Текст книги "Люди на перепутье. Игра с огнем. Жизнь против смерти"
Автор книги: Мария Пуйманова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 74 страниц)
Однако вскоре снова позвонил телефон, руководитель отдела иностранной печати уверял, что он сидит в доме напротив рейхстага и видит в окно рейхстаг, объятый пламенем. Ханфштенгель и в самом деле жил у премьер-министра Геринга, чей дворец стоит напротив рейхстага. У свидетеля пропало желание смеяться; на него свалилась тяжкая обязанность осведомить фюрера об этом несчастье. Адольф Гитлер тоже сначала не поверил вести. Они сели в машину и с бешеной скоростью помчались к рейхстагу. У вторых ворот к ним подошел Геринг и в страшном волнении сообщил, что это – политическая диверсия и что один из преступников, какой-то голландский коммунист, уже арестован.
Гибким, убеждающим баритоном, способным на всевозможные модуляции – от мягкой иронии до юношеского энтузиазма и священного гнева, – говорил Геббельс о Хорсте Бесселе, герое и мученике, которого якобы застрелили коммунисты, из чего он с логичностью, эластичной, как стальная пружина, выводит, что они же подожгли и рейхстаг!
Он выражается изысканным немецким языком с патетическим придыханием на букве «t», с глубокими оттенками звуков «ä», «ö», «ü» – сразу узнаешь бывшего литератора. Некогда он пописывал романы, не нашедшие сбыта. Тогда он бросил беллетристику и взялся за политику, которая столь полно компенсировала его за первую жизненную неудачу. Ах, оставьте, здесь тоже замешано провидение. Если бы еврейские критики хвалили романы Геббельса, если бы рисунки Гитлера увидели свет – что сталось бы с Германией? Кто взял бы ее под защиту? И как выглядела бы теперь история? Сам добрый немецкий господь бог устроил так, что сохранил обоих художников для империи.
Геббельс и Геринг – небо и земля. Геринг завораживал блеском сапог, Геббельс завораживает взглядом. Но почему они так знакомы Гамзе, эти сияющие черные глаза? Никак не вспомнить. Геринг – бочка с порохом – взрывался по первому же поводу. Он весь как на ладони. Геббельс – гладкий, как угорь, и неуязвимый.
К неудовольствию многих, на это заседание пришлось допустить Димитрова. Он опять начал задавать свои неуместные вопросы, например, совершенно излишне спросил, кто мог убить Розу Люксембург и Карла Либкнехта, на что Геббельс, усмехаясь, бросил: «Не начать ли нам лучше с Адама и Евы? В то время фюрер был еще солдатом. Ослепнув после контузии, он лежал в военном госпитале». Пораженный таким странным сопоставлением фактов, доктор Бюнгер предоставил слишком любезному свидетелю право решать, не лучше ли вообще воздержаться от ответов на подобные вопросы, которые ни в малейшей степени не связаны с пожаром рейхстага, а преследуют совершенно иную цель – протаскивать красную пропаганду.
– Ах, оставьте его, господин председатель, – пренебрежительно ответил министр, – мне доводилось давать отпор и не таким противникам, как этот провинциальный коммунистический агитаторишка. Прошу вас, – обернулся он с улыбкой к Димитрову; и в этот момент Гамза вспомнил: многоженец-аферист крупного масштаба, чей процесс наделал столько шума в Праге, – вот у кого были такие же чарующие глаза. Только глаза Геббельса еще прекраснее.
Вот они снова горят священным гневом, когда он вторично обращается к скамье подсудимых и называет Торглера, этого волка в овечьей шкуре, одним из главных поджигателей. Нет, он, Геббельс, никогда с Торглером не разговаривал, но он много лет весьма внимательно слушал выступления Торглера в рейхстаге и осмеливается утверждать, что примиряющие речи, на которые Торглер теперь ссылается, при помощи которых он якобы пытался разрешить спор с национал-социалистами добром, считая, что можно спокойно дискутировать о политических убеждениях, – эти благородные речи, говорит Геббельс, и глаза его пылают, не что иное, как только ширма, призванная замаскировать те насилия, которые коммунисты всегда допускали и допускают. По мнению его, Геббельса, этот человек способен на все.
Министр пропаганды, почти незаметно припадая на укороченную ногу, обутую в ортопедический башмак, ушел как победитель, провожаемый нацистским приветствием восторженной публики и застывшими шеренгами полицейских, а процесс, ползущий, как улитка, не сдвинулся ни на пядь.
Действие этой книги пойдет дальше событий, связанных с пожаром немецкого рейхстага, и у меня нет времени демонстрировать перед читателем процессию свидетелей, которые проходили через судебный зал по вызову неутомимого государственного прокурора. Шествуя за хоругвью со свастикой, они распевали псалмы, каким их обучал суфлер, пресловутый следственный судья Фогт. Свидетели хорошо спелись, а то, что несколько раз прозвучали фальшивые ноты, ничего не меняет в общем благочестивом их хоре.
Все наемники этого крестового похода были людьми, одаренными буйной фантазией. Некоторые из них отличались даже способностью видеть на сверхдальнем расстоянии. Так, один официант, по фамилии Хельмер, обслуживал Димитрова накануне пожара в берлинском ресторане «Баварский двор», то есть как раз тогда, когда злоумышленник, будто нарочно, находился в настоящей Баварии, в Мюнхене; тот же сверхзоркий факир видел, как в его подвальчике Люббе распивал пиво с болгарами прошлым летом, в то самое время, когда голландец в действительности был у себя на родине: разбив стекла в лейденской ратуше, он отсиживал свой срок в гаагской тюрьме. Отличился и другой берлинский свидетель: вместе с женой и служанкой они якобы наблюдали в бинокль, прямо из окна в окно, за Поповым, явившимся на сборище каких-то заговорщиков. У этих людей был, видимо, волшебный бинокль, потому что свидетели ухитрились разглядеть болгарского студента на огромном расстоянии: Попов в ту пору жил в Советском Союзе.
Происходили странные и таинственные вещи. За несколько дней до пожара во дворце премьер-министра появилось привидение. В подземном ходе слышны были шаги. Боязливый привратник налепил на двери тоненькие полоски бумаги, желая убедиться в том, что слух его не обманывает, и – смотри-ка! – на другое утро полоски были порваны. Привратник доложил об этом случае коменданту дворца Скранновитцу, спрашивая, что ему делать. «То же самое, что и делали, – буркнул Скранновитц, – продолжайте наблюдение». И что бы вы думали? Почти каждое утро полоски на дверях были порваны. Как объяснить такое явление в охраняемом дворце? Странные творились вещи… Другой участник крестового похода, пруссак, носящий фамилию славянского происхождения, Карване, видел собственными глазами и слышал собственными ушами, как оживленно беседовали болгарский сапожник, не знающий немецкого языка, с немецким депутатом, не умеющим слова сказать по-болгарски. На них, без сомнения, снизошел дух святой во образе языков пламени, и они вели беседу на латыни поджигателей. Ведьма, с которой не поздоровался в скверике Эрнст Торглер, прожгла своим глазом бабы-яги бычью кожу двух портфелей, которые он нес под мышкой, и обнаружила в них банку с горючим: оно вспыхнуло перед глазами колдуньи. Грабитель, напавший на человека из-за двадцати пяти серебряных монет, с глубоким моральным возмущением отверг тысячу двести марок, предложенных ему депутатом за поджог рейхстага. Да, да, вот какие творились чудеса! Этого проходимца привезли из острога для того, чтобы он возложил правую руку на Евангелие, чтобы поднял к присяге два перста – так же, как Герман Геринг, как Иозеф Геббельс, – и дал свидетельское показание против обвиняемого. Именно в том и заключается восхитительная стихийность нацизма, что энтузиазм к «священному» делу вовлекает в единый крестовый поход членов правительства вместе с карманником, фальшивомонетчиком и контрабандистом; они идут рядышком, нога в ногу. Говорите после этого, что нацизм не народен!
Однако на суде были и другие люди: их привезли из мест, обнесенных колючей проволокой, по которой проходит смертоносный ток. Привезли их, связанных чуть ли не в узел. Люди из-за колючей проволоки выглядели как мученики. Им сулили золотые горы, обещали свободу в награду за то, что они пропоют перед судом песни, сложенные теми, кто насыщал их вздохами и поил слезами. Но эти свидетели заупрямились – у них не было слуха, они не стали петь. И хотя они едва держались на ногах, но галлюцинациями, подобно рыцарям крестового похода, они все же не страдали. Их речи – да, да, нет, нет – были те же, что и речи богатыря Димитрова и героя Тельмана. То были немцы, свидетельствовавшие в пользу истины, они вернулись за колючую проволоку, по которой бежит смертоносный ток, и сегодня их, вероятно, уже нет в живых.
ПОСЛЕДНЕЕ ЗАСЕДАНИЕВеселого рождества, счастливого Нового года! Молодцеватый почтальон и проказник-трубочист желают вам всего наилучшего. [81]81
По чешской примете, трубочисты приносят счастье.
[Закрыть]Не удивляйтесь, что они спешат представиться, прежде чем хозяйки начнут тратить деньги, отложенные на праздник.
Лимоны лунного цвета и апельсины цвета заходящего солнца – каждое солнышко уложено на отдельную постельку из опилок, чтобы оно не пролежало бока, – отправились на север с полуострова в форме сапога, где топает Муссолини, и с полуострова в виде летящего дракона, из Испании, где народ выгнал короля и сам взялся управлять своими делами. Корабли, нагруженные богатством пяти частей света, доплыли до пристани, и вот гигантские краны подхватывают клювами тюки кофе, от которого проясняется в голове, и ящики с чаем, спрессованным желтыми руками, – чаем, от которого золотым цветом расцветают мысли; солнце Мельника, [82]82
Мельник– город в Чехословакии, известный производимыми там сортами вин.
[Закрыть]искрящиеся фонтаны шампанского, опьянение, спрятанное в бутылке персиковой настойки, – все это безумие, закупоренное пробкой, ждет не дождется конца старого года; самолет привез с Лазурного берега цветы для артистки, завернутые в вату, чтобы не простудились; крабы карабкаются из моря под стекла гастрономических магазинов; рыбы толпами нагрянули из садков в рыночные аквариумы, и вода в них так и журчит, так и журчит, как речи женщин с базарными сетками в руках; репродукторы разносят мелодии коляд, и маленькая близорукая барышня Казмарова, учительница чешского языка в пражской женской гимназии, прибавляет шагу. Целый год она копалась в книгах, оставив все на последний день! Что купить в подарок отцу? Хозяин не пьет, не курит, не читает того, что ему не нужно, картины не интересуют его, хороший костюм ему безразличен – весь год ходит в одном и том же галстуке, – вот был бы хороший клиент для фирмы «Яфета»! Все у него есть, и ничего ему не нужно.
За последним поворотом уже сверкает «Вифлеем» – барышня Казмарова подъезжает к Улам; фирма «Яфета» одела манекены в витринах в норвежские спортивные костюмы. Ро Хойзлерова с мужем проводит сочельник в горах. «Девочка, а не поехать ли нам в Нехлебы, раз уж мы купили эту виллу?» В Нехлебы? И не подумаем. Там такая глушь. У графини тоже замок в Нехлебах, а она все же уехала на Энгадин – почему же Ро не поехать на Шпиндл? [83]83
Энгадин, Шпиндл– зимние курорты в Судетских горах.
[Закрыть]Хойзлер только вздохнул. Когда тебе пошел шестой десяток, ты уже не решишься встать на лыжи. Молодые люди будут учить Руженку делать христианин), вечером она будет танцевать с прусскими офицерами, а когда они останутся наедине в своей спальне, она мгновенно заснет. Счастливое супружество – пижамы от «Яфеты».Лида Горынкова прошивала правый борт рождественского комплекта и заработала на этом порядочно сверхурочных. Но не бойтесь! Хозяин их вернет. Куда еще отправиться улецким невестам выбирать приданое, как не на базар «Яфеты»? Ах, эти миленькие алюминиевые сковородочки! Будто из серебра. Вот попробуй, какая она легонькая. Жених, чтоб доставить Лидке удовольствие, берет сковородку. С женщиной надо иметь терпение. Сильный и высокий, он стоит с этой игрушкой в руке и неопределенно улыбается. При выборе приданого мужчине отводится второстепенная роль. Гаек – хороший человек. У него приличный оклад слесаря-механика и честные синие глаза. Он добряк, будет возить детскую колясочку. Но в эту розовую кружку с ландышами Лида по-настоящему влюблена. «Будешь из нее пить кофе», – сказала она. И отложила кружку в сторону – натюрморт из кухонных принадлежностей пополняется новыми деталями. «Уж лучше пиво», – отозвался жених, и продавщица засмеялась. Но невеста даже не оглянулась. С маленькой морщинкой сосредоточенности на лбу стоит она и колеблется – какую же выбрать ступку: глиняную или медную? Ведь это на всю жизнь! То перец, то ваниль, пестик отбивает барабанную дробь, – в Лиде столько еще нерастраченной силы! – а блестящая ступка звенит, как свадебные колокола. Два парня покинули ее, – они были сорвиголовы, а этот – настоящий барашек. Помолвка уже объявлена в церкви, слава богу, теперь-то дело прочно. У Лиды будет кухонька – как птичья клетка, занавесочки – как сахар, комнатка – как игрушка. На фабрику она ходит по необходимости, но только для семейного уюта сотворены ее руки. Она провела ладонью по шершавой терке, посмотрела на свет через дырочки дуршлага, попробовала веничек для сбивания белка – господи, а мясорубка? Жених с невестой обменялись взглядами. Жизнь дорога. Потянем ли? «Бери», – спокойным басом сказал жених. Как раз мясорубка – инструмент посложнее, это почти мужское дело, и невеста покраснела от радости. Вот какой у нее парень – действительно ее любит! Она уложила покупки в бельевую корзинку, скрипящую новизной, помолвленные взялись по обе стороны за ручки. Знакомые бросают влюбленным шуточки. Лида бойко им отвечает, голову – кверху, красивую грудь – вперед, навстречу ветру, от губ их подымается жаркое дыхание – так шагают они по ароматному морозцу вдвоем в будущее. Веселого рождества, счастливого Нового года! В календаре на чумазом трубочисте – белоснежный колпак. Молодцеватый почтальон на журнальной обложке приносит вам в сумке одни только крупные выигрыши. Ах, это было бы очень кстати! Станя, ты опять за авансом? Хоть бы написал трогательный святочный рассказ! Сколько беготни, пока составишь рождественский номер! Еленка с Тоником и Митей будут, конечно, в Горьком, – вспомнят ли они вообще, что наступил сочельник? Знала бы это старая пани Витова! В гробу перевернулась бы. И когда вернется Гамза из Лейпцига? Есть на свете другие интересы, кроме блюда съедобных улиток, сверточка под елкой да ветки омелы на лампе, – Нелла это знает, Нелла ничего не говорит, Нелла кивнула с улыбкой, когда Станислав объявил, что в сочельник он придет немного позднее. И все же ее охватывает тоска по старым обычаям и стремление влиться в толпу закутанных людей, которые вот уже столько дней по всем тропкам направляются к «Вифлеему», нагруженные покупками и связанными елочками. Пани Гамзова оставила Барборку следить за тестом, поднимающимся под белой тряпочкой, скрыла от нее по понятным причинам, куда идет, и отправилась в Крч к прабабушке, чтобы привезти ее на праздник домой.
Старушка погрузилась в нескончаемое раздумье. Приглашение невыразимо озаботило ее. Что-то должно измениться. И чего только они опять хотят? Каждая перемена – сверхчеловеческое усилие. И она сидела, устремив взгляд в пустоту; долго молчала и, прежде чем ответить, несколько раз откашлялась. Пани советнице и учительнице будет очень жаль, если прабабушка не останется на праздник! Предполагается общий ужин. Пан контролер обещал что-нибудь сыграть, и он тоже обидится, если «госпожа министерша» уедет. У прабабушки нет даже приличной шляпы. Не поедет же она в платке, как какая-нибудь!
– Знаешь что, Неллинька, привези мне булку сюда, – прабабушка отроду не называла рождественский пирог иначе как булкой. Нелла помнит, как еще ребенком она очень этому удивлялась. – Рыбы я не хочу, в ней кости, ешьте сами, – враждебно продолжала старуха. – Вот какое-нибудь там яблочко мне можешь привезти, – тон ее стал нежным, – и апельсины, только, знаешь, те, сладкие, мессинские, и фунтик конфет, и торт – какой у вас будет торт, финиковый? Да смотри, чтобы Бара опять не передержала его, как прошлый раз, – злобно оборвала себя старуха и насупилась. – Паштет делаете? – строго добавила она.
Нелла начала ей что-то рассказывать о Стане, но прабабка перебила:
– А крем?
Тут вдруг на Неллу напала такая растроганность, что слезы выступили у нее на глазах.
– Бабушка, поедем со мной, мне будет грустно…
Старуха не слушала.
– Привези паштет и крем сюда, – распорядилась она, – а я останусь здесь. Я уж отъездилась.
Что было Нелле делать? Она обещала все привезти, простилась и направилась к выходу.
Прабабка окликнула ее в дверях:
– Послушай-ка, поди сюда. Привезешь паштет – не разворачивай его при учительнице и советнице. Подожди, пока уберутся из комнаты. Поняла?
Слава в вышних богу, на земле мир и в человецех благоволение! Немецкие хозяйки довязали последнюю пару белых чулок, кампания зимней помощи закончилась с огромным успехом. Особенно отличалась «гитлеровская молодежь». Гамзе пришлось немало приложить труда, чтобы спастись от жестяных кружек, которыми потрясали перед его носом здоровенные парни с внушительным кинжалом на боку или чистенькие девочки с косичками, в курточках, которые так очаровали маленькую Берту. Слава в вышних богу, на земле мир и в человецех благоволение! В лейпцигских садоводствах вызванивают колокола, сделанные целиком из белых гиацинтов; портреты фюрера увиты еловой хвоей, о которой поется в народной песне, особо близкой сердцам его соплеменников; а правительство Геринга, учитывая присущую немцам поэтическую приверженность к семейным праздникам, приложило все усилия, чтобы закончилось неуютное дело, чтобы верховный суд вынес по Лейпцигскому процессу приговор накануне сочельника.
Государственный обвинитель уже составил проект приговора, в котором он требовал смерти голландца и голову Торглера, когда доктор Зак, крестоносный адвокат коммуниста, засучил рукава и принялся омывать в одной и той же воде и своего клиента, и трех нацистских депутатов, свидетельствовавших против него. У них были добрые намерения. Они просто ошиблись. Один видел Торглера с Люббе, другой – с Поповым, третий с Таневым. А на самом деле это был коммунист Кайзер, заключенный ныне в концлагерь: это он беседовал с Торглером в комнате отдыха рейхстага. Психологическая ошибка. Это бывает. Пусть никто не удивляется нацистским депутатам: они были взволнованы и полны желания сделать все, чтобы объяснить этот случай. Что же касается свидетелей – заведомых преступников, то их показания, ложь которых била в нос, доктор Зак с возмущением отвел и горячо вступился за своего невинного подзащитного. Торглер – человек, прямо болезненно чувствительный в вопросах чести.
– Этот глупец, – буквально сказал его защитник, – бежит прямиком в полицию, хотя он невинен, как ягненок, или, вернее, именно поэтому. Он торопится реабилитировать себя, он слишком добросовестен, он не выносит и тени подозрений – и вот своим педантизмом он вызывает страшную путаницу, за которую сейчас горько расплачивается. Господа, судите строго, но судите справедливо. Торглер – порядочный человек, за что я руку даю на отсечение. У него не было ни фальшивого паспорта, ни нелегальной квартиры, что вообще стало похвальной привычкой господ из его партии, и, как видите, он не собирался бежать. Я осмеливаюсь утверждать, – Зак риторически возвысил голос, – что Эрнст Торглер стал коммунистом по недосмотру.
Гамза случайно взглянул на Димитрова. Тот неподвижно сидел, скрестив руки, и мерил Зака взглядом, от которого становится жарко.
– Если бы не чинуша-головотяп, отказавший в свое время Торглеру в стипендии, – продолжал адвокат, – благодаря чему одаренный юноша вынужден был подрабатывать продажей красных газет, – если бы не это прискорбное обстоятельство, господа, я ручаюсь, что сегодня Торглер был бы убежденным национал-социалистом. Всеми склонностями своей души он бессознательно тяготеет к нашему благородному учению.
Да он просто позорит Торглера! Слышал бы это товарищ Вийяр! Его здесь уже нет, как нет здесь Дечева и Григорова, – нацисты выслали их за границу за то, что они слишком энергично протестовали против лжесвидетелей. Но, ради бога, что ответит на все это Торглер? Ничего. Ровно ничего. С тех пор как государственный обвинитель потребовал его смерти, несчастный сидит ни жив ни мертв.
Доктор Зак действовал как истый немец. Он представил суду наглядно составленную таблицу, на которой рассчитал и изобразил каждую минуту действий и местонахождения своего подзащитного в час преступления.
– Я не принял, – победоносно объявляет доктор Зак, – доказательств, якобы свидетельствующих в пользу Торглера, которые мне навязывали господа из лондонского лжесуда. Торглеру нет нужды связываться с бежавшими изменниками, чтобы доказать свою невиновность. За это меня обстреливали позорящими телеграммами. Будто я предаю своего клиента. И все же им не удалось омрачить идеальных отношений, установившихся между мной и моим подзащитным. Я защищаю не Торглера-коммуниста, я защищаю Торглера-человека, который является белой вороной среди красных воронов. – Адвокат с энтузиазмом вылил бочку грязи, в которой полоскал своего клиента, на его политическую партию. – Он невиновен, – торжественно возвысил голос Зак, – и только потому, что я в это свято верю, я взял на себя его защиту. Он невиновен, и вы, господа судьи, несомненно, распознаете и справедливо отделите зерно от плевел, а порядочного человека от коммунистических индивидуумов.
Есть ли что сказать Торглеру? Человеку, который поднимал в рейхстаге голос от имени Коммунистической партии Германии? Депутату Торглеру, оплеванному собственным защитником с головы до ног? Он бледен, как полотно. Губы и голос его дрожат. Он благодарит господина председателя. Он скажет позднее.
И встал Димитров, чтобы защищать самого себя, и в старинном зале воцарилась тишина, как в церкви.
– Чем быть обязанным жизнью такой защите, как Зака, – сказал он, – я предпочел бы смертный приговор. Мой высший закон – Коминтерн; мне важно быть чистым перед ним. Но этим я никоим образом не умаляю значения имперского суда. Он воплощает общественный строй сегодняшней Германии, и я говорил перед ним правду. В ходе процесса меня часто упрекали в том, что я вел коммунистическую пропаганду. Да, вел, не отрицаю. Вы обвинили меня в преступлении, которого я не совершал, и вашими стараниями мне была предоставлена трибуна, какая мне никогда и не снилась. Я получил возможность говорить, обращаясь ко всему миру. За границей давно известно, что мы невиновны. Даже мои политические противники в Болгарии не сомневаются в нашей невиновности, как они вам и отписали черным по белому, когда вы их запросили. Но мне важно, чтобы и каждый немецкий рабочий, каждый крестьянин и мелкий служащий знали то, что давно уже ясно их товарищам за рубежом: мы четверо невиновны. И – что еще более важно – коммунистическая партия пальцем не шевельнула для свершения бессмысленного и разнузданного преступления, которое принесло уже столько зла и несчастья. Она строго осуждает его.
– Это к делу не относится, – сказал председатель.
– Вы оскорбляли в нашем лице идею коммунизма. В моем лице вы оскорбляли и болгарский народ. Господин государственный обвинитель, немецкие государственные деятели и нацистские журналисты поносили меня, называя темным балканцем и болгарским варваром. Да, моя родина отстала в материальной цивилизации. Но я думаю, что народ, который сквозь пять веков порабощения пронес свое духовное богатство, язык, письменность, национальные песни, национальные обычаи и национальную гордость, – не темный. Что же касается варварства… Да, болгарский фашизм – варварство, но ведь варварство и всякий фашизм.
Нацисты в зале онемели.
– Прошу без оскорблений! – перебил его председатель. – Говорите по существу.
– Господа судьи, мы – Торглер, Димитров, Танев и Попов, очутившиеся перед вами на скамье подсудимых, – мы не должники, а кредиторы. Я прошу, чтобы верховный имперский суд принял это к сведению. Нас унизили неслыханными подозрениями; мы были брошены в тюрьму и закованы; с нами обращались, как с уголовными преступниками, а не как с политическими заключенными. Нас лишили года жизни, и не в человеческой власти вернуть нам его. Даже оправдательный приговор не вернет нам вычеркнутого года жизни. Если бы вы дали нам столько золота, сколько весим мы сами, – а я знаю, вы этого не сделаете (смех среди немецкой публики), – то все равно не вознаградили бы за наши страдания. Не шутка, когда дело идет о жизни невинного человека! Уже от одной этой мысли можно голову потерять. К счастью, я не из робких, и я не отчаивался. Это потому, что даже в одиночке я не чувствовал себя покинутым и одиноким. Товарищи во всем мире были убеждены в справедливости нашего дела. Это поддерживает, придает силы и укрепляет мужество. Они не дали мне пасть духом, и я благодарю их.
– Обращайтесь к суду, а не к публике, – прервал Димитрова председатель.
– Нам был нанесен ущерб, господа судьи, и мы предъявляем свои требования. Во-первых, обвиняемые Торглер, Димитров, Танев и Попов должны быть оправданы потому, что доказана их невиновность, а никоим образом не из-за недостатка улик. Во-вторых, все вы заметили, – тут Димитров указал на Люббе, голова которого свесилась на грудь, как у сломанной куклы, – как вел себя этот несчастный слабоумный, когда государственный обвинитель потребовал его казни. Он продолжал клевать носом, как делает это и сейчас. Слова обвинителя ничуть не взволновали его. Может быть, он даже не сообразил, о чем идет речь. Я требую, чтобы было ясно сказано, что ван дер Люббе был орудием в руках неизвестных преступников. В-третьих…
– Нет нужды нумеровать все это, – нервно кинул председатель.
– Мы требуем, чтобы начались наконец розыски преступников там, где они могут найтись, а не там, где их нет. И в заключение мы требуем самым настоятельным образом, чтобы люди, которые умышленно запутывали дело и указывали на ложный след, были привлечены к ответственности и понесли примерное наказание, ибо это – в интересах справедливости.
Здорово он им все высказал! Юнак Димитров! Где те времена, когда Гамза хотел его защищать? Как будто Димитрову это было нужно! Алиби у него давно в кармане – другой вел бы себя тише воды ниже травы, чтобы в последнюю минуту не поссориться с сильными мира сего. Но Димитров об этом и не помышляет и бьет направо и налево, – он-то знает, хорошо знает, за что! Богатырь Димитров! Когда Гамза был гимназистиком, он очень жалел, что не жил во времена гуситских бурь. Молчи, вот они, вековые тучи, заряженные отрицательной и положительной идеей; вот они собираются друг против друга на фиолетовом небосклоне – скоро ли блеснет молния? В воздухе пахло озоном, и Гамза был снова молод; раствориться в душе героя – это подобно самой возвышенной любви. Прекрасна неустрашимость! Идейная непримиримость чиста, как стерильный скальпель хирурга.
В одном ряду, тихо, как в храме, сидят пять женщин. Не важно, в одежду какого века они одеты. Их род стар, их род древен – так и все дела людские гораздо старше, чем это думают торопливые современники. Быть может, это – Ниобея, а может быть – Мать, стоявшая под распятием. Кедровое дерево креста оковали скобами – вышел рогатый крест, свастика, и она нагоняет ужас на двух матерей. Если бы они заговорили – они не поняли бы друг друга. Но обе пели своим сыновьям колыбельную на родном языке, когда те были маленькие, и тоска этих сестер по несчастью одна и та же. Не важно, что на одной из них – помятая шляпка, какие носят старые женщины из предместья столицы империи, а другая покрыта платком пилигримок, пришедших издалека. Горняки Перника, грузчики Черноморья, рабочие каменоломен, работницы табачных фабрик и розовых плантаций собрали между собой дань, которую надо было положить к ногам царя, чтобы он выпустил из болгарской страны Парашкеву Димитрову; тремя крестиками она подписала много бумаг, необходимых для отъезда, в семьдесят два года впервые села в поезд и отправилась в путь – убеждать людей доброй воли, что сын ее невиновен. (Помнишь, Гамза, мать Энди и Роя, мадонну негритянского народа? Один и тот же гнет во всех пяти частях света!) Мать Димитрова приехала из Софии, сестра – из Москвы. Обе дали свидетельские показания перед лондонским судом справедливых, советовались с известными юристами, обращались с речами к международному рабочему классу, будоражили совесть мира. Они сделали все, что было в человеческих силах. Теперь им остается только сложить руки на коленях и ждать, сосредоточившись на своей любви. С тех пор как люди начали судиться, – а люди судятся уже века, – вот так ждут приговора матери, жены и сестры обвиняемых, и сердца их замирают в тревоге. Тянутся минуты, а женщины старятся на годы. Черноокая подруга Танева готова вскочить, подвинуть вперед стрелку на циферблате! Но госпожа Торглер задержала бы ее руку: кто знает, не лучше ли, чтобы часы остановились; кто знает, какая злая весть войдет через раздвинутый занавес…
Суд – драма, суд – спектакль, и все явления идут но порядку. Только кинооператоры не считаются с порядком, всюду они лезут со своими лентами и «пулеметами». Они расставили свои аппараты в засаде, перед самой скамьей подсудимых, будто собрались всех их расстрелять на месте, как только их снова введут в зал после перерыва, в течение которого совещался суд.
Именем империи!
Девять судей в пурпурных тогах, трое защитников в черных мантиях, полицейские, гости-дипломаты, журналистская братия – встал весь зал; и встали подсудимые: тщедушный человек с гладко прилизанными волосами, исхудавший до неузнаваемости, смертельно перепуганный; богатырь с хмурым выражением лица и его темноокие соотечественники. Как следует рассмотрите их напоследок, этих невольных действующих лиц стольких сенсаций. Вы привыкли к ним, как к кинозвездам, вы – дети необузданного века, может быть, вы их не увидите до смерти. Даже кайзер Вильгельм, воинственно-красочный, стоит и разглядывает их со стены. Только голландца, поломанную куклу, конвойным пришлось держать под мышки.
Именем империи!
Бывший депутат рейхстага от коммунистической партии Эрнст Торглер оправдан.
Болгарский подданный Георгий Димитров оправдан.
Болгарский подданный Блаже Попов оправдан.
Болгарский подданный Константин Танев оправдан.
Голландский подданный Маринус ван дер Люббе виновен в государственной измене, связанной с поджогом, совершенным с целью провокации мятежа, и приговаривается к смертной казни и к вечному лишению чести.
Фотоаппараты защелкали, затрещали кинопулеметы, и несчастный Герострат из Лейдена, который так жаждал славы, был увековечен в последний раз. Но никому уже не удалось поймать в объектив его уродливое лицо. Виден был только клок спутанных волос – голова его снова упала на грудь.





