитектурных контекстах, мелькают, как в Диснейленде, крохотные кусочки поддельной Италии – башня или монастырская крыша со статуями. Меж автомобилей снуют ортодоксы в лапсердаках с целлофановыми пакетами на ценных меховых шапках, у Старого города несмело бродят худые фигуры арабов, по улице Кинг-Джордж уверенно вышагивают группы поселенческой молодежи в вязаных кипах и с автоматами.
«Because I’m bad, I’m bad – come on», – уверяет Майкл Джексон.
Худой мир лучше доброй ссоры, угощаться на халяву лучше, чем убивать. Лучше оправдывать Фареса, чем признаться, что судьба безошибочно вывела морально неустойчивую девушку на единственного в военной израильской администрации человека, неспособного устоять перед дармовыми ужинами.
«You know I’m bad, I’m bad», – упорствует радио.
В стылой, сырой постели наши тела нагрели уютное гнездо, но стоит руке или ноге высунуться из-под одеяла, она сразу окунается в жидкий азот холода.
Я все же знакомлю Фареса с некоторыми людьми из моего окружения. Даже с целой армией:
– Ричард Львиное Сердце, когда захватил Акко, казнил почти три тысячи сдавшихся мусульманских воинов, за которых Саладин уже уплатил часть выкупа и которым была обещана жизнь. А затем вывел христианскую армию в поход. Под августовским солнцем, в плотном войлочном исподнем, в шлемах и кольчугах, две недели шли его воины по берегу моря от Акко к Яффо, а не доходя пятнадцати километров до сегодняшнего Тель-Авива приняли бой с армией Саладина. Благодаря железной дисциплине и невиданной отваге Ричард Львиное Сердце победил, и его победа позволила христианам владеть берегом Палестины еще столетие.
Фарес, чьи предки в те времена, наверное, жили в Галилее и служили франкам, взбивает кулаком подушку и высказывает свое мнение:
– Правильно казнил. Если бы этот Львиный Ричард потащил с собой всех этих пленных, он бы никуда не дошел, а отпусти он их – у Салах-а-Дина тут же прибавилось бы три тысячи солдат. Чтобы удержать страну, ему необходимо было развязать себе руки.
Друзы были свирепыми и безжалостными воинами еще в те века, когда служили франкам или когда охраняли от них Бейрутский порт.
– Да, такая у рыцаря работа – сражаться и убивать. Подвинься. И отдай одеяло.
В его объятиях приятно и тепло. Пока я с ним, я почти не думаю ни о ком другом. Но при свете дня Фарес блекнет, исчезает. Есть еще друзья, родные, работа, учеба, книги, фильмы. Да мало ли что или кто. Не хлебом единым жив человек, в конце концов.
Иногда он исчезает надолго. Потом появляется как ни в чем не бывало, без предупредительного звонка, гулко стучит в железные врата. Если я не открываю, он уходит, не обижаясь, но мне одиноко, и часто я предпочитаю общество красивого офицера гипнотизированию онемевшего телефона в сигаретном дыму под сердцещипательную музыку. Слабость наших беспринципных характеров крепко держит нас вместе.
На этот раз – аллилуйя! – мы едем не в арабский ресторан, а в патриотичную, как кактус сабра, забегаловку у рынка Махане Иегуда. Вечером это чрево Иерусалима пустует – закрыты торговые ряды, рассосалась вечная пробка на самой уродливой и самой живой артерии города, улице Агрипас. В мусорных баках гниют отбросы, шныряют бездомные кошки, ветер гоняет обрывки газет. Только духаны фалафелей и шаурмы заманивают прохожих теплом, запахом, светом и музыкой. Присаживаемся на жесткие стулья за ободранный пластиковый столик, сверху, мигая, слепит флуоресцентная лампа. На жаровне шипят и брызгаются куски говядины, печень, почки, отрезанная бахрома мяса. Порывы студеного ветра из постоянно распахивающейся двери сдувают густой дым. Сквозь питу капает на куртку сок соленого огурца и жир жилистого стейка. Нам не о чем говорить, но оглушительные восточные мелодии из транзистора заменяют беседу.
Еврейский духанщик на рынке не связан с военным начальником гражданской администрации Иудеи и Самарии многовековыми традициями межобщинных отношений, а главное, ему вряд ли придется брести к Фаресу на поклон с просьбой разрешить ему отлучиться в Иорданию. Поэтому он без зазрения совести взимает с моего кавалера полную стоимость съеденного.
Возвращаясь к джипу, проходим мимо концертного зала «Бейт-а-Ам» – «Народный дом». Совсем недавно в обмен за несомое иерусалимскими массами изрядное бремя городских налогов ретивый муниципалитет привнес современную культуру в самые глухие уголки столицы. Среди трех пальм на крохотной площадке у «Народного дома» благодетели и радетели расположили модерную скульптуру из соломы – лежащих на боку, тесно прижавшихся друг к другу мужчину и женщину.
Фарес оценил:
– Это мы с тобой.
Я не возразила. У Фареса только имя рыцарское, а характер и впрямь соломенный. Смелое новаторство привлекло внимание религиозного населения окружающих кварталов, вызвав не столько понимание новых концепций и благодарность отцам города, сколько недоумение и возмущение. В результате к наступлению царицы-субботы от похабного шедевра осталась лишь металлическая арматура и копоть, которую сейчас потихоньку смывает моросящий дождь.
– Vox populi vox Dei, – торжественно молвлю я, натягивая на лоб капюшон, и поясняю своему спутнику: – Глас народа – глас Божий.
– Глас – в глаз! – невпопад и восторженно вторит Фарес. Ему нравится, когда я умничаю непонятно и красиво.
В выходные Фарес остается в Иудее и Самарии за прокуратора. Он присылает за мной палестинского «друга», возведенного в это достоинство благодаря своему «мерседесу». Я еду, потому что лучше провести выходные с веселым Фаресом, чем коченеть и предаваться унынию в своем подвале. У моего запертого на военной базе героя выбор развлечений еще скромнее. Пока я собираюсь, Ибрагим терпеливо греет древний рыдван, радуя соседей колоратурами Умм Кульсум на полную громкость. Сиденья «мерседеса» обиты бордовым бархатом с золотой окантовкой, и каждый уголок украшен бусами, журнальными картинками и пластмассовыми цветами. Всю дорогу в Рамаллу Ибрагим нахваливает подполковника и хвастается, какие они с ним сахбаки – побратимы, готовые друг ради друга на всё. В ворота военной базы сердечного друга Ибрагима не пускают.
Меня, впрочем, тоже. Строго оглядывая из будки новоявленную принцессу на горошине, охранник долго выясняет что-то по телефону. Я независимо переминаюсь, проклиная мини-юбку и сумку, размеры которой выдают мое намерение поселиться у Армии обороны Израиля навеки. Наконец угрюмый солдат проводит меня через территорию базы, сквозь шпицрутены оценивающих солдатских взглядов.
В жестяном бараке-штабе Фарес отдает по рации короткие, чеканные приказы:
– Не двигаться, к баррикадам не подъезжать! Ждите подкрепления и докладывайте мне. Будут кидаться бутылками Молотова – стреляйте по ногам!
Мое появление он отмечает сухим кивком. Лицо у него строгое, каменное, как у рыцарского надгробия. Я не привыкла видеть его таким и теряюсь. За соседним столом нацию спасает еще один стратег. Мне некуда сесть, мне и стоять-то негде: солдаты входят и выходят, я у всех на дороге, и нет такого места, где бы я не мешала.
Фарес устало бросает телефонную трубку:
– Какой-то безумный день! В них черт вселился! Есть раненые и убитые.
За окном, покорные его приказам, помахивая усиками антенн, покидают базу джипы-тараканы, высвечивая фарами в дождливом тумане желтые тоннели. Подполковника снова призывает телефон:
– Бросает камни? Женщина? С детьми? А мужа дома нет? Что я с ними буду делать? Некогда мне их сажать. Запаяй им ворота, пусть дома посидят.
С каждой минутой я все нелепее и неуместнее тут. Это замечает даже занятый Фарес. Он сводит брови, сжимает скулы и принимает очередное безжалостное решение:
– Возвращайся домой, я вызову тебе такси, тут сумасшедший дом.
В разгоревшемся огне палестинского восстания сгорел дотла мой соломенный обормот. А может, я так упорно смотрела в сторону другого, что за дурашливой веселостью, уступчивостью и нежеланием обижать одинокую девушку не разглядела железной арматуры. А ведь в хрониках читала и на семинарах учила, что рыцари беспощадны. Но я не смею обижаться. Фаресу надо развязать себе руки, ему надо удержать страну.
Такси – старый драндулет с мрачным усачом за рулем – везет меня по пятничной палестинской Рамалле. От ветра гнутся столбы фонарей, раскачиваются висящие на проводах светофоры, ураганные порывы сотрясают таратайку. Хмурый таксист крутит по мятежному, пасмурному городу среди глухих, исписанных граффити стен в поисках попутных пассажиров. Я не решаюсь протестовать. Тут нет никого, кто был бы готов принести мне вилку или везти на свидание. Машину останавливает какой-то мужчина, он долго торгуется с шофером по-арабски, поглядывая при этом на меня. Я представляю себе самые зловещие варианты их непонятных диалогов. Вспоминаю, что летом был застрелен в стоящей на светофоре машине израильский лейтенант, а недавно на рынке Газы убили израильского оптовика. В боковом проулке горит, плавится шина, едкий дым заволакивает сизое небо, с балкона вывешен палестинский флаг, на перекрестках кучкуются толпы в куфиях. Кто-то бежит и кричит, откуда-то вылетает камень и катится по мостовой. Такси едет дальше. Я вжимаюсь в сиденье, надеясь, что меня не заметят, а если заметят, то не признают за израильтянку.