Текст книги "Люди на перепутье. Игра с огнем. Жизнь против смерти"
Автор книги: Мария Пуйманова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 74 страниц)
…Отец, правда, умер… и напрасно я брал его за руку… но я – это другое дело… ведь это я… И потом я уже два года не видел матери… И с Лидушкой мы еще не натешились любовью… Невозможно, чтобы это был конец.
Стали видны шипящие языки пламени, и Ондржей со странным и диким интересом заметил, как горит самшитовое дерево на мюлеи все шпульки раскалились докрасна. Кто сказал, что пламя только светит и жжет? А голос его забыли? Оно гудит, как лес у Черной скалы, и звенит… Ну да, огонь нужен, чтобы лить колокола, поэтому и в пламени слышен звон.
Слава богу! Ондржей по памяти протянул руку и нащупал железную палку с крюком на обычном месте, у стены, в правом углу. Как хорошо, что крюк не поставили в другое место! Теперь скоро конец. Но палка, с которой Ондржей обычно управлялся играючи, задрожала в его ослабевших руках, и он едва не ударил ею Казмара. Хозяин взял крюк и, щурясь от яркого света, попытался зацепить железную петлю наверху. Два раза он промахнулся, в третий зацепил и потянул. Чертова штора! Наверное, раздалась от жары: заело и не идет. Ондржей вместе с Казмаром повис на палке, оба тянули, молчали, сопели, тяжело дыша, снова тянули… еще одно усилие – бац! Занавес подался, упал, захлопнулся. Ондржей, словно увидев что-то запретное, вытаращил глаза, взмахнул руками, глубоко вздохнул, и голова его упала на плечо Казмара. Теперь он больше не нужен… Ноги у него подкосились.
Ондржея привел в чувство острый запах нашатыря. Он увидел на стене веточку хлопчатника, похожую на лопнувший каштан, из которого торчит вата, и портрет человека с резкими чертами лица и щелочками глаз, сощуренных от света. Не следовало бы на стены вешать портреты: на них мучительно смотреть. Лучше закрыть глаза. Ондржею было нехорошо, – казалось, он проглотил дымящий паровоз и никогда ему уже не избавиться от ощущения гари во рту.
В комнате были Розенштам и Галачиха. Ондржей не удивился их присутствию. Впрочем, Розенштам уже уходил. Галачиха сказала доктору сиплым шепотом, видимо полагая, что Ондржей не слышит:
– Тоже мог бы понимать, ведь почти ребенок…
Розенштам пропустил замечание мимо ушей, а вслух велел ей подождать здесь: он сейчас же пришлет санитаров. И вышел.
Ондржей догадался, кого она имела в виду, но не стал думать и даже отвел взгляд от портрета. Он смотрел на темные руки Галачихи, оказавшиеся в поле его зрения. Он знал эти руки на работе, когда они держали иглу или нож. Теперь, в бездействии, они выглядели грубыми и неловкими; Галачиха стояла, слегка растопырив их, не зная, куда деть. Ондржей узнал помещение отдела личного состава, где стояла счетная машинка с цветными клавишами. Как он попал сюда, Ондржей не помнил. Он помнил, что произошло раньше, но теперь все это было ему безразлично.
– Как вы думаете, это настоящая кожа или имитация? – спросил он Галачиху, проведя рукой по спинке кресла. – Где я оставил портфель? – продолжал он и нахмурился.
– Лежи тихонько, сейчас за тобой приедут, – ответила ему Галачиха тоном, каким утешают маленьких детей.
Ондржея успокоила мысль о том, что сейчас приедут, что для него все уже кончено, об остальном позаботятся другие, и он отдыхал как-то тупо и безразлично. У него ничего не болело, он не радовался, что остался жив, не интересовался, удалось ли спасти подсобку от огня, кончился ли пожар. Ему было все равно, его только преследовал запах и вкус гари, он сам себе был в тягость. Сколько прошло времени – он не знал. Наверное, он задремал, потому что его вдруг разбудил шум в комнате, топот и шарканье ног, мимо него, видимо, пронесли еще одного пострадавшего на носилках. Рядом шла девушка. Ондржей махнул рукой:
– Лидка!
Но Лида Горынкова, которая всегда издалека улыбалась Ондржею, на этот раз даже не заметила его. Повернувшись спиной, она опустилась к носилкам и робко начала разувать пострадавшего. Стоявший рядом Розенштам заслонял его лицо. Человек застонал еще до того, как чуткие пальцы швеи прикоснулись к нему. Длинные тощие мужские ноги тряслись странно, крупной дрожью, словно для того, чтобы за них нельзя было взяться.
– Ножницы! Или нож! – сказал Розенштам, и от дверей отделилась Ева Казмарова. Ондржей не заметил ее раньше. Губы у нее дрожали. Она что-то вынула из сумочки, подала Розенштаму и снова отступила в тень. Ондржей смотрел, как доктор противным дамским ножичком режет бумажную материю брюк в тех местах, где она не была прожжена. Он распарывал ее не по нитке, и инстинкт ткача бессознательно протестовал в Ондржее против такого обращения с тканью. Но он ужаснулся, увидев, что открылось под нею, и поспешно отвел глаза. С того дня, когда Тонде Штястных оторвало палец, Ондржей не мог видеть крови. Галачиха отошла в сторону, и Ондржей увидел лихорадочный, остановившийся взгляд Горынека. Конечно, это был Горынек, отец Лидки, смазчик из прядильни; и как Ондржей ни старался не думать об этом, он уже все понял в тот момент, когда Лидка вошла и не обратила на Ондржея внимания.
Воспаленные глаза старика были открыты, но едва ли он узнавал присутствующих. Он уставился в одну точку над головой Ондржея (Ондржею была знакома эта ошеломленность людей, которые увидели то, что не следовало) и монотонно стонал нежным, не своим голосом, так, словно был занят чем-то непонятным для других. «Такой весельчак!» – с ужасом подумал Ондржей, не в силах смотреть на трясущиеся, как бы оскверненные жилистые мужские ноги с кровавыми ранами во всю длину голени. Кожа полопалась, как кора старой ели, и виднелось живое мясо!..
Барышня Казмарова, стоявшая в стороне, словно она вошла сюда не по праву и не решалась уйти, хотела сказать что-то, превозмогая робость. Она тихо и с трудом подошла к носилкам, стала около Розенштама, наклонившегося над обожженным, и, выждав удобный момент, робко спросила доктора:
– Нельзя ли мне взять его к себе? Я бы охотно взяла… Я бы от него не отходила.
Дочь Горынека смерила барышню Казмарову суровым взглядом и не сказала ни слова.
– К чему! – нетерпеливо возразил Розенштам. – В больнице ему лучше будет. Пожалуйста, поглядите, пришла ли машина.
Старик забеспокоился. Он попытался приподняться, заохал, но Лида осторожно подхватила его крепкими, ловкими руками и уложила обратно.
– Что ты хочешь, папочка? – спросила она успокаивающим тоном няньки.
Обожженные ноги задрожали сильнее, будто сопротивляясь всякой помощи. Горынек открыл рот и выговорил с усилием:
– Хочу домой!
Лида увещевала его:
– Все равно, папа, где умереть, в больнице или дома.
Она сказала это просто, ибо хорошо знала суровую жизнь. Но дочери Казмара показалось, что эта фраза клеймит ее, и она проговорила сквозь слезы, закрыв лицо руками:
– Отец не знал, что там кто-то есть! Он не закрыл бы, он не виноват.
В Ондржее шевельнулось что-то чрезмерно тяжелое, как камень, который нужно отвалить и посмотреть, какая тварь вылезет из-под него наружу. Никто не знает, что выскочит из-под камня – ящерица или крот, а может быть, камень просто отдавит тебе ногу. Нет, у Ондржея не хватало сил. Все это было как-то слишком близко и слишком далеко. Никто не вправе требовать от него, чтобы он снова разматывал бинты с кровоточащих ног Горынека. И словно для того, чтобы избавиться от этого, Ондржей потерял сознание.
Ночью Ондржей бредил: ему казалось, что он едет в Америку и ткет себе дорогу из клетчатой шелковой ткани; в Америке ведь любят клетчатое. Очень трудно было следить за основой, потому что основа была географической картой и моря на ней волновались, как настоящие. Одновременно Ондржей сознавал, что все это вздор и что он лежит на больничной койке. Через застекленную вверху дверь из коридора проникал свет электрической лампочки, от него болели глаза. Ондржей все ткал и ткал себе дорогу, а где-то в отдаленном уголке его сознания сидела боязнь, что с пароходом не все ладно, совершен какой-то промах – то ли ошиблась наводчица, то ли была неточность в эскизе, то ли сам Ондржей в чем-то сплоховал. Клетчатая дорога в Америку морщилась и перекашивалась, Ондржей сбивался с пути. Он понимал это, но скрывал от пассажиров, чтобы не было паники, и делал вид, будто все в порядке. Все это мучило и утомляло его… Наконец лампочка в коридоре погасла, за окном кто-то воздушный и светлый вступил на вахту и принял на себя всю ответственность. Теперь Ондржею работалось легко и без запинки. И удивительное дело: узор, который он ткал, пел! Честное слово! Играл тоненькими голосами песенку; Ондржей ее слышал и радовался, как дитя. Он попробовал снова, чтобы убедиться, что не ошибся, и на этот раз вложил полосу в станок Вердоля. И узор заиграл, ей-богу, как валик в пианоле! Выходит, я великий изобретатель!
В больничном саду распелся дрозд, было слышно, как в подвале работает каток для белья, из кухни доносилось звяканье посуды, развозили завтрак, приходили посетители. Гудел рентген, перед которым когда-то стоял обнаженный по пояс Ондржей Урбан, выпускник городской школы на Жижкове в Праге. Тогда в насыщенной электричеством темноте Розенштам в свинцовом переднике, похлопав Ондржея по спине, сказал: «Побольше бы таких легких! Одевайтесь!» По коридору проезжали на резиновых шинах коляски с больными, вот уже понесли второй завтрак, а больной № 129 – «отравление дымом и нервный шок», – не обращая внимания ни на градусники, ни на своих соседей по палате, вел себя отлично: не беспокоил сиделок и спал, спал, спал.
Проснулся он в сумерках, ощущая на себе чей-то взгляд. Он лениво открыл глаза: перед ним стояла пани Гамзова.
– Боже, – воскликнул он, растроганный, – вы приехали из Праги? Или из Нехлеб, это ведь по дороге? Кто вам сказал, что я болен? Я так рад, до самой смерти этого не забуду.
– Почему ты говоришь мне вы? Не узнаешь? – нараспев произнес в сумраке женский голос. – Я была в хирургическом у отца и зашла к тебе. Галачиха тебе кланяется. Она тоже хотела прийти, да не вышло. Лехора не пустил: сегодня кончают заказ, вчера-то, сам знаешь, не успели.
Ондржей подал руку девушке и смущенно сказал упавшим голосом:
– Не сердись, Лидушка, мне показалось. У меня еще мутится в глазах.
И тотчас, овладев собой, спросил о Горынеке.
Лида присела на краешек кровати, стараясь занимать поменьше места, и своим певучим ровным голосом вернула Ондржея к действительности. Горынек лежит в хирургическом отделении, – рассказывала Лида, – ноги у него в масле, боль сильная, но доктор говорит, что можно надеяться. Ну, конечно, если человек стар, исход никогда не известен. Смотря по тому, как будут заживать раны. Лишь бы не загноились, сказал доктор. Но сегодня папаша уже разговаривал, обо всем расспросил. Он так жалеет, что в обеденный перерыв остался в цехе один, как раз когда начался пожар. Уже приходили из полиции его допрашивать. Он им все объяснил. При чем тут он! Горынек был в шорной, вдруг слышит: пахнуло гарью. Прошел по цехам – нигде ничего. Потом видит, что дым идет из пылеотвода. Там-то и занялось, видно, еще во время работы. Выбегает на двор, сталкивается с рабочим по двору, тот тоже заметил и поднял тревогу. А потом Горынек вернулся в здание – ему пришло в голову пустить душ, который устроен для увлажнения волокна. Это и стало для него роковым.
– Ну да, все его видели на дворе, и никто не подумал, что он вернется в цех, – подхватил Ондржей, ловивший каждое ее слово. – До того ли было в такой суматохе. Ну, а…
Ну а когда Горынек, почувствовав опасность, хотел бежать, он оказался в ловушке. Противопожарный занавес был спущен и от жары так заклинился, что его вряд ли подняли бы и домкратом. Тогда Горынек попытался выйти запасным выходом – Ондржей его знает, – но и там уже горело. Пожарные вытащили старика через окно в самый последний момент, с ожогами ног, в бессознательном состоянии.
Ондржей и другие больные с глубоким участием слушали рассказ Лиды, который она сегодня повторяла, очевидно, уже не первый раз. Было ясно, что Горынек стал жертвой несчастного стечения обстоятельств. В этом никто не виноват, и Ондржею не в чем упрекнуть себя. Впервые после пожара он спокойно мог вспомнить о Казмаре. А что слышно о Хозяине? Он не пострадал? Здоров? Как переживает беду?
– Он уже в Швейцарии, – ответила Лидка. – Вылетел сегодня утром, как было намечено, и вернется, говорят, только к Первому мая. Еще ночью он созвал директоров и инженеров на совещание о судьбе прядильни. Там все попорчено, машины вышли из строя: чего не погубил огонь, довершила вода.
– А склад? А подсобка? Хлопок цел? – допытывался Ондржей. Из-за хлопка он чуть не отправился на тот свет, не удивительно, что это его интересовало.
– Хлопок вы с Хозяином спасли, – скупо ответила Лидка и замолчала.
Ондржей, наморщив лоб, посмотрел на нее грустно и вопросительно. Но она сейчас же улыбнулась ему.
– Значит, тебе лучше, – начала она. – А вчера во всех Улах только и разговора было, что ты помер. Я вчера тебя даже и не заметила, так испугалась за отца. Потом уж мне рассказала Галачиха.
– Ты на меня не сердишься, Лидушка? – спросил Ондржей, задерживая ее руку, когда она встала и собралась уходить. – Совсемне сердишься?
– Глупо было бы сердиться. Разве ты это нарочно сделал? Помогал, как мог. Жалко было хлопок-то, столько тюков, – деловито добавила девушка, и в ее тоне прозвучало безыскусное сожаление простого человека о материальной ценности, хотя бы и не ему принадлежащей. Встав, она сказала Ондржею, что по всему городу расклеено обращение Хозяина – хорошее обращение, очень трогательное. Хозяин благодарит всех, кто проявил мужество и самоотверженность при тушении пожара, и обещает позаботиться о том, чтобы страна узнала их имена.
– Ты еще прочтешь об этом в «Улецком вестнике», – прибавила Лида.
Ондржей вытянул губы, словно хотел свистнуть, и сделал вид, что это его мало интересует и даже смешно, но слушал внимательно, и признание его заслуг ему льстило. Лидка знала Ондржея лучше, чем он думал.
Несколько дней, которые он провел в больнице, оставили у него в общем приятное воспоминание. Там он как следует отдохнул впервые за все время своей жизни в Улах. Женщины его баловали. Когда не могла прийти Лида, приходила Галачиха, иногда они приходили вместе. Женщины тоже хотят иногда покомандовать, и, когда сляжет этакий крепкий паренек, они берут над ним верх и начинают распоряжаться.
– Не читай столько, тебе вредно, вон ты опять позеленел, как трава, – настаивала Лидка.
– И съешь этот бульон из мозговой кости, он и мертвого воскресит, – приставала Галачиха.
Дело, конечно, не в бульоне, а в заботе. Дома такая заботливость, возможно, была бы даже в тягость, но здесь, среди чужих людей, она трогала. Ондржей гордился перед соседями по палате тем, что его все время посещают. В больнице это честь. К кому никто не ходит, того меньше уважают.
Галачиха была не замужем и жила в Заторжанке у брата-швейника, отца шестерых ребят. Приходя с фабрики, она стирала пеленки и возилась с детьми, потому что невестка не справлялась с хозяйством, а Галачиха не могла сидеть сложа руки. В воскресенье она отпускала брата с женой погулять – пусть уж пройдутся парочкой, а сама собирала детей и, толкая впереди коляску с самым младшим, шла с ними в лес или кататься на санках. Жила она чужим счастьем, была в доме даровой нянькой и в простоте душевной часто не без гордости думала, что она сама себе хозяйка, могла бы жить отдельно, но брат ее ни за что не отпустит, уж очень ее любят. Вот и сейчас он недоволен, что она ходит в больницу навещать Ондржея, заботится о чужом парне. В минуту откровенности Галачиха рассказала Ондржею, что у нее был внебрачный сын. Умер еще грудным; да оно и лучше, – что у него была бы за жизнь?
– Теперь бы с тебя вырос, – сказала Галачиха. – Когда вот на тебя смотрю, думаю: а не лучше ли все-таки растить своего, чем возиться с племянниками и вечно быть только теткой?
Галачиха любила читать, уважала, как она выражалась, сознательных людей и сказала Ондржею, что, если бы была из богатой семьи, она выучилась бы на учительницу.
– А вы думаете, – улыбнулся Ондржей, – что богачки идут в учительницы?
– Может, идут и бедные, да только не такая голытьба, как мы. Когда мне девчонкой нужны были какие-то гроши на букварь, мать дала мне клок кудели из отходов: «Ну-ка, говорит, пряди себе букварь». Я сплела веревку, продала и купила букварь.
Францек тоже однажды забежал в больницу навестить товарища. Он не нянчился с Ондржеем, как женщины.
– Значит, так, – сказал он. – Дурацкий хлопок спасли, а живого человека поджарили. Скорее поправляйся да исправляйся!
Рассказывая о пожаре, он упомянул о волнении среди прядильщиков. Ремонт в прядильне идет улецкими темпами, скоро цех снова вступит в строй, но никто из прядильщиков ничего не знает о своей судьбе. Мюльпойдет на слом, будет поставлено другое, высокопроизводительное оборудование, оно вытянет жилы из людей. Сорок работниц сегодня уже уволено. Казмар – демократ, Казмар – друг рабочих, но он улетел за границу, а Выкоукал увольняет людей. Известная тактика!
Лидка беспокойно оглядывалась, слушая рассказ Францека. Как он неразумно ведет себя здесь, в казмаровской больнице. Еще скомпрометирует Горынека!
– Как у тебя язык не устает! – вырвалось у нее сгоряча. – Тебе-то хорошо живется, чего ж ты суешься не в свои дела? Такой занятой… – язвительно добавила она, когда Францек, не подождав ее, повернулся и ушел. – Вечно на собраниях, только этим и занят.
Ондржей в такие минуты подозревал, что Лидка любит Францека, и тянулся к ней больше, чем когда они были наедине.
– А мне, – объявила Галачиха, – как раз в нем нравится, что он заботится о других. И еще вот что я скажу: с нами, женщинами, мужчины подлецы, это ты сама когда-нибудь узнаешь, но когда коснется борьбы за идею, тут мужчины будут почище нас, женщин. Так что мы квиты.
ЛЮДИ НА ПЕРЕПУТЬЕ– Знаете что, мадемуазель Казмарова, – сказал Розенштам в одну из суббот вскоре после пожара. – Возьмите вашу маленькою машину, съездим в Драхов. Там сегодня выступает Гамза. У вас ведь нет политических предубеждений? А это будет интересно.
Супруга Казмара редко видела, чтобы ее скучающая падчерица так резво сбегала вниз по ступенькам, как после обеда в этот апрельский день. Она окликнула ее со снисходительным добродушием, но девушки и след простыл. Пани Казмарова любила Еву за то, что та оттеняла ее красоту. Все говорили о том, насколько мачеха привлекательней падчерицы. Для полного триумфа улецкой госпоже не хватало только сына, но тщетны были все ухищрения медицины, они не помогали этой королеве, как и многим другим.
– Если бы отец знал, что я на митинге левых! – заговорщически шепнула Ева Розенштаму, усаживаясь рядом с ним в низкой двухместной машине. – Он бы меня убил!
– К счастью, он за горами, – заметил Розенштам и пустил машину.
– «Яфета» видит все! – насмешливо ответила Ева словами какой-то отцовской рекламы. – Вы себе представить не можете, как я ненавижу Улы. Все здесь гнетет меня, особенно после этого пожара.
– Я знаю, – сказал Розенштам, вспомнив истерическую выходку Евы во время перевязки Горынека. – Зачем же вы живете здесь? – спросил он просто. – Почему опять не поедете путешествовать?
– Спасибо за совет, – иронически отозвалась Ева, и Розенштам, хоть он и не видел ее лица, ибо уделял все внимание поворотам шоссе, почувствовал, что его попутчица как-то увяла. Несмотря на университетский диплом, путешествия и богатство, она была до того беспомощна, что становилось жалко ее.
– Послушайте, – начал он с невольной сердечностью, и тут же снизил тон, – я ваш старый друг, вы мне в дочери годитесь…
– Для этого вам надо было довольно рано жениться, – как-то странно усмехнувшись, сказала Ева, но от ее смеха не сделалось веселее.
– Погодите шутить. Вы одна из очень немногих настоящих людей среди «первой сотни» в Улах, и мне было бы очень жаль, если кто-нибудь обидел вас, – продолжал Розенштам, замечая, что говорит не о том, во что собирался внести ясность во время этой поездки. Он переключил скорость и начал с другого конца:
– Послушайте. Я не люблю все бесформенное и запутанное. Не кажется ли вам, что вы еще не определились в жизни? – Он спросил это с такой же заботливой осторожностью, с какой касался ран Горынека. – Все у вас в тумане. От всего вы готовы отказаться, словно вам сто лет, а не двадцать с лишним. К чему все это? Почему вы не выйдете замуж?
Барышня Казмарова открыла сумочку и неверными пальцами нащупала очки. Сейчас они были нужны ей не только для того, чтобы лучше видеть. Иногда они служили ей, как в прежние времена графиням вуаль.
– Вы можете выйти замуж хоть завтра, – неумолимо настаивал Розенштам.
– Но ведь всякий женился бы на мне ради денег! – воскликнула барышня Казмарова.
– Это все рассуждения институтки, – строго проговорил Розенштам. – Смотрите трезвее на вещи.
– Вот именно, я смотрю очень трезво и знаю свою внешность. Будь я мужчиной, я ни за что не взяла бы такую уродливую жену, даже со всей «Яфетой» в придачу.
– Что за ипохондрия! Как можно так говорить? – с нежным сочувствием и не совсем уверенно произнес Розенштам. – Поселились бы вы в большом городе, были бы у вас дети…
– Такие же недоноски, как я, – выпалила барышня Казмарова. – Нет уж, не надо. Отец женился на матери из-за денег, и вот какая я родилась. Нет, нет, детей должны иметь только красивые и любимые женщины.
– Откуда у вас, скажите пожалуйста, эти ложные теории, эти нездоровые взгляды? Я знал, что с вами дело неладно. Но до такой степени!.. Кто лишил вас уверенности в себе, вас, человека с университетским дипломом?
День клонился к вечеру, машина шла в низких лучах весеннего солнца мимо полей, на которые с гор спускался синий, холодный туман. В Улах сейчас, наверное, уже мороз.
– У нас на факультете училась одна девушка по фамилии Новотная, – разговорилась барышня Казмарова. – На несколько семестров старше меня. Вот была любительница развлечений! Знаете, то первое поколение республики, что пользовалось жизнью до полного одурения. Целые ночи она танцевала в барах. С кем только у нее не было связей! Женатый, холостой – ей все было трын-трава, она сама говорила. Шла на все с первой же встречи, а в разговорах была так распущенна, что, когда я ее слушала, у меня уши горели от стыда. Но какие красивые у нее были ноги и вся фигура! Лицо как картинка. Этакая цветущая шальная девчонка. Я делала вид, что просто не замечаю ее, у меня тогда был период высоких устремлений… А сама завидовала ей до слез, скажу вам откровенно, я ведь вам все говорю. Ах, Розенштам, как уверенно должна чувствовать себя в жизни красивая и желанная девушка, которую хотят ради нее самой, она может не думать на каждом шагу: вот это ради «Яфеты», это ради отца, это ради денег.
– Перестаньте! Самоунижение – это тоже гордыня! Слышите, принцесса?
Но Ева не унималась:
– Последняя работница «Яфеты» счастливее меня, если она недурна собой и не очень строгих правил…
– А если строгих? – по-ребячьи спросил Розенштам, и они рассмеялись.
Подъезжая к городу, они увидели на окраинах красные плакаты с именем Гамзы. Знает ли Ева, что митинг протеста против увольнений у Казмара был первоначально назначен в Улах, но Выкоукалу удалось добиться запрещения? В конце концов его позиция как директора понятна: он опасался скандала. К Еве приходили сегодня с просьбой уволенные работницы? Это он, Розенштам, послал их.
– Приходили, – подтвердила барышня Казмарова. – И я тоже… – Она запнулась, потом продолжала, нахмурясь: – Мне было очень стыдно. Я жалею людей, но не это им нужно, не это. Я не умею с ними разговаривать и была противна самой себе. Не думаете же вы всерьез, Розенштам, что на отца подействует призыв к гуманности и мое заступничество? Не такой же вы ребенок! Если бы сам господь бог спустился с неба и захотел вмешаться в планы отца, его постигла бы неудача. Отец не отступит. Вы его плохо знаете, если думаете иначе.
– Я имею удовольствие знать Хозяина достаточно близко; это самый выдающийся человек, какого я когда-либо встречал, но действительно нельзя сказать, чтобы он отличался особой чувствительностью. Будь он чувствителен, не создать бы ему такого гигантского предприятия… Но я не его имел в виду, – продолжал Розенштам, сделав хитрое лицо. – Выкоукал хотел бы женить на вас своего сына, это ясно, и пристроить его в Улах, пока на должность химика. Первого мая мы еще поговорим об этом. Но независимо от того, выйдете ли вы за молодого Выкоукала замуж или нет, почему бы вам не попытаться сейчас повлиять на его отца в пользу этих прядильщиц?
– Если вы думаете, что из этого будет толк, я попытаюсь, – грустно ответила барышня Казмарова. – Но Выкоукал и отец – это, в сущности, одно и то же. Отец решает, а Выкоукал выполняет, все это только проформа… А знаете, – добавила она, с любопытством школьницы взглянув на Розенштама, – собственно говоря, вы – страшный человек.
– Почему? – осведомился тот, тщетно стараясь подавить улыбку. Несмотря на благие намерения наставить Еву Казмарову на правильный путь, в нем все-таки говорил мужчина.
– Потому что у вас для каждого находится понимание: и для отца, и для уволенных прядильщиц, и для Выкоукала, и для организаторов сегодняшнего митинга, и для тех, кто его старается сорвать…
– Вы правы. Я, вероятно, погибну оттого, что всех полностью понимаю, но ни к кому не присоединяюсь больше чем наполовину. Я совершенно бесхребетен, и хуже всего, что это даже не приносит мне никаких выгод, – засмеялся он и остановил машину у Городского клуба. Здесь сегодня должен был состояться митинг.
У входа, где обычно в дни масленицы стоял швейцар и указывал гостям, со всех сторон съезжавшимся на сокольский [37]37
Сокол– массовое спортивное объединение, основанное около 60-х годов прошлого века и связанное тогда с национально-освободительным движением.
[Закрыть]бал, куда ставить машины, теперь топталась женщина в беретике, продававшая газету «Красное пламя». Розенштам купил газету, вручил ее Еве, и они вошли.
В слабо освещенном зале, наполнявшемся мужчинами с поднятыми воротниками и женщинами в беретах, натянутых на уши, гулко раздавались шаги. Было холодно, как в погребе. Ева с трудом узнавала зал, где ей приходилось бывать с отцом и мачехой на различных местных торжествах. Чехол на люстре, голые окна, занавешенный балкон, стулья, собранные бог весть откуда, затхлый воздух, запах известки и скудное освещение – все это было здесь как бы в наказание за то, что зал используется не для развлечений. Люди, теснясь, рассаживались, гремя стульями, они пришли прямо с работы, ели на ходу, прямо с бумажки, колбасу – обычай, который давно уже вывелся в Улах, где рабочие пользовались американизированной столовой Казмара. Продавщицы ходили по рядам, предлагая брошюрки с изображением Ленина на обложке. Ленин был нарисован раскосым, с бородкой, его окружали внимательно слушавшие европеец, монгол, индиец, негр и еврей. Рабочие читали брошюрку, поднося ее к глазам, так как свету было мало, – читали обстоятельно, с самого начала, с простонародным уважением к печатному слову.
Барышне Казмаровой обстановка митинга была такой же непривычной, как для его участников атмосфера роскошного отеля из кинофильма. Ева с симпатией наблюдала незнакомый ей мир, но плохо понимала его, относясь ко всему, как к приключению. Она глядела на окружающее глазами туриста, который, увидев много мелочей, делает поспешные выводы. Присутствие Розенштама освещало для нее все, и сердце ее переполнялось любовью к собравшимся.
Ева хотела сесть в партер среди рабочих, но Розенштам счел это неразумным, ибо уже заметил, как высокий темноволосый парень с сухощавым лицом и прядью волос, падавшей на лоб (он стоял у дверей, скрестив руки, Розенштам его знал), бросил исподлобья подозрительный взгляд на наследную принцессу. (Это был Францек Антенна.) Розенштам повел Еву на балкон. Она послушно следовала за ним, удивляясь, как он всюду ориентируется, ни у кого не справляясь, хотя, по-видимому, впервые в этом клубе. Захватив снизу два стула, он провел ее запасным ходом наверх и нашел удобное боковое местечко, где они, скрытые колонной, видели все, что происходит в зале.
– Хозяин порадовался бы на такое множество покупателей, – насмешливо заметил Розенштам, рассматривая ряды мужчин и женщин в пальто. – Сплошь экипировка от «Яфеты». Боюсь, что единственный человек здесь, который не одет в изделия наших фабрик, это вы. У вас очень красивая шубка. Здесь, безусловно, собралось больше потребителей товаров Казмара, чем его рабочих. Казмаровские рабочие осторожны, и не удивительно. Да и далеко это от Ул.
– Вон там одна наша работница, она невероятно быстро работает таким крючком. Я ее помню еще с прошлого года, когда Выкоукал водил меня по фабрике, – сказала Ева, увидев Галачиху. Потом она указала в задних рядах на двух прядильщиц, которые сегодня приходили к ней от имени уволенных.
– Вы правы, – повернулась она к Розенштаму. – Хорошо, что нас не видят. Мне было бы очень тяжело, если бы меня приняли за соглядатая…
– Этим вместо вас займется вон тот господин, – сухо ответил Розенштам, показав ей на Колушека, который втерся в зал вместе с кучкой каких-то студентов. Он был безупречно одет, учтив, с ровным пробором, как всегда. Люди все прибывали, и вскоре Ева и Розенштам потеряли Колушека из виду.
– Боже мой, он донесет на меня отцу, когда тот вернется. Будет мне нагоняй! – полушутя заметила барышня Казмарова и спрятала голову за колонну. Но тотчас ей пришла смелая мысль: – А не должны ли мы ихпредупредить?
И, вопрошающе взглянув на Розенштама, она взялась рукой за спинку стула, собираясь встать. Розенштам удержал ее на стуле.
На подмостках появились красивый молодой человек в форменной одежде – чиновник городской администрации, и девушка, тонкая, как ласка, – секретарь партийной организации. Девушка, по словам Розенштама, была известна своей ловкостью в стычках с полицией: она умела незаметно уронить портфель с компрометирующими бумагами так, чтобы кто-то, якобы не участвующий в столкновении, подхватил его и исчез. Чиновник и девушка непринужденно разговаривали на виду у собравшихся, обмениваясь дипломатическими любезностями, обычными перед открытием митинга. Девушка искоса посматривала в зал – достаточно ли собралось народу. Собрание, как положено, начиналось с опозданием. В ожидании Ева развернула «Красное пламя». На первой странице ей бросилась в глаза собственная фамилия. Автор статьи клеймил Казмара за увольнение прядильщиц. Не успела она дочитать статью, как услышала свое имя из уст оратора. Человек с мутным взглядом и шевелюрой честолюбца, опершись руками о стол и наклонившись вперед, тоном, наперед уничтожающим всех несогласных, говорил об обстановке на предприятиях Казмара, по сравнению с которой даже жизнь туземцев Центральной Африки сущий рай.





