Текст книги "Жизнь против смерти"
Автор книги: Мария Пуйманова
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
Наконец узниц загнали в «Зеленый Антон», туда же вскочили эсэсовцы с револьверами в руках, дверцы захлопнулись, и машина помчалась. На улице все еще было светло, – долгий день, летнее время, – но в закрытой машине царил полумрак. Через затянутую решеткой отдушину нельзя было разглядеть, где они едут. Но определить направление было возможно. Прижатые друг к другу женщины напрягали слух и каждой мышцей своих измученных тел воспринимали эту езду. Они уже знали привычный толчок при выезде из тюремных ворот на улицу, знали звук перевода скоростей, знали короткий гул, когда машина проезжала под Нусельским виадуком. Сейчас их везли под гору знакомым маршрутом, которым обычно возили на допрос. Вильсонов и Масариков вокзалы расположены недалеко от дворца Печека, так что если машина не переедет через мост – значит, мы спасены, подруги! Ну а если мост, тогда мы едем в Кобылисы.
Узницы знали, что переезд через мост решает все. Но ни одна из них не произнесла вслух ни слова.
Рядом с Еленкой сидела Тоничка Северинова, молодая женщина, впервые готовившаяся стать матерью. Ее недавно арестовали на вокзале, где она пыталась передать в вагон кусок хлеба пленному русскому солдату. Тоничка прижалась к Елене. Прижалась не только потому, что в машине было тесно, но и потому, что ей было страшно и тянуло к близкому человеку. А машина мчалась и мчалась, свернула направо и все не останавливалась. Гладкая мостовая вдруг кончилась, заключенных тряхнуло. Тоничка ухватилась за руку Елены.
– Ему это не повредит? – спросила она, думая о будущем ребенке, и этот вопрос показался Елене безумным.
– Не повредит! – тихо успокоила она Тоничку и улыбнулась ей, собрав все силы, улыбнулась той самой «военной улыбкой», которой улыбалась когда-то своему мужу ее мать Нелла. Как будто теперь это не все равно!
Машина с шумом прошла по мосту… «Очевидно, это мост на Штванице, девчонкой я ездила туда играть в теннис… Для мамы это будет страшный удар… Интересно, видны ли отсюда Градчаны? – Елена старалась, но никак не могла вспомнить. – Как это я раньше не обращала внимания!»
Словно в ответ на ее мысли в темной машине раздалось пение. Женщины запели «Где родина моя»[53]53
«Где родина моя» – чешская часть национального государственного гимна Чехословакии.
[Закрыть]. Словно порыв ветра ворвался в сердце Елены. Серебряный ветер, пронизанный солнцем, дождем и благоуханием родной земли, увлек Елену с собой, и она запела вместе со всеми. Вначале в голосах узниц отражались неуверенность и страх. Но мелодия ширилась, становилась сильнее и чище, узницы пели, и с них, как увядшие листья с веток, опадали боязнь, страдание и тоска. Словно свет и воздух ворвались вместе с гимном в этот гроб на колесах. Елене казалось, что песня зрительно ощутима.
Внутреннему взору Елены представилась картина, которую она – в те годы счастливая жена и мать – видела, возвращаясь с Тоником и Митей на родину после нескольких лет разлуки. Весенняя земля цвела, яблони стояли в девичьей фате, миллионы цветов виднелись за оградами, и на эти цветы слетались пчелы святого Прокопа. Яблони, выращенные чешскими братьями-садоводами, как веселые подружки, выстроились вдоль дорог по всей Чехии вперемежку с цветущими черешнями.
А переполненная машина мчалась по Голешовицкой набережной мимо боен, и обреченные женщины пели в ней «Где родина моя». Как когда-то Елена пела в школе, как пел Митя и будут петь его дети, как поют чехословацкие солдаты в степях Бузулука и на меловых берегах Великобритании – в разных концах света, по обе стороны креста, на котором гитлеровцы распяли чешский народ. Узницы пели, и перед ними, как наяву, вставало прекрасное лицо родины – черные брови лесов, голубые глаза озер, львиная грива желтеющих нив и тонкие жилки дорог и тропинок, где встречается человек с человеком, милая с милым, край, где природа укрощена и приручена трудолюбивым народом, край, украшенный трудом поколений, зеленая Чехия, белые города, красные трубы на фоне синих гор. Эти горы снова станут нашими! Нашими станут истоки рек, все вернется в руки твои, чешский народ!
Это чешские края,
Это родина моя.
Любимая мелодия, близкая сердцу, но слишком трогательная, вызывающая слезы умиления. «Не плачь, мама, не плачь, слезами нам не поможешь…»
Елена всю жизнь стыдилась слез. Мы сражались, подруги, и мы умрем как солдаты. Не уговариваясь, даже не переглянувшись, Анка с Еленой и «тетя Чистая», кончив «Над Татрами»[55]55
«Над Татрами» – словацкая часть государственного гимна.
[Закрыть], запели:
Вставай, проклятьем заклейменный!..
Машина еще раз с грохотом проехала по мосту, – какой это Тройский или Либеньский? – и помчалась по другому берегу Влтавы. Казалось, в этом пении слышится грозный шум толпы перед Зимним дворцом в Петрограде, вопли жен рабочих после страшного взрыва динамитного завода в Болевке, поступь шахтеров в Мосте[56]56
…поступь шахтеров в Мосте… – Имеется в виду большая забастовка горняков в Мостецком крае в 1932 г., во время которой Пуйманова посетила Мост вместе с группой прогрессивных писателей.
[Закрыть] и возгласы возмущенного народа перед парламентом, когда буржуазное правительство отдало Гитлеру пограничные горы, речь Готвальда с парламентского балкона… «Тоник, Тоник, тогда мы были вместе… Хорошо, что сейчас тебя нет со мной!» Вспомнилась Елене и забастовка нехлебских ткачей. Тогда застрелили Франтишку Поланскую… Как хорошо знала Елена эту женщину, ее валик для плетения кружев, ласточек, что прилетали к ней каждый год, гиацинтовые луковицы, которые она хранила в погребе… в них дремала весна. Капитал спустил на Поланскую полицейских, а на нас – гитлеровцев. Все это связано, все это тесно связано!..
Шофер переключил скорость, машина накренилась на повороте… уж не в Либени ли мы, недалеко от Буловки?.. Перекресток, звенит трамвай… На шоссе выбегает неизвестный с каким-то предметом в руке, останавливает черную машину Гейдриха. Другой неизвестный бросает бомбу… Молодцы! Наверно, они хорошо натренировались. Итак, мы едем по той самой дороге, где было совершено покушение? Трудно угадать вот так, вслепую. Бог знает, куда нас везут, но, судя по тому, как вдруг взъярились эсэсовцы…
Никто не даст нам избавленья…
– Halt’s Maul![57]57
Заткнитесь! (нем.)
[Закрыть] – ревет эсэсовец и вскакивает, как ужаленный. – Shweigen! Sonst schiesse ich![58]58
Молчать! Не то застрелю! (нем.)
[Закрыть]
– Стреляйте! – как во сне говорит Еленка. – По крайней мере, сразу отделаюсь.
На нее обрушивается кулак гестаповца. Но эта расправа – как масло в огонь: женщины поют еще смелее и громче. Мать неродившегося ребенка, которая только что так боялась за него, поет со всеми. Что остается делать эсэсовцам? Они обязаны довезти узниц живыми на место казни.
Ход машины стал мягким, тяжелым и беззвучным, ее резиновые шины катились теперь по немощеной дороге. В закрытом кузове посветлело, в щели проник свежий загородный воздух. Цыганка жадно вдыхала его, раздувая красивые ноздри. «Теперь скоро выпустят», – думала она. Она не понимала ни по-чешски, ни по-немецки и все еще не догадывалась, куда их везут. Никто из попутчиц не станет объяснять ей это, боже упаси!
Теперь они, наверно, проезжают мимо зеленых домиков и небольших садоводств, которых так много в предместьях Праги. Елена любила эти места, где кончается город и начинаются новостройки, стадионы и кладбища. Она не знала точно, где находится стрельбище в Кобылисах, ей в жизни не приходилось бывать там, да и зачем? Но «тетя Чистая», жительница Либени, услышав, как машина поехала по немощеной дороге, тотчас сказала: «Мы уже почти на месте».
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
Звуки песни вылетали из мчавшейся машины, проносились над розовыми палисадниками предместья Дяблице, бились в наглухо закрытые окна.
– Опять везут коммунистов, – говорили люди в домиках, стоя у тщательно затемненных окон. – Коммунисты всегда поют перед казнью. Боже, и когда придет конец этим убийствам!
Ежедневно, на рассвете и вечером, перед заходом солнца, через Дяблице проносились дьявольские кортежи смерти: впереди в открытых машинах команда гестаповских палачей, за ними полицейские машины с обреченными. Эти кортежи пугали жителей предместья перед сном и будили их на рассвете. А по ночам грузовые машины увозили в крематорий безмолвный груз. С шести вечера до шести утра жителям Дяблице было строжайше запрещено выходить на улицу, все окна должны были быть закрыты и тщательно затемнены, подходить к ним было нельзя. Однажды гитлеровский солдат выстрелил в окно, заметив тень за занавеской. Но жители предместья нашли выход: они выбрали наиболее удобно расположенный домик из тех, что стояли на косогоре, вынули черепицу в крыше и, забираясь на чердак еще до захода солнца, смотрели в это отверстие. Видно было далеко, вплоть до того места, где сейчас на лесистом горном склоне расправил свои белые плечи большой березовый крест. Территория стрельбища была обнесена каменной стеной, огорожена колючей проволокой и охранялась часовыми. Но люди, тайком глядевшие сквозь дыру в крыше, все-таки видели, что там происходит. И тот, кто видел, уже не мог сомкнуть глаз. Рев запущенных моторов, ружейные залпы и пение расстреливаемых страшным призраком врывались в жизнь обитателей уютного предместья, и многие его жительницы еще долго после осадного положения ходили к невропатологам.
Машина, в которой находилась Елена, все ехала, и узницы пели до тех пор, пока шофер не затормозил. Последние ворота. У всех обреченных на минуту замерло сердце. Конвойный эсэсовец высунулся, сердито крикнул часовому какой-то номер или пароль – нацисты орут и друг на друга, – и машина снова тронулась. Она повернула палево, проехала еще немного и окончательно остановилась.
– Alles heraus![59]59
Вылезай! (нем.)
[Закрыть]
Какой бесконечно долгой была эта поездка! И как она быстро кончилась! А где же наши мужчины, что с ними?
Узницы вышли из машины, которая остановилась на площадке, похожей на стоянку автобусов, – на месте, огороженном колючей проволокой и покрытом лужами дегтя.
Елена увидела небо над головой и глубоко вдохнула свежий вечерний воздух. Стоял июнь, чудесный месяц в Чехии, время, когда весна и лето словно соединяются в поцелуе и губы их окрашены земляничным соком. Запахи чешской земли проникали к Елене через изгородь из колючей проволоки. Лужайки издалека посылали ей благоухание цветов, леса источали аромат смолы, нагретые солнцем нивы дышали хлебом, с огородов и из садиков доносился запах укропа, жасмина и роз. За облупившимися каменными заборами благоухала бузина, а на перекрестках – горькая черемуха. О, запах родины! «А ты, Станя, когда-то хотел лишить себя жизни, дурачок! Слава богу, ты еще остаешься с мамой. Что бы она делала совсем одна!.. А где же наши мужчины, куда их дели? Живы они или уже… Зачем так ревут моторы, ведь автобусы стоят? Почему шоферы не выключат их? Едут обратно, что ли?»
Где-то в стороне от стоянки щелкали негромкие сухие выстрелы, а порой слышались целые очереди из автоматов. Наверно, солдаты упражняются в стрельбе, на то ведь и стрельбище. В сознании Елены эти звуки не ассоциировались с казнью. Противный запах синтетических смазочных масел, разлитых по земле, смешивался с ароматом земли и осквернял его. За вереницей пестрых ревущих автобусов Елена увидела нечто тихое, прекрасное, незабываемое. За колючей проволокой тянулось поле молодой свеклы, посаженной рядами в иссиня-коричневой земле. За полем на пригорке кудрявился лиственный лес. Кто сказал, что свекольные поля неприглядны с виду? Елена готова была всю жизнь глядеть на это свекольное поле и не насмотрелась бы. Хорошо бы побежать по нему, как дитя или жеребенок, ни о чем не думать и бежать!.. Справа от поля виднелся поселок – группа белых и светло-желтых домиков с красными и серыми крышами. Домики жались друг к другу, над ними торчала какая-то башенка. Люди в этих домах могут, когда им вздумается, пойти из комнаты в кухню, растопить плиту, сварить кашу детям, зажечь лампу, сесть рядом с Митей, – помочь ему сделать урок по арифметике, выйти из дому, сесть на трамвай, поехать в город, пойти там вдвоем в кино… Они ведут сказочную жизнь, которую Елена уже даже не может представить себе…
Узниц построили в шеренги и по узкой дороге повели в сторону от стоянки автобусов. Дорога заворачивала за деревянный сарай, похожий на кегельбан. По сторонам лежали какие-то длинные ящики. «К чему они здесь?» – подумала Елена.
Вот и небольшой двор, с трех сторон окруженный насыпью и немного похожий на дно высохшего пруда. О, господи, сколько здесь солдат против нас, женщин. Как им не стыдно! Проходя мимо, Елена нарочно поглядела в глаза одному из них. У солдата были зеленые глаза без ресниц, какие бывают у рыжих людей. Он уклонился от взгляда Елены, и глаза его забегали.
От солдат пахло кожей, капустой и водкой. Верю, что вам пришлось подкрепиться для такого дела. Не хотела бы я быть на их месте. Пахло здесь и еще чем-то: Елена не узнала острого запаха крови, ведь в операционных ее тотчас смывают. Вот и санитары в белых, забрызганных кровью резиновых халатах… Ага, на это резины хватает!
– Мне… мне дурно, – прошептала беременная Тоничка Северинова, та, что подала кусок хлеба русскому пленному. И пошатнулась.
«Может быть, для тебя было бы лучше потерять сознание», – подумала Елена, но она не могла оставаться пассивной и крепко подхватила подругу под руку.
– Тебе ничего не сделают, пока не родится ребенок, они не имеют права, слышишь? Они только хотят припугнуть тебя, не поддавайся!
Елена не верила тому, что говорит, но это помогло Тоничке. А кроме того, помогло и самой Елене. Когда поддерживаешь слабого, уговариваешь его не бояться, хотя боишься сам, тебе становится легче, ты забываешь о собственной судьбе. В камере, когда пришли за Еленой, у нее все валилось из рук и подкашивались ноги, но потом она начала ободрять Мильчу. Так и сейчас она шла твердо, и сердце у нее не трепетало. Она видела «тетю Чистую», та держалась естественно, как всегда, видела седовласую «Орлеанскую деву», шагавшую, словно женщина-рыцарь. Елена посмотрела на величественную Анну – Анна не вешала головы, она отважно и насмешливо глядела на убийц, и от этого прибавилось мужества и у Елены.
Вся обстановка этого стрельбища времен Фридриха Великого, насыпи, и «кегельбан» (очевидно, крытые тиры), и тот факт, что узницы сейчас станут живыми мишенями для множества вооруженных тупиц, у которых на форменных пряжках выгравировав девиз «С нами бог!» – все это было не только жестоко и гнусно, все это было, кроме того, невыразимо дико, нелепо, мучительно глупо. Столько чудес совершает современная наука, например в области хирургии, и неужели наряду с этим в двадцатом веке возможен вот такой дурацкий дворик? (Елена даже про себя не называла его местом казни.) Мучить и убивать людей – как это несовременно! С этим варварством будет покончено, черт возьми, но мы его еще застали…
Тоничка Северинова держалась за Елену.
– Видишь эти ящики? – прошептала она.
– Не смотри туда, – сказала Елена спокойным тоном, каким разговаривала с пациентами. – Выше голову, гляди на небо!
После захода солнца западная сторона неба была красной, словно кровоточащая рана. Но вверху над головой уже прояснился серебристо-зеленый, ясный, глубокий и высокий, изумительно спокойный и прекрасный небосвод. По нему безмятежно плыли несколько легких золотисто-серых облачков.
– В какой стороне от нас Град? – тихо спросила «Орлеанская дева».
Пронзительный крик вдруг потряс воздух. Испугались даже ко всему привычные узницы дворца Печека, вздрогнули вооруженные солдаты. На середину замкнутого насыпями дворика, как на сцену, выбежала дикая темная фигура и, словно затравленный зверь, заметалась по кругу, визжа высоким, резким, нечеловеческим голосом. Это была цыганка. Когда ее привели во дворик, она почуяла запах крови, увидела солдат с винтовками, вдруг поняла все, прорвалась через цепь конвойных и кинулась бежать, обезумев от страха.
Но бежать было некуда – она была в ловушке. Несколько солдат, топоча сапогами, бросились вслед, схватили ее и потащили обратно в шеренгу, чтобы она ждала там, пока прокурор прочтет приговор и передаст его для исполнения офицеру эсэсовской команды. Цыганка упиралась, и ее, всю сжавшуюся, волокли по хрустящему песку.
Умирать тяжело даже за идею. Но идея придает смысл твоей смерти и вооружает тебя мужеством. Идея – это оружие и щит. А каково вот этому существу, целиком объятому животным страхом? Какое отношение могла иметь эта бедняга к одобрению покушения на Гейдриха, к заговору против Германской империи и к государственной измене? При чем же тут она? Наверно, понадобилась для круглого счета. На каждый день установлено определенное количество жертв.
Цыганка умолкла в руках конвойных и лишь громко и быстро дышала, поводя блестящими глазами. Она притихла, и все поняли, что она сдалась. Гестаповские офицеры с надменными, безразличными лицами докуривали сигареты и о чем-то совещались. Цыганка вдруг согнулась быстрым кошачьим движением, укусила за руку одного из конвойных, выскользнула из рук другого и снова, на этот раз молча, кинулась бежать, странно дергаясь всем телом, чтобы удержать равновесие (руки у нее были связаны за спиной). Она вбежала прямо в группу эсэсовских офицеров. Один из них, не моргнув глазом, выхватил револьвер и, сделав недовольную мину, выстрелил цыганке в затылок. Звук был совсем негромкий, словно треснул расколотый орех. Цыганка неловко споткнулась, наклонилась как-то вбок и упала ничком, раскинув ноги. Елена невольно сделала движение, чтобы подбежать к ней и оказать первую помощь. Такова уж сила профессиональной привычки. Да что врач! Разве найдется в Праге человек, который не подбежал бы к упавшему пешеходу, чтобы помочь ему подняться? Елену удержали, а цыганку убрали люди в белых халатах. Так убирают вещь, не имеющую человеческого подобия, ее унесли вниз головой к тем длинным ящикам, что стояли за «кегельбаном».
Весь этот эпизод разыгрался так быстро, что бегство и вопли цыганки ошеломили женщин даже больше, чем ее смерть.
Прокурор, лысый, потеющий пожилой чиновник со свастикой на отвороте черного сюртука, – среди палачей в военной форме он был единственным штатским, – стал в углу двора, возле шеренги окруженных конвоем узниц и против стоящих «смирно» солдат команды исполнения, и «именем Германской империи» начал читать сперва по-немецки, а потом на скверном чешском языке фамилии приговоренных.
– Мы не признаем Германской империи! – прозвенел кристально твердый голос Анны. – Мы вас сюда не звали и не хотим вас слушать! Да здравствует Чехословацкая республика!
– Да здравствует Чехословакия! – раздалось из шеренги, и эти высокие женские голоса здесь, перед лицом вооруженных мужчин, прозвучали как ликование.
– Да здравствует Советский Союз!
– Да здравствует Красная Армия!
Ах, читатель, читатель! Теперь нам нетрудно провозглашать все это. Сегодня гестаповцы не ведут нас под пули, сегодня никто не заглушает наших возгласов дьявольским ревом моторов… О чем вдруг напомнили Елене эти моторы? А, это было давно, в Улах. Первого мая там вышел на трибуну молодой рабочий и стал говорить правду… но оркестр грянул что было мочи. По приказу эсэсовского офицера взревели моторы… Солдаты с ружьями подошли совсем близко, этого Елена не ожидала. Но не все ли равно… Елена сорвала тряпку, которой кто-то пытался завязать ей глаза и отбросила ее далеко в сторону – этим движением она словно освобождалась от всего окружающего. Она уже не видела идиотских фигурок времен Фридриха Великого, которые целятся в мишени и воображают себя солдатами… Елена подняла голову к ясному небу, где мерцала первая звезда. Перед глазами у нее вспыхнула молния, и Елена обрела сверкающий мир, где нет ни войн, ни казней. Она упала куда-то в пустоту, но чешская земля подхватила ее, и сознание Елены угасло.
ОНА ХОТЕЛА ЖИТЬ СТО ЛЕТ
Против своего обыкновения, Митя не остановился у садовой калитки и не позвал оттуда бабушку, как делал иной раз, когда ему было что-нибудь нужно. С решительным выражением лица, покрытого капельками пота, он подошел вплотную к Нелле, занятой шитьем.
– Бабушка, – спросил он таким настойчивым тоном, как будто Нелле предстояло быть судьей в неоконченном споре между ним и другими детьми, – в Чехии еще много других Скршиванеков?
Все это время сердце у Неллы было словно в тисках. Сейчас она почувствовала, что эти тиски способны причинить жестокую боль.
– Много, – ответила она тихо. – Зачем тебе это нужно знать, Митя?
– Значит, другая женщина тоже может быть Еленой Скршиванковой? – приставал Митя. – И тоже может быть доктором, – уговаривал он сам себя наставительным тоном, подслушанным у взрослых, когда те успокаивают детей.
Нелла отбросила шитье.
– Что случилось? Говори! – закричала она на мальчугана.
– Это вовсе не доказывает, что это моя мама, – договорил Митя голосом, свидетельствующим, что он не сдается. – Ребята сказали, что по радио…
Нелла вскочила. Перед глазами поплыли фиолетовые круги, они взлетали, подпрыгивали, сливались в какую-то мутную пелену… Было бы хорошо уступить этим кругам в пелене, отрешиться от мира и потерять сознание. Если бы хоть на миг она пожелала этого, она упала бы в обморок. Но она не хотела. Какая-то мысль, которая никак ей не давалась и превращалась в ужасающую боль, притягивала ее, как свинец, к земле. И из этих фиолетовых кругов, из этой пелены, словно обрубок дерева с жалкими листочками из тумана, выступало некое повеленье, и Нелла ухватилась за него.
– Почему ты так стиснула мне руку? – где-то в отдалении пищал Митя. – Бабушка, это не правда? Скажи!..
«Ведь Еленку арестовали до введения осадного положения, его законы к ней не относятся», – как безумная повторяла про себя Нелла заклинание, которым уже несколько дней заговаривала свою тоску и страх, сидя в отдаленной деревушке, куда почта только вечером приносит газеты со списками казненных. На ночь люди механически перебирали фамилии и после этого не могли заснуть. Если кто-нибудь проезжал по улице в ночной тишине, страх поднимал голову, и Нелла прислушивалась: за Митей едет гестапо! Сейчас она крепко держала внука за руку, чтобы он не потерялся, он был доверен ей, она должна была охранять его, не имела права падать в обморок. Вслух она твердила ребенку, точно помешанная:
– Это невозможно, ведь ее же арестовали перед осадным положением, Еленки оно не касается.
– Конечно, нет, конечно, нет, пани, – сочувственно поддакивала ей сестра Барборки. – Ну мало ли что болтают дети. Неизвестно еще, что он там слышал. Вы бы лучше шли играть, – с упреком обратилась она к Мите, – и не совались в дела, которые вас не касаются.
Митя выпрямился.
– Между прочим, очень касаются! Во-первых, это моя мама, во-вторых…
– Иди вымой руки, – сурово сказала Нелла, потащила мальчика в комнату и заперла за собой дверь.
Она цепенела от страха при мысли, что мальчик сболтнет что-нибудь лишнее и потом это разнесется по деревне. Сестра Барборки – порядочная женщина, хорошая чешка, но женщина, и притом болтливая. Чехи начинали бояться друг друга. Страну объял страх. Никто не знал, на кого падет жребий. Это было страшное время. Кто не жил тогда в Чехии, тот не представляет себе этого.
В первую минуту Нелла в ужасе готова была помчаться в деревню, чтобы где-нибудь обо всем расспросить, позвонить по телефону, поставить на ноги Прагу, но затем решила молчать, чтобы напрасно не привлекать внимания к себе и Мите, и подождать газет. Можете себе вообразить, каково было это ожидание!
Когда-то, давным-давно, в прежней жизни, в столовую деревянного дома, полного солнца, вошла красивая четырнадцатилетняя девочка. Она не остановилась в дверях, как иногда делали дети Гамзы. Нет, она подошла вплотную к Нелле, посмотрела на нее Митиными глазами и произнесла: «Мама, иди наверх, бабушка умерла». Неужели дети у нас в семье всегда будут вестниками смерти? Нет, это неправда, невозможно! Нелла тогда тоже не поверила. То был удар грома среди ясного неба, ведь они только что вернулись после веселой прогулки с мамочкой, это была боль, глубокая боль, но такая цельная, хорошая боль, такая естественная скорбь. Дети растут и становятся взрослыми, родители старятся и умирают. Но сейчас… боже мой, сейчас! Дочь – раньше матери! Кого-нибудь другого, из тех, о ком рассказывали, могло, конечно, постигнуть такое немыслимое несчастье, прошлой осенью они очень часто случались. Но Еленка! Еленка – это моя Еленка, ее не касается осадное положение! Нелла, а как же Гамза? Тебе недостаточно даже его смерти, чтобы ты убедилась, на что способны, нацисты? Гамза – это совсем другое, после Лейпцигского процесса, они мстили ему за Лейпцигский процесс, а Еленка? Моя молодая, веселая, красивая Еленка, полная жизни! Когда мы видели ее в последний раз у постели прабабушки (нет, не в последний раз, а перед самым арестом), она говорила, что хочет дожить до ста лет.
Под вечер, еще до прихода газет, без предупреждения приехал Станислав, бледный как смерть. Едва Нелла приметила знакомый серый костюм, увидела, что Станя идет вдоль забора к калитке, как поняла: это конец.
Станислав приготовился к тому, что застанет мать в ужасном состоянии. Он привез с собой успокоительные и тонизирующие средства, которые ему были известны от Еленки, – гистепс и корамин, – их удалось достать только по знакомству, потому что лекарств во время войны почти не было. Но мать вышла ему навстречу, заставив себя выпрямиться, зловеще спокойная. Она заглянула в лицо Стане, все поняла и медленно кивнула, глаза ее остановились на его сумке.
– Ты останешься здесь ночевать? – спросила она с неласковой деловитостью вместо приветствия.
Станислав подтвердил, что переночует. Он заторопился войти в дом, чтобы они могли без свидетелей упасть друг другу в объятия и выплакаться, чтобы поскорей миновала первая минута. Но мать загородила дорогу и не захотела впустить его в комнату.
– Прежде всего сообщи о своем приезде, – сказала она строго. – О каждом ночующем нужно заявлять немедленно. Иначе знаешь что получится?
– Нас всех бы расстреляли, да, бабушка? – добавил Митя приветливым детским голосом, не стесняясь слов, потому что не представлял себе, что кроется за ними.
Нелле вдруг пришла в голову ужасная мысль.
– A у тебя вообще-то есть с собой документы? – спросила она не помня себя.
Станислав только слабо улыбнулся.
– Без них я сюда не попал бы. На вокзале была одна проверка, в поезде проверяли дважды. Не могу ли я хоть раздеться, умыться?
– После, – неумолимо сказала Нелла.
Она превратилась в какого-то недоступного, злого человека – чужого, жестокого, энергичного.
Она взяла Станю под руку, как жандарм, который арестовал преступника, не как мать, ищущая у взрослого сына поддержки в горе, и повела его, запыленного с дороги, с сумкой и с пальто в руках, к сельской управе. Там уже было закрыто. Все равно! На квартиру к секретарю! А если его не будет дома, то и в трактир за ним. «Посмотрела бы я, как он не примет от тебя заявления, когда дело идет о жизни». В мирной Нелле как будто вдруг воскресла энергия покойной старой пани Витовой. Ведь она боролась за своего последнего ребенка! Она раздраженно застучала в двери заросшего зеленью домика, до которого довел ее Митя. Он знал всю деревню и дружил с сыном секретаря Франтиком.
Сперва секретарь до смерти перепугался, подумав, что за ним идет гестапо. Потом, поняв свою ошибку, поздоровался со Станей, просиял, встал из-за стола, охотно взял ключ от канцелярии, пригласил туда Неллу с сыном и тотчас заполнил бланк для прописки и поставил печать. Он нисколько не удивился, что они так спешат с пропиской, а когда Станя стал извиняться, что они вечером не дают ему покоя, он сказал:
– Вы прекрасно сделали! Ведь нынче все нарочно подстроено так, чтобы убить побольше чехов.
Они пошли домой, а Митя, по привычке, бежал немного впереди. Он проворно нагнулся, вытащил из-под калитки газету, которую туда засунула для бабушки соседка – продавщица из табачной лавочки, и побежал с листом в дальний конец сада, подальше от взрослых. Он не заглянул прежде всего на четвертую страницу, как делал всегда, – спорт сегодня вообще его не интересовал. Митя был не настолько мал и не настолько глуп, как, возможно, думали взрослые. Сегодня он искал в газете кое-что другое, прямо на первой странице.
Солнце зашло; но черный список был еще отчетливо виден в последних лучах. Вблизи на светлом небе вырисовывались темно-зеленые листья ореха. Митя был один в глухом уголке сада, среди затихающей равнины, как на берегу моря. Только глупые кузнечики что есть мочи стрекотали в цветущих лугах, как будто решительно ничего не случилось. Или они прятались в трещинах коры на деревьях? Им-то было безразлично, правда?! Они стрекотали и стрекотали, словно точили тысячи крохотных кос, и на Митю в приступе горя напало яростное желание растоптать невидимых, кощунственно издевающихся над его горем кузнечиков. Он встал, отбросив страшную газету, и принялся, желая отомстить им, осматривать старый орех со всех сторон. Ветви слегка шевелились, как вытянутые руки с растопыренными пальцами, над головой Мити…
Ореховые ветки превратились в тяжелые застывшие лапы засыпанных снегом горных елей; и повсюду вокруг утомленной Неллы лежал голубоватый снег.
– Еленка была тогда немного постарше Мити, – ровным голосом рассказывала Нелла Станиславу, глядя через открытое окно в сад на внука в синих трусиках, на его темную мальчишескую голову под ореховым деревом, – она следила, чтобы он никуда не убежал, чтобы его никто не отнял.
А в памяти Неллы стояла девочка с умными, живыми глазами; щеки у нее разрумянились от мороза; на ней было непромокаемое пальто, на голове вязаная шапочка с веселым помпоном, как бубенчик; девочка поднимала Неллу руками в перчатках, помогая ей встать на ноги.
– Она не позволила мне уснуть, иначе я замерзла бы, – все тем же горестным, ровным голосом продолжала Нелла. – Это тогда, у Гавелской сторожки, помнишь? Когда началась метель и мы вас потеряли, Еленка вывела меня из лесу, одна я бы заблудилась. Ей не было даже двенадцати лет, а она спасла мне жизнь.
– Что же остается говорить мне! – воскликнул Станислав. – Я никогда не перестану стыдиться той истории со снотворным. Хотя сегодня было бы лучше, если бы меня уже не было.
Мать положила руку, дрожащую, как лист, на правую руку сына.
– Станя, – произнесла она голосом, который, казалось, кровоточил. Он кровоточил, но и свидетельствовал о том, что, несмотря на смертельный удар, Нелла живет, связанная со всем живым, что осталось у нее на земле.
– Нет, нет, я ничего. Прости. Мы доставили тебе немало огорчений, это правда, мама. Если бы ты знала, как мне тогда от нее попало за тебя!
Он видел Еленку в докторском халате, словно живую, слышал ее альт, ее смех, ее резкие замечания, и упреки, и шутки, которыми она поддерживала выздоравливающего самоубийцу, когда он пришел к ней попрощаться в такой же необыкновенный, чудесный июньский вечер, как и сейчас. Что и говорить, Еленка была всегда энергична и красноречива. Но именно ее необычный задушевный тон звучал у него сейчас в ушах – она в конце концов сказала ему с упреком: «Станя, человек так чудесно создан… и было бы грешно его ломать…»