Текст книги "Роза Галилеи"
Автор книги: Мария Шенбрунн-Амор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Наташа исчезла из моей жизни. На ее место вселилось одиночество. Каждый раз, когда я заходила в комнату, вид пустого стула заставал врасплох и ударял под дых. В сумерках от голых вешалок в шкафу, от сложенной в углу раскладушки, от зияющей дыры на книжной полке стискивало сердце, напоминая, что Наташка никогда не вернется. Безвозвратность прошлого сквозняком гуляла по комнате.
Теперь я сама садилась на Наташкино место и сгибалась над проклятым учебником математики. Разумеется, зубрить, как она, с утра до ночи, я была не в состоянии, но до конца лета каждый день минут по сорок, не меньше, честно корпела над задачами и уравнениями. Хотелось доказать матери и самой себе, что я не хуже нормальных людей.
Осенью от Наташки пришло письмо о том, что она работает на комбинате, учится на заочном и все в ее жизни благополучно. В конце шли благодарности: «Я теперь всю жизнь буду вспоминать вас, дорогая Елена Михайловна, хоть моя учеба в Москве и не задалась, но я многому научилась и теперь совсем иначе на жизнь смотрю. Вы меня просто спасли. И я рада, что провела этот год с Анастасией – она девочка очень умная, развитая и в душе хорошая. Она очень поддерживала меня, от нее я узнала много нового. Спасибо ей большое за все» – и прочие вежливые, добрые слова, слышать которые было приятно, но от которых становилось неловко перед мамой, имевшей четкое понятие о моих истинных успехах, и стыдно перед самой собой, прекрасно помнившей собственный выпендреж перед Наташкой и все нанесенные ей обиды.
Ах, Наташка, Наташка! Что нового я открыла тебе? Романтические бредни двухвековой давности? Что «гремит лишь то, что пусто изнутри»? Эка невидаль.
Зато сама Наташка… Если бы не мой год с ней, я, может быть, до сих пор бы верила, что лучше всех тот, кто вилки в горшки сажает. Но с маман нам действительно повезло.
Этой зимой я в комнате одна, даже Инга и та редко появляется. По вечерам бывает одиноко. Тогда я сажаю рядом Данилку, раскрываю «Алису в Стране чудес»:
– «Никогда не считай себя не таким, каким тебя не считают другие, и тогда другие не сочтут тебя не таким, каким ты хотел бы им казаться»[1]. Понял, Данила?
Данилка ни слова не понимает, но кивает, хитрец, толстыми щеками, лишь бы я читала дальше, и я читаю. Любовь ведь не в словах, а в делах.
Иерусалимский лев
…Мене – исчислил Бог царство твое и положил конец ему;
Текел – ты взвешен на весах и найден очень легким;
Упарсин – разделено царство твое… Книга пророка Даниила, 5:26—28
Вряд ли хоть один клиент попадал в липкую, но дырявую паутину юридической помощи Шмуэля сознательно, ведая, что творит. Меня отрикошетил к нему вменяемый и потому занятый адвокат. Офис Шмуэля прятался на улице Агрипас, в здании, овеянном в Иерусалиме мрачной славой проклятого места. Там, в тупике слепой кишки гулкого коридора, по соседству с вакантными помещениями за забеленными стеклами, из завалов пожелтевших растрепанных папок выглядывал щуплый, носатый молодой человек с печальными очами и пышной гривой кучерявых волос. В отличие от остальных израильских адвокатов, облаченных в белоснежные рубашки и украшенных в меру дерзкими дизайнерскими галстуками, Шмуэль одевался во что попало. А может, даже и не раздевался, потому что постоянно оказывался в одной и той же растянутой водолазке и бесформенных вельветовых штанах.
Он охотно взялся оформлять продажу моей квартиры, однако подписи оставались незаверенными, встречи – несостоявшимися, записи в земельном реестре – незаписанными, а платежи – просроченными. Грозный пункт договора о неустойках оставался неисполним, как угроза ядерного удара. Мои просьбы перевести договоры о коммунальных услугах на имя новых владельцев нерадивый правовед тоже игнорировал. Впрочем, любая просьба тонула в халатности Шмуэля камнем в болоте, а он при этом оставался невозмутимым, полным самых благих намерений и по уши занятым хлопотливым переливанием из пустого в порожнее.
Время от времени копуша спохватывался, преисполнялся запоздалого рвения, проворно оформлял получение денег по невыгодному мне курсу и сокрушенно сообщал, что теперь «мы» вынуждены будем вернуть покупателям разницу. На мои жалобы он печально ответствовал, что делу уже ничем не поможешь, мы обязаны соблюдать договор. То, что, связавшись со Шмуэлем, делу не поможешь, я догадалась слишком поздно: его очевидное бескорыстие, порядочность и неспособность нанести хоть малейший сознательный вред окружающим заставили меня упустить из виду тот вред, который крайняя бесхитростность и отрешенность от мирских мелочей способны нанести бессознательно. Он полностью погряз в безвозмездном ведении безнадежно запутанных им процессов благотворительных обществ и в обстоятельных, хоть и бессмысленных, консультациях несчастных, неспособных разжиться более действенной юридической помощью.
Приходилось утешаться тем, что с библейских времен каждый город спасается отрешенными от мирских дел праведниками, и доводить сделку до благополучного завершения настырно названивая, напоминая и настаивая.
Наверное, все бы получилось, если бы не очередная Ливанская война.
Как ни сложно вообразить, на что мой Шмуэль мог сгодиться Армии обороны Израиля, его призвали в танковые войска. Чрезвычайные требования военного времени отвлекли от личных мещанских забот даже тех, кто в оборону страны мог вложить лишь свою тревогу. Когда в каждой сводке новостей перечисляют погибших, обывателя в тылу охватывает стыд за интерес к курсу доллара, и я отдала ключи от дома, напрочь забыв о переводе коммунальных счетов на имя новых жильцов. Не ведаю, что помешало покупателям самим перевести счета на свое имя, – возможно, та же крайняя рассеянность, которая мешала им помнить и об их оплате. В результате о накопленных задолженностях принялись напоминать самым неприятным образом штрафы мэрии и иски электрической компании.
Я бросилась разыскивать Шмуэля, чтобы он перерезал пуповину моей юридической ответственности за чужие долги.
Но Шмуэль в конторе больше не появлялся. Поначалу на звонки любезно отвечала секретарша, неизменно уверявшая, что Шмуэль скоро появится. Скоро, это когда? Подумав, она предположила, что как только кончится война.
Война закончилась, однако демобилизованный Шмуэль к ярму оформления имущественных сделок не вернулся. Некоторое время в офисе еще теплилась деловая жизнь в виде вялых обещаний автоответчика, что «г-н Штейнберг непременно отзвонит», затем умолкли и эти посулы. Табличка «Помещение сдается» скорбной эпитафией повисла над погостом моих надежд на добровольное появление законоведа. Лишь через сосватавшего нас юриста мне удалось договориться о встрече с беглым поверенным.
В холодный, пасмурный день я топталась посреди улицы Бен-Иегуда, высматривая Шмуэля среди обычной иерусалимской толпы – стайки шумных американских подростков, религиозной пары в окружении чад, старшая из которых толкала коляску с младшим, спорящего со своим мобильником бизнесмена, остановившегося, чтобы проводить взглядом длинноволосую девушку в мини-юбке, солдата-эфиопа с автоматом и мороженым, старого араба в куфии, двух монахинь и уличного аккордеониста, разливавшегося «Подмосковными вечерами».
Наконец адвокат-расстрига появился, рассекая толпу зигзагом неровной походки. Растрепанная грива волос реяла на ветру, грязно-белый шарф метался знаком капитуляции, мятое, испачканное чем-то желтым пальто, слишком большое для щуплого хозяина, было застегнуто не на ту пуговицу, из кармана вываливалась вязаная шапочка. Видимо, приказала долго жить уже не только контора, но и вся замечательная адвокатская практика. В руке горе-стряпчий судорожно сжимал листочки документов.
– Шмуэль, – не удержалась я. – Все ли в порядке? Как ваши дела?
– Плохо, – ответил он спокойно и мрачно. – Но какое это имеет значение? После Ливана ничто не имеет значения. У нас был приказ, понимаете? – Он смотрел куда-то мимо меня. – Приказ взять деревню. Только какая же это деревня, Бинт-Джбейль? Это город с тридцатью тысячами жителей, с десятиэтажными зданиями! – Он замолк, нервно перебирая справки. – Вот тут надо подписать.
– Давайте зайдем в кафе, – предложила я.
– Нет, нет, – Шмуэль испуганно отпрянул, защищаясь поднятыми локтями. Он явно стремился покончить с делами как можно скорее и вернуться туда, откуда явился. Все заставляло предположить, что, пока мы переминаемся на стылой улице, в какой-то психиатрической лечебнице ведутся лихорадочные поиски пропавшего пациента. Настаивать я не решилась: не в каждом кафе радуются бомжу.
Шатко балансируя на одной ноге, Шмуэль примостил анкету на поднятом колене второй, явно ожидая, что я тут же распишусь в нужной графе и он сможет наконец-то взмыть и избавиться навеки от докучной клиентки.
– Шмуэль, так невозможно! – воскликнула я в отчаянии. – Присядем хоть там. – Я указала на широкий постамент каменной статуи льва, одного из тысячи скульптурных символов Иерусалима, украсивших город на его трехтысячелетие.
Шмуэль стремительно метнулся ко льву и скорчился у его ног, в центре клумбы, на которой росли окурки, цвели две пластиковые бутылки и раскрывались навстречу тусклому осеннему небу целлофановые пакеты.
– Вот тут, сейчас… – волновался он, пытаясь трясущимися руками разложить бумаги на разлетающихся полах пальто, и одновременно страстно, сбивчиво продолжал рассказ: – У нас было всего двенадцать танков. Они утверждали, что деревня в наших руках… Они отдали нам этот ужасный приказ…
Я слушала его вполуха: после того как все газеты обошла фотография нашего министра обороны, бывшего секретаря профсоюзов Амира Переца, разглядывающего плацдарм военных действий в наглухо закрытые окуляры бинокля, странность приказов Генштаба уже не удивляла.
Шмуэль задохнулся, и я воспользовалась паузой, чтобы перевести беседу в плодотворное русло:
– Покупатели не перевели на себя счета, и теперь электрокомпания требует с меня безумные суммы!
Он не слышал:
– А как только мы оказались в городе, по нам открыли перекрестный огонь…
– Я понимаю – это было ужасно, но это в прошлом. Война закончилась, – заявила я твердо.
– Вы ничего не понимаете, – простонал он. – После Ливана…
– Нет, – прервала я эти невыносимые, беспощадные воспоминания. – После Ливана тоже надо как-то продолжать жить! Например, надо отключить неплательщикам электричество! И газ! И воду!
Он заслонился рукой и прошептал:
– Мы должны соблюдать договор.
– Шмуэль, – воззвала я к остаткам его разума, испуганная этой гипертрофированной совестливостью: – Вы чьи интересы защищаете – мои или их?
– Послушайте, – он вскинул потерянные, полные такой муки глаза, что сжалось сердце, – кого я могу защитить теперь, после Ливана? Вы знаете, там даже раненым никто не мог помочь. Их только ночью дотащили до вертолетов… под сплошным огнем… – Он бессильно сник, документы выскользнули из его рук и спланировали на землю. – Разве бумажки могут кого-нибудь спасти? Я не могу больше всем этим заниматься.
Закрыл лицо ладонями и принялся раскачиваться, как на молитве. Я растерянно топталась над ним, подыскивая слова ободрения.
В этот момент барабанные перепонки разорвал взрыв. Сердце вспыхнуло, цунами адреналина разнесло по телу панический ужас, а спустя секунду ударная волна настигла пешеходную зону.
Когда я обернулась к Шмуэлю, около статуи уже не было его нелепо скрюченной фигурки. Один лишь горбоносый каменный лев с пышной, как шевелюра Шмуэля, гривой равнодушно взирал на меня пустыми глазницами, давая понять, что он тут совершенно ни при чем, что он уже три тысячи лет взирает на творящееся в Иерусалиме не в силах помочь.
Я недоуменно оглядывалась: куда в мгновение ока мог исчезнуть мой отчаявшийся защитник? Он не выдержал, он бросил нас.
Что же будет теперь со всеми нами без последнего праведника? Пусть нелепый правовед был бестолковым и бесполезным, но с его исчезновением весь город и люди в нем показались обреченными и беззащитными, а все наши глупые надежды, суетные дела и цели – бессмысленными и недостижимыми.
Но уже неслась, рассекая толпу лезвием сирены, машина «скорой помощи», уже мчались к невидимому месту трагедии солдат и религиозный еврей. Девочка догоняла коляску, катившуюся к площади Сиона. Светофор закрыл красный глаз и открыл зеленый. К остановке подъехал автобус. Ветер заколотил ставнями, захлопал вывесками, затряслись и закачались марабу сложенных зонтиков кафе. Взвились и затанцевали в зловещем макабре брошенные Шмуэлем анкеты.
Лишь каменный истукан хранил свою гордую невозмутимость, словно напоминая, что город стоит три тысячи лет не хрупким попечением трепетного праведника, а благодаря выносливым и цепким, как кактусы-сабры, жителям, продолжающим ежедневные хлопоты и заботы, из которых строится нормальное бытие.
Я опомнилась и помчалась вдогонку улетающим анкетам ловить свое освобождение от кабалы чужих долгов.
Зло
Рекрутер пришел к нам в дом и предложил мне вступить в Гражданский строительный корпус. Ма сказала:
– Лукас, ты должен ехать, потому что тут нам всем просто не выжить.
Па, как обычно, молча отвернулся, только еще сильнее сгорбил плечи. С тридцать первого года в Оклахоме не прекращается засуха и все чаще налетают пыльные бури. За четыре года они полностью уничтожили результаты тяжелого труда ма, па и всех остальных фермеров на сотни миль вокруг: поля, урожаи, сбережения, самоуважение, гордость и надежды на будущее. То и дело из прерии надвигается и повисает прямо над землей черное облако, в котором невозможно ни дышать, ни приоткрыть глаза, а после каждой бури все растения оказываются погребенными под слоем песка и пыли. Не припомню, когда мне удалось разглядеть горизонт, а ведь вокруг равнина. Первое время мы надеялись, что дожди вот-вот вернутся, что следующий год принесет урожай и возобновится нормальная жизнь, но вместо этого постоянные смерчи смели весь чернозем, скотоводам пришлось уничтожить стада, которые нечем кормить, а банки описывают приобретенное в кредит имущество. Все больше людей, отчаявшись, уезжают куда глаза глядят, покидая наши проклятые места.
Ма говорит, что мы обязаны переждать тяжкие времена, что кризис и безработица повсюду, а тут, пока банк готов отодвигать платежи, у нас хотя бы крыша над головой и огород, в котором ма умудряется выращивать тыквы и картошку. Коричневые грузовики развозят продовольствие тем, кто уже не в состоянии себя прокормить, но их появление у порога приносит с собой стыд и унижение. Ма верит, что несчастье не может продолжаться вечно, что любая, самая страшная засуха должна закончиться. Эти надежды поддерживает выпадающий изредка день с чистым небом и солнечным светом, или редкий дождь, или снежок, внезапно припорошивший землю посреди сухой зимы, и тогда все принимаются убеждать друг друга, что самое ужасное позади, что пустыня вот-вот вновь станет плодородной и вернется былое процветание. Поэтому ма не сдается – после каждого урагана она упорно выметает пыль и перестирывает занавески. А па отчаялся. Он молчит, смотрит в пол, а на все попытки заговорить с ним отвечает коротко и хмуро. Душа па высохла и опустошилась вместе с его землей, и он больше не мучается постоянными надеждами и разочарованиями.
В газете пишут, что пыльные бури на Среднем Западе начались из-за того, что новые поселенцы перепахали всю прерию под пшеницу и уничтожили «бизонову траву», которая одна могла удержать корнями эту почву. Земля, глубоко разрыхленная новыми стальными плугами Джона Дира, превратилась в гонимую ветром пыль. Но ученые слова вроде «эрозионная расчлененность», «экологическая катастрофа» и «незакрепленные пески» не объясняют, почему вдобавок наступила бесконечная засуха, и никто, ни редактор газеты, ни агрономы-специалисты, ни конгрессмены с сенаторами, не могут сказать, как нам жить дальше без воды, скота и урожаев. Государственные компенсации за уничтоженный скот и земли, оставленные без посевов, не возмещают денежных потерь, а ощущение поражения и бессилия не возмещает никто. Терпеть, стиснув зубы, людей заставляет лишь упрямство и безысходность. Девиз Оклахомы «Труд побеждает все» утерял свое значение. Мы столкнулись с мстительным, беспощадным злом, которое уничтожило смысл нашей жизни, и никто не знает, как преодолеть его.
В марте я добрался до ближайшего городка, Бойса, обошел все бизнесы, расположенные по обе стороны центральной улицы, везде просил любую работу, хоть за четыре доллара в неделю, но ничего не нашел. На фермах не наймут работника даже за пищу и ночлег. Каждый раз, когда за столом я протягиваю ма тарелку, мне кажется, я вырываю еду у сестренок. Наверно, так оно и есть. Поэтому всем нам Строительный корпус представился истинным спасением: меня он обещал избавить от того, чтобы стать таким, как па, а моих близких удержали бы на плаву двадцать пять долларов, которые Корпус каждый месяц высылает семье рекрута из его зарплаты. Двадцать пять долларов! Когда Ханка потеряла во дворе десять центов, ма просеивала песок, пока не нашла монету. А ведь еще целых пять долларов оставалось бы мне на что захочу. Я даже не могу себе представить, что можно захотеть на такие деньги. Можно, например, пятьдесят раз сходить в кино, я обожаю фильмы, но вряд ли я стану каждый день ходить на два сеанса.
Многие ребята подрядились в эту правительственную программу, некоторых послали сажать в прерии ряды деревьев, чтобы остановить выветривание почвы, некоторые нанялись прокладывать дороги. Мне хотелось строить дамбы, но ма сказала, что лучше мне уехать подальше от наших гиблых мест, и, как ни страшно было покинуть дом, родных, и обязаться трудиться под командой военных, я попросился в отряд, который будет благоустраивать национальные парки в штате Колорадо.
В назначенный день добрался на попутке к приемному пункту. Нам велели раздеться, взвесили, я испугался, что как увидят мой вес, так сразу отчислят, но, видимо, все рекруты были в весе пера. Врач в белом халате поверх военной формы осмотрел зубы, волосы, подмышки, задницы и все прочее. Потом мы оделись, офицер поспрашивал каждого о его семье, о намерениях и рассказал, как эта замечательная программа сделает из нас настоящих мужчин и подготовит к серьезной, взрослой жизни. Двоих отослали – наверное, они оказались недостойны взрослой жизни, а остальным вкололи прививки и приказали подписать торжественную клятву трудиться шесть месяцев изо всех сил, соблюдать дисциплину, слушаться приказов, ни на что не жаловаться и нести ответственность за любой причиненный вред или ущерб. За это я буду получать тридцать долларов в месяц, и, сдается, ни один цент из них не достанется мне даром. Да поможет мне Бог.
Впервые в жизни я должен был ехать на «железном коне» – на поезде. У вагона ма никак не могла расстаться, все держала меня за рукав, заглядывала в глаза, будто на фронт провожала, и тревожно повторяла:
– Лукас, пообещай мне, что будешь хорошо себя вести. Что не будешь там пить, играть в карты и всякое такое… – Она была такая худая, такая усталая, и в дневном свете на ее лице обнаружилось столько новых морщин, что у меня прямо сердце сжалось.
– Ма, да не буду я, не волнуйся, это всего на шесть месяцев, все будет хорошо.
– И сквернословить, Лукас, пообещай, что не будешь сквернословить…
Я кивнул. Уж если я зарекся пить, курить и «всякое такое», то могу пообещать и не ругаться. Я в самом деле какой-то занудно, неисправимо правильный. Наверное, потому, что у меня две младшие сестры и мне все время приходилось служить им хорошим примером. В конце концов, это испортило меня, я стал каким-то образчиком добродетелей. Но ма продолжала беспокоиться:
– Лукас, пообещай, что ты всегда будешь на стороне добра, что ты будешь сторониться любых пороков! И будешь поступать так, чтобы тебе не было стыдно рассказать об этом всей конгрегации!
– Ма, ну какие пороки, ты что? Будто ты меня не знаешь! Не волнуйся, ладно?
Подозреваю, она имела в виду девушек. Но, если честно, до сих пор девушки не особо заглядывались на меня, и это помогает оставаться на стороне Десяти заповедей и прочих сил добра не хуже любопытствующей конгрегации.
В дорогу ма сунула мне пакет с едой. Наверное, я не должен был брать, но у нее блестели глаза и дрожали руки, и я не нашел в себе сил отказаться. Только долго не мог заставить себя развернуть еду, хотя был жутко голодный. Там оказались хлеб, полкурицы и два яйца. А всю зиму мы ели почти одну тыквенную кашу. Мне казалось, я чувствую на своем плече ее теплую и ласковую руку. А когда подъел все крошки, вдруг остался совершенно один. Только на самом деле вокруг было полно ребят, просто я никого из них не знал. Почти все меня старше, но все – кожа да кости, в наших местах в последние годы не разжиреешь.
Впервые в жизни я покидал родные места, и, хотя меня пугали предстоящая жизнь в команде и тяжелая работа, мне было любопытно посмотреть на другие края. Однако весь первый день в окне тянулась все та же знакомая коричневая, бесконечная, выжженная засухой степь. В сумерках поезд затормозил и остановился. По железнодорожным путям бродило стадо овец, между ними бегал пастух, он кричал и сгонял скотину с полотна. Один прыщавый парень, Брэд, выпрыгнул на насыпь, схватил маленького барашка и залез с ним обратно в вагон. Поезд тронулся. Брэд принялся кидать барашка другим ребятам, они кидали обратно, и все хохотали. Я не решался вмешаться, но про себя беспокоился, что они будут здесь, в пути, делать с этим барашком? Зачем он им? Потом, когда мы уже проехали две водокачки, на подъеме поезд опять замедлил ход, один парень постарше встал, уверенно и спокойно забрал барашка у Брэда, распахнул дверь вагона и спустил животное на землю. Я пожалел, что сам струсил. Но на стороне этого парня, Гилберта, помимо правоты, был еще и рост, и огромные бицепсы, и плечи у него были шире, чем у любого из нас. Брэд стал ругаться, а Гилберт улыбнулся, откинул волосы, подсел к нему, мирно, по-дружески завел беседу, и у этого Брэда хватило ума сделать вид, что он всем доволен. А барашек заблеял и побежал вдаль. Я был рад, что его отпустили, но теперь не мог не волноваться, куда же он побежал? Ведь его мама и все стадо остались далеко позади, вокруг только бескрайняя степь. Мне стало жутко грустно, не из-за барашка, конечно, а потому что я тоже впервые вдалеке от ма и па и от моих сестричек – Эмми и маленькой Ханки.
На рассвете открыл глаза, и оказалось, что, пока я спал, в природе кончился наконец-то бурый цвет. В окне расстилалась зеленая трава, вокруг возвышались горы, сплошь поросшие зеленым лесом. До сих пор единственными горами, которые я видел, были гигантские, угрожающие тучи надвигающихся с равнины песчаных смерчей. Какой же он прекрасный, этот холмистый зеленый мир!
– Нравится? – С лавки напротив улыбался Гилберт, тот самый красивый парень, который спас барашка. Он опять провел рукой по волосам, и они легли роскошной волной. У него была хорошая, открытая улыбка, от нее становилось еще радостнее.
– Очень. – Впервые за долгое время я тоже улыбнулся. – В жизни не видал такой красоты.
Штат Колорадо отличался от Оклахомы, как другая планета. Плоская пыльная степь пропала, словно ее полностью поглотила страшная черная пыль. Мир стал приветливым, небо – ярко-голубым, и солнце ослепительно сияло, как ему и полагается, а не просвечивало зловеще-красным сквозь марево песка. Повсюду росли деревья, пахло соснами и еще чем-то приятным из детства, вроде ванили и карамели.
Нас пересадили на грузовики, и машины несколько часов карабкались по узкой, петляющей дороге на высоченную гору. Наверху горы расстилалось гигантское плато, пересеченное оврагами и поросшее лесом. Сопровождавший колонну офицер сказал, что мы будем благоустраивать Национальный парк «Месса верде», что по-испански значит «Зеленый стол». Въезд в парк загораживала группа индейцев. Они возмущенно кричали и угрожающе махали руками, но на переднем грузовике сидели вооруженные солдаты, и индейцы вынуждены были расступиться и пропустить нас внутрь. Похоже, что им, как и нам, пришлось уйти из родных мест, и это мы забрали у них работу. Выходит, даже в самом красивом мире не все замечательно.
Новичков расселили по дощатым баракам с рядами окон. Всего в отряде было почти две сотни завербовавшихся. В нашем бараке стояло тридцать железных коек, каждый получил еще и маленький личный запирающийся шкафчик. Отхожие места и душевые располагались поодаль. В лагере имелся даже спортивный зал, служивший заодно и клубом, с радиоприемником, столами для пинг-понга, книгами на полках, шахматами и пианино у стены. Правду сказать, я не знал никого, кто бы умел играть на пианино. На доске висела стенгазета, меню на неделю, культурная программа и разные приказы и объявления начальства. Завтракали и ужинали в столовой, а обеды в рабочие дни развозили по стройкам, чтобы не терять времени.
Первую неделю лейтенант Дик «обозначал нашу задачу», попросту говоря, знакомил с распорядком, стращал правилами и показывал разные работы, которых в «Месса верде» оказалось до хрена. Ребята Корпуса вкапывали столбы для электричества, прокладывали водопровод, тянули подземные и наземные телефонные линии, чтобы рейнджеры-лесники могли говорить с Вашингтоном, выравнивали стройплощадки, благоустраивали краеведческий музей, улучшали подъездные дороги к парку, возводили вдоль шоссе каменные ограды от оползней, ставили заборы, сажали деревья, прокладывали дорожки для туристов. Те немногие везунчики, которые что-нибудь умели, попадали в столярную мастерскую или автомастерскую.
Меня определили в дорожный строительный отряд. Гилберт разбирался в двигателях, так что его сразу направили на более квалифицированную и лучше оплачиваемую работу механиком, а к тому же назначили старостой в нашем бараке. Меня это полностью устраивало – он старше нас всех, сильнее, разумнее, понимает в двигателях, а большинство из нас ничего не умеет, и что-то в нем было такое – спокойствие, уверенность и дружелюбие, – что мне пришлось ужасно по душе. Только Брэд скривился, что-то прошипел и плюнул на землю, но достаточно далеко, так чтобы этот плевок нельзя было принять за вызов. Зато когда лейтенант велел ему чистить отхожие места, Брэд заорал:
– Это работа для мексов! Почему я?
Противней и унизительней этой повинности, правда, в лагере нет, но мексиканцев лучше не трогать – они живут в своем бараке и держатся сплоченно, а работают вместе с нами. Один из них, услышав Брэда, прищурился и сказал:
– А ты сначала заставь меня. – Они засмеялись и сдвинулись в кучу.
Тогда Брэд крикнул одному мелкому парню из нашего барака:
– Эй, Джой, давай меняться!
Джой молча отвернулся, и Брэд попер на него, размахивая длинными руками:
– Что? Нет, что? Я должен твое говно за тобой убирать, что ли?!
Дело шло к драке, только опять возник невозмутимый Гилберт и отвел Брэда в темноту. О чем они там говорили, расслышать было невозможно, доносились только низкий, спокойный голос Гилберта и срывающиеся на визг вопли Брэда, но, когда они вернулись, Гилберт был, как всегда, дружелюбен и спокоен, а у Брэда злобно кривились губы и бегали глаза, но он потянулся в сторону нужника без возражений. А Джоя они оставили в покое, только потом кто-то нассал ему в кровать.
Гилберт мне очень нравился, я бы хотел с ним подружиться, но навязываться не решался, потому что многие старались держаться к нему поближе.
Строить дорогу, конечно, не так противно, как чистить отхожее место, зато намного тяжелее: грузовик скидывал землю, щебень, гальку, а мы разравнивали все это лопатами, с помощью бульдозера перемещали огромные булыжники, вручную откатывали камни помельче, рыли канавы, засыпали ямы и выбоины.
В первый же день я понял, что Корпус был страшной ошибкой, что я не выдержу. К обеду онемели руки, зато плечи ломило, с каждым рывком лопата становилась тяжелее. Если бы сдался хоть один, я бы с невероятным облегчением стал следующим – отбросил бы проклятую лопату и свалился на землю. Но сломаться первым было непереносимо. К обеденному столу я плелся, покачиваясь, с трясущимися от напряжения ногами. Даже вилка с наколотым на нее куском мяса казалась неподъемной. Весь перерыв каждая жилочка во мне, каждый мускул впитывали отдых ненасытно, как сухая земля впитывает воду. Обратно плелся, словно на расстрел, едва передвигал ноги, оступался, чертыхался, не мог разогнуть спину, но остальные тоже двигались, как пьяные. Держали только упрямство и стыд – ну не хотел я опозориться в первом же серьезном деле, за которое взялся. А уж оказаться жалким перед этим отвратительным Брэдом – да я скорее сдохну. Это, кстати, вовсе не ругательство, слышала бы ма, что здесь говорят! К тому же стыдно было перед Гилбертом.
Зато когда эти невыносимые восемь часов закончились, я почувствовал невероятное облегчение и гордость. Если я смог проработать этот день, то смогу и столько дней, сколько потребуется. Теперь я знал это про себя.
– Я едва не грохнулся от усталости, – честно признался Артур, плюхнувшись рядом на дно кузова.
– Да мне самому только заступ помешал упасть, – откуда-то вдруг нашлись силы пошутить.
На крутых поворотах дороги в лагерь я держался за борт грузовика, закатное солнце слепило глаза, ветер раздувал пыльные волосы, сушил пот, все мы были смертельно уставшие и довольные, что день кончился, и на меня накатило такое счастье, такая внезапная, острая любовь к жизни, и к этому славному крепышу Артуру, и ко всем остальным ребятам, что, несмотря на усталость, хотелось петь и громко орать. Но я только блаженно улыбался, и страшно приятно было встречать со всех сторон такую же беспричинную радость. Стало ясно, что в «Месса верде» мне будет хорошо.
Отталкивая друг друга, мы выпрыгнули из кузова и наперегонки помчались в душевые, а потом дружной компанией двинулись на ужин. Все тело болело, но боль уже представлялась приятной, честно заработанной. После вечерней линейки, на которой зачитали новости по лагерю и спустили флаг, все разошлись по баракам. Был еще ранний вечер, но я свалился на койку и вырубился.
Про второй день лучше рассказывать не буду, потому что не хочу это даже вспоминать. Даже мои попытки не выронить лопату из трясущихся рук, стоять, опираясь на черенок, и скрывать от остальных свое ужасное состояние были настоящим героизмом. Всю неделю от меня было мало толка, но впервые в жизни я чувствовал себя делающим настоящую, мужскую, важную и нужную работу, за которую платят. Это держало. Я твердил себе, что лучше доползать по вечерам до барака дохлым, как прошлогодняя муха, чем опять выхватывать хлеб у сестричек.