Текст книги "Жизнь против смерти"
Автор книги: Мария Пуйманова
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
ДАЙ МНЕ ЗНАТЬ
Нелла уже очень давно не получала вестей от Гамзы. Раньше открытки приходили каждые две недели. Клацел тоже не давал знать о себе. Она побежала в гестапо к комиссару, который вел дело Гамзы. Может быть, из Ораниенбурга запрещено писать? (Да разве ей скажут, даже если это и так? В этих делах пани Гамзова была неисправимо наивна.) Гразл потянулся за своим письменным столом и скорчил серьезную мину человека с характером.
– Напротив, мы сами следим, чтобы заключенные регулярно писали. Зачем понапрасну беспокоить родственников?
Когда Гамзу арестовали и к Нелле в дом пришли с обыском, у нее строго спросили, где ее муж. И тут же у гестаповцев оказались ключи от письменного стола Гамзы, взятые из его кармана. И тогда и сейчас было одно и то же чудовищное лицемерие. Но для кого разыгрывалась эта вероломная комедия?
А затем, словно на смех, пришла открытка, так перепугавшая Неллу. Разве это почерк Гамзы, боже мой! Разве это его четкий, экономный, энергичный почерк! Он писал, как первоклассник, огромными раскоряками, они расползались во все стороны, словно ноги на льду. Он писал левой рукой, промелькнула догадка у Неллы. А что с правой? Он, конечно, ни словом не упомянул об этом. Значит, это сделали они.
«Моя дорогая, – писал он, – благодарю тебя за все. Я здоров. Надеюсь на детей и на брата Иосифа. Гамза».
Брат Иосиф – это Сталин. Гамза надеется на Советский Союз. Нелла это поняла. Но «благодарю тебя за все» звучит как прощание, вдруг с ужасом подумала она. И Нелла тут же стала уговаривать себя. Он не благодарит, как раньше, за посылку и письма, потому что для него было бы трудно и слишком долго все это писать. Но что же у него с рукой?
Она положила роковую открытку в сумочку и поехала к Анне Клацеловой.
До войны Нелла знала эту молодую женщину только по фотографии на письменном столе Клацела. Но с той поры, как гестапо арестовало Гамзу, забрало его помощника и опечатало жижковскую контору, Анна Клацелова стала для Неллы одним из самых близких людей на свете. Одинаковая судьба постигла обеих женщин, одна и та же боязнь соединила их, стремление действовать поддерживало обеих – все это очень сближает людей. Обе ломали голову, как спасти мужей, и тщетно.
Но тем, что они советовались, постоянно говорили о своих мужьях, ни на минуту не переставали думать о них, делали что могли, чтобы, по крайней мере, облегчить их участь, – именно всем этим они помогали себе и спасали друг друга от отчаяния бездеятельности. Посылки с продуктами, собранными с необыкновенной изобретательностью, поддерживали узников точно так же, как и женщин, готовых пожертвовать ради мужа последним куском. Ах, почта, почта! Источник радости! Когда-то в юности мы получали любовные записочки. Но разве можно сравнивать их с открытками из концлагеря! Когда бы ни получила открытку одна из приятельниц, она несла ее к своей подруге по несчастью, и они вместе обстоятельно изучали письмо, вкладывая в каждое слово тайный смысл. Открытки были написаны условным языком по-немецки, с ограниченным количеством слов, с оглядкой на цензуру. Однако, когда письмо оказывалось в руках, женщины воскресали, как будто они издалека обменивались рукопожатием со своими мужьями.
Но сегодняшняя открытка, с трудом исписанная детскими каракулями, эта страшная открытка…
Нелла позвонила в квартиру Клацелов на Жижкове. Топоча ножонками, к двери подбежал маленький сынишка Клацела. Он еле-еле доставал до ручки.
– Где мама?
– Мама плачет, – серьезно ответил мальчик. – Потому что у папы разбили очки. Но я починю их! – добавил он сам себе в утешенье.
В передней пахло отвратительным, проникающим во все закоулки запахом дезинфекции, чем-то необычным и враждебным. Нелла пошла за ребенком в комнату. Ужасная вонь усилилась, она исходила от бумаг и вещей, разбросанных по столу: маленькая комнатка потемнела от них, как в пасмурный день. Нелла была настолько взволнована, что даже не заметила убитую горем Анну, сидящую неподвижно у стола с каким-то пальто на коленях. Анна встала, пальто свалилось на пол. Если бы это не было в квартире Клацела, Нелла не сразу бы узнала свою приятельницу.
– Смотри, что мне прислали, – сказала Анна, поднимая пальто и показывая на стол. – О, они аккуратные люди! – всхлипнула она и бросилась Нелле на шею.
Нелла увидела разбитые очки, носовой платок в ржавых пятнах, туго свернутый в засохший и отвердевший, как жесть, комочек; мужской костюм, тот самый серый костюм, который она видела на Клацеле в день ареста Гамзы…
– Но это еще не значит…
Анна Клацелова протянула руку и молча подала бумажку.
«Ehemann am Herzschlag gestorben»[31]31
Супруг скончался от разрыва сердца (нем.).
[Закрыть], – было написано там.
– Ему было тридцать пять лет, – всхлипывала Анна. – У него никогда ничего не было с сердцем.
После этого она спросила о Гамзе.
У Неллы не хватило духу показать вдове открытку от Гамзы, эту жалкую, с трудом написанную открытку. Как бы там ни было, Клацел погиб, а Гамза пока жив. Нелле стало как-то стыдно перед вдовой за свое счастье.
Ах, счастье! С этого времени у нее не было ни минуты покоя. Она слышала от студентов, которые постепенно возвращались, что Гамза и Клацел всегда ходили вместе, что оба они раздавали почту; что же, такая служба не очень обременительна, но она ведет за собой тайную слежку и рождает зависть. Нелла знала, что судьбы обоих мужчин с самого начала тесно переплелись. О, боже, она знала, что час пробьет. Ждать пришлось недолго – Нелла тоже получила извещение:
«Ehemann durch Selbstmord geendet»[32]32
Супруг покончил с собой (нем.).
[Закрыть].
– Это неправда! – воскликнула Нелла. – Это ложь! Он не наложил бы на себя руки. Нет, Гамза этого не сделал бы…
Станислав, болезненно напуганный всем происходящим, багрово покраснел от стыда. В юности, когда на земле еще царил мир, он покушался на самоубийство…
– Наглая ложь. Папа этого ни за что бы не сделал, – сказала Еленка. – Звери. Но не вечно они будут править.
– От этого ему уже не станет легче, – с непереносимой скорбью произнесла Нелла.
Она впала в апатию. Она не хотела ничего ни видеть, ни слышать, ни знать. Всякое проявление жизни ее оскорбляло. Елена поневоле ходила в амбулаторию при страховой кассе и с визитами по больным, а Станислав – в Клементинум, иначе семье не на что было бы жить. Они продолжали слушать Москву и Лондон и иногда страстно спорили. Нелле казалось, что дети недостаточно горюют о Гамзе. А Митя был так шумлив. Нелла Гамзова, Митина заступница перед строгой матерью, его адвокат в делах, заслуживающих наказания, как подтрунивал над ней Гамза, – возможно, что он когда-то действительно жил здесь и смеялся, – сейчас, после смерти мужа – не выносила внука. Она пряла и пряла черную нить своих дум, и ее раздражали маленькие лапки, которые порой забирались в траурную пряжу. Молодой футболист топал в коридоре, она всюду натыкалась на него в обители скорби. Неизменно звонкий голос мальчика казался ей бесчувственным. Нелла переносила только присутствие Анны Клацеловой, своей сестры по несчастью. Она отгораживалась от семьи стеной враждебного молчания. Никто так не горевал о Гамзе, как она. Она ревниво оберегала свое первенство в праве на горе. Дети не умеют даже представить себе ее скорбь. У них другие интересы. Семья стала меньше на два человека – не было Тоника и Гамзы, и оставшиеся поселились в одной квартире, приемная Елены с отдельным входом находилась теперь по соседству с жилой комнатой и отделялась от нее только двойной дверью. Нелла терпеливо ожидала, когда все уйдут из дому после обеда – Елена к больным (или на свидание), Митя к товарищам, а Станя либо в кафе, либо еще куда-нибудь, – и ей никто не станет мешать. Она хотела быть одна с Гамзой.
Был день поминовения усопших, и Нелла уселась за письменный стол, огромный конторский письменный стол, оставшийся после старой пани Витовой и увезенный из Нехлеб. Когда Скршиванеки вернулись из Горького, столом пользовался Тоник, и поэтому ящики выдвигались с трудом, громыхали наложенными в них винтиками, напильниками, французскими ключами, всевозможными инструментами и металлическими деталями, в которых семья адвоката ничего не понимала. Тоник уехал, а письменный стол вернулся к Нелле. Приводя в порядок содержимое ящиков, она искала памятки о Гамзе. Они попадались редко… Гестапо забрало из дома и из конторы всю его юридическую переписку и личные документы.
Дубовый стол, уже с червоточиной, уподоблялся семейному памятнику. Чего только не найдешь в нем? Дагерротип прабабушки, хозяйки мясной лавки, решительной женщины, когда-то укротившей быка на радлицких склонах, и ее молитвенник, набранный готическим шрифтом, куда она, как хорошая хозяйка, записывала на первой страничке цены на мясо и даты рождения своих девяти детей; бархатная сумочка с серебряным тиснением, а в ней монетка, которую получил дедушка от крестного отца на крестинах; горсть кораллов с их характерным запахом, гремящих в коробочке из ракушек, – бог весть кому принадлежали эти кораллы с разорвавшейся нитки, и среди них – молочный детский зуб; альбом мамочкиных семейных фотографий, такой толстый, что ящик с ним еле задвигался; и письма, – боже, сколько писем, перевязанных зелеными и сиреневыми ленточками, написали друг другу отец и мать до женитьбы, хотя оба жили в Праге и никто не мешал им видеться. Какой-то любитель снял их во время свадьбы на лестнице у монастыря Кармелитов; вот миртовая веточка в обеденной карточке ресторатора Шлехты из Королевского заповедника; свадебные фотографии родителей, приглашения на свадьбу родителей… Нелле с Гамзой далеко до них! Кому бы они стали сообщать о своем трансильванском браке[33]33
…трансильванском браке… – В Австро-Венгрии заключение вторичного брака разрешалось только в одной ее части – Трансильвании.
[Закрыть]. Он вызывал лишь возмущение. Зачем им нужны были фотографии, если они всегда могли видеть друг друга? У Гамзы не было склонности к сентиментальному хламу. Он писал лишь в случае необходимости, когда его вынуждало к этому непреодолимое расстояние. Пачечка розовых открыток полевой почты и открытки из концентрационного лагеря – вот все, что осталось от Гамзы в дедовском письменном столе. Он ускользает из семейной хроники в будущее. Нет, нет, он не встретится с мамочкой, Нелла знала, что и после смерти каждый из них останется в разных мирах. Нужно не двигаться, надо тихо сидеть в час, когда являются тени, так тихо, как будто и тебя уже не стало. Малейший шорох их спугивает. И так странно, что Гамза тоже уже среди них. Она помнила его молодым, на заре любви, когда она еще была пани Адамовской и им нужно было таить свою любовь. Умершие любят скрываться. Но в этом молодом возлюбленном проступали черты Гамзы последних лет жизни в Стршешовице, когда он так привязался к ней, точно чувствуя свой близкий конец. «Может быть, я что-то упустила», – подумала Нелла, и ей вспомнилось, как один из студентов советовал попытаться перевести Гамзу в Бухенвальд, где будто бы было лучше. Легко сказать – перевести, но Еленка на это не согласилась. Не отрывайте его от коллектива, сказала она. Папа, наверно, уже нашел там единомышленников. А когда нелегальным путем пришла записка: «Становится жарко. Они будут беспощадны ко всем, кто был в партии», – разве Нелла не кинулась тут же к Ружене Хойзлер? Разве мало она обивала пороги канцелярии вместе с Анной Клацеловой? Гестаповцы брали вино и сигареты, но никто не помог. Или я все же чего-то не успела сделать? Эта мысль выбрасывала ее из кресла, гнала по комнате, в которой пробуждались спящие шорохи, и Нелла снова и снова обегала заколдованный круг по вытертому ковру, опять возвращалась к своей бесплодной работе за раскрытый письменный стол, над которым когда-то старая пани Витова склоняла свою взлохмаченную голову в свете лампы с зеленым абажуром. На стекло книжного шкафа падало пятно света. Нелла смотрела на него, уронив руки на колени, – должны же мы куда-то смотреть, пока у нас есть глаза. Где-то далеко в глубине, за стеклом, перед ней явился, точно в волшебном фонаре, почти осязаемый, так что она даже испугалась, маленький крутой Кршивоклат[34]34
Кршивоклат – замок и местечко в Чехии.
[Закрыть], выступивший рельефно, как в стереоскопе, в странном нереальном освещении, Кршивоклат, где они тайно прогуливались в то время, когда она еще носила фамилию Адамовской. Она бродила с Гамзой по лесам, сидела под деревьями трактирчика в долине, где в будни не было ни души, и бог весть почему ей вздумалось однажды в вечерний час, когда после захода солнца на некоторое время, словно на прощанье, становится так удивительно ясно, завести разговор о возможности загробного существования. Гамза отрицал его: «Нелла, Нелла, жизнь на земле – блаженство». В тот раз, о чем бы ни говорилось, она возвращалась к одному. «Я умру первая, я знаю это, – с некоторой гордостью объявила Нелла (да, она всю жизнь верила в это), – и если после смерти существует что-либо, я дам тебе знать». – «Но если это буду я, – озорным тоном отвечал Гамза, – радуйся, Нелла, я явлюсь попугать тебя». «Если бы явился! Я была бы счастлива», – вслух произносит Нелла, уставившись в одну точку в темном книжном шкафу, где исчез Кршивоклат. И в комнате стоит тишина. У этой тишины есть и другое свойство. Она полна таинственных шорохов; в сумрачной комнате кто-то незримо присутствует, затаив дыхание. Нелла напрягала все свои душевные силы, будто протягивая кому-то, перегруженному сверх меры, обе руки, чтобы помочь перебраться через глубокую канаву… Доберешься сюда, ко мне? Тут послышалось отдаленное постукивание. И тишина. Нелла задрожала всем телом. Ничего, это был старый ревматический стол, у него что-то потрескивало в суставах. Она настороженно прислушалась, чтобы удостовериться, не постучат ли снова. Нелла, Нелла, разве так трещит мебель? И снова стук, более настойчивый; панн Гамзова замерла в кресле: явное ритмичное постукивание. «Не сошла ли я с ума? Галлюцинация». Тут в дверь стукнули в третий раз, еще более настойчиво. Нелла вскочила. Из Еленкиной приемной медленно, с какой-то жуткой осторожностью открывались двойные двери. Пани Гамзова вскрикнула.
– Бабушка, это я, – окликнул ее Митя и быстро подошел к ней. – Ты испугалась? Ты не сердишься на меня?
Нелла вместо ответа крепко схватила внука, прижалась к нему и впервые за все это время разразилась слезами.
Она плакала не только о Гамзе, она оплакивала свои заблуждения, плакала потому, что ей стало так легко с земным Митей в объятиях, да, она плакала, плакала потому, что нас тянет к живым, если даже мы и не хотим этого.
Митя несколько раз растерянно оглянулся.
– Я ведь к тебе привел кое-кого, – сказал он, – нас послала мама…
Из полумрака выступил изможденный молодой человек и вошел в круг света, падающего от лампы. Лицо у него было худое, желтое, голова обрита. Ах, Нелла уже знала их, студентов из Ораниенбурга.
– Я Божек, – сказал он, – и был в лагере вместе с товарищем Гамзой. Третьего дня вернулся. Но я могу прийти в другой раз, если сегодня…
– Нет, нет. – Нелла задержала его с необычайной живостью и уже усаживала рядом с собой. – Я всегда так рада, когда слышу о нем от кого-нибудь, кто жил с ним. Мне нужно так много узнать. Митенька, беги к себе.
Но Мите не хотелось уходить. Он стоял как вкопанный.
– У него был прекрасный дедушка, – оглянулся Божек на Митю. – Если бы вы знали, кем стал для нас товарищ Гамза! Я уже говорил об этом доктору Скршиванковой. Даже в той ненормальной обстановке он был таким обыкновенным, знаете, нормальным, человечным. И при этом он приоткрывал нам будущее. От него мы узнали, почему на нашу долю выпали эти испытания. Он верил в свет с Востока и в будущую республику, которая будет лучше прежней.
– Я знаю, – ответила с тихой, скорбной гордостью жена Гамзы. – Я знаю. Все студенты, которые были у нас, говорили об этом. Какой он был опорой и утешением для них. И неправда, что он сам…
– Конечно, неправда. С ним расправились за Лейпцигский процесс. Этого ему не забыли.
– Но они же давно знали об этом, – заметила Нелла, загадка его смерти мучила ее. – Вероятно, был какой-нибудь непосредственный повод…
– Гамза и Клацел прятали у себя деньги для новых хефтлингов, чтобы новички, голодные, как и все в лагере, могли кое-что купить в ларьке. Никто не имел права держать при себе больше сорока марок мелочью. Ну, а один из неопытных цугангов[35]35
Вновь прибывших (от нем. der Zugang).
[Закрыть] заплатил бумажкой в пятьдесят марок…
Нелла закрыла лицо руками. Из-за такого пустяка!
– А что рука? Что у него случилось с рукой? – спросила она страдальчески робко.
Она вдруг заметила, что Митя не ушел, а стоит и слушает, и рассердилась:
– Я уже сказала тебе, Митя, уходи!
Божек не сказал Нелле того, что доверил ее дочери, – что Гамзу подвесили за руки и вывихнули правую. Он не признался Нелле и в том, что видел Гамзу в последний раз у стены барака перед казнью, когда два эсэсовца избивали его. Зачем описывать такие муки исстрадавшейся женщине? Божек сделал нечто другое. Он встал, обнял Митю за плечи, подвел его к свету и попросил:
– Пани Гамзова, нельзя ли Мите остаться? Пожалуйста, разрешите ему побыть здесь. Он уже большой мальчик. (Митя вспыхнул от смущения и восторга.) Пусть он послушает, как умер его дедушка – истинный поборник справедливости. За то, что защищал Димитрова и коммунистическую партию.
Митя вытянулся, как солдат, и не сводил глаз с Божека.
– Когда у нас опять будет республика и мы закончим образование, – добавил Божек, – мы будем учить этому девушек и юношей в школах. Пусть знают, какие необыкновенные люди были у нас.
Нелла с болью в сердце смотрела на этих двух мальчиков – на своего, еще маленького, и на чужого, взрослого.
«Ты все-таки дал мне знать, – пришло ей в голову. – Вот она, жизнь вечная».
Но она еще много раз впадала в старые ошибки, ибо все мы грешники.
И ПОКРЫВАЛО ЦВЕТОЧКАМИ
Если происходит историческое событие, люди навсегда запоминают, где они были, что делали и какая была погода в час, когда их застигла новость.
Ондржей и Кето возвращались с прогулки по развалинам крепости Гори под жгучим горным солнцем, голодные и измученные жаждой.
Когда-то неприступная крепость составляла единое целое с горой, потрескавшейся и морщинистой, как слоновая кожа. В Закавказье сохранилось много таких старинных укреплений на голых скалах над ревущей рекой. Во время монгольских, арабских, персидских и турецких набегов часто не хватало времени на то, чтобы сменить меч на плуг.
Долина Куры кудрявилась зеленью колхозных фруктовых садов. Ряды скошенного машиной хлеба убегали вдаль, сливаясь на горизонте. По склонам вились виноградники. Окрестности мирно дремали под полуденным солнцем, казались идиллией. Горы, приобретающие в сумерки несколько суровый вид, походили сейчас на табун отдыхающих гигантских коней. Июньское солнце стояло над скалами; они дышали жаром, словно печь.
Белые дома, построенные при Советской власти в новом Горн у подножия крепости, даже и в тени казавшиеся освещенными магнием, сейчас ослепительно сияли в лучах солнца. Перед домиком, где родился Сталин, пестрой толпой теснились экскурсии школьников, комсомольцев, рабочих, колхозников. И беспрестанно проезжали военные машины – в Гори находился гарнизон. Был жаркий воскресный день, когда все отправляются за город.
Ондржей и Кето встретились в Гори, а вечером девушка должна была вернуться в Тбилиси, побыть там денек-другой у сестры и купить приданое. Они получают квартиру – прекрасную комнату в одном из вновь построенных домов против зоологического сада, – по крайней мере, Кето не будет так скучать о деревне. Колхоз уже обещал отпраздновать их свадьбу по старинным кавказским обычаям, а после этого прощания Кето поступит на тбилисскую шелкоткацкую фабрику. Кето, как всякая невеста, целиком отдалась устройству нового хозяйства. Ондржей никогда бы не подумал, что она такая.
– Лампочки из молочного стекла, розоватые… знаешь, такие, как мы видели на проспекте Руставели? Зажжешь – и у тебя в комнате цветут магнолии.
О каждой тарелочке, подсмеивался Ондржей, она рассказывает сказки из «Тысячи и одной ночи». Но он с удовольствием слушал эти сказки – он ведь очень, очень любил Кето. Они устраивали свою жизнь весело, как молодая пара, которая хорошо зарабатывает, и Кето добавляла к этому склонность южан к прелестям жизни.
– Комнату я велю расписать цветочками, – говорила она своему милому по дороге от крепости к городу. – И покрывала тоже будут цветочками.
Вдруг в праздничном небе гулко загремел громкоговоритель, голос диктора разнесся в кристально чистом горном воздухе и объявил горам и долинам, что сейчас выступит Молотов.
Жених и невеста остановились и стали слушать.
Горное эхо подхватывало последние слоги и примешивало их к произносимой дальше речи, так что Ондржей вначале не все понимал. «Война, война», – повторял голос и, кажется, назвал Наполеона и Гитлера. Народный комиссар рассказывает по радио о международной обстановке. Ну конечно же, война французов и англичан с Гитлером. Но боже мой, что он говорит? Киев?.. Житомир? Потом какой-то город, названия которого Ондржей не разобрал… Севастополь… Налеты немецкой авиации, бомбардировка? И вдруг прямо в лицо Ондржею загремело: «Нападение на нашу страну…»
Он посмотрел, как отразится эта новость на лице Кето, а оно болезненно исказилось от ужаса. Девушка взглянула на Ондржея, словно не узнавая его, всхлипнула и помчалась с горы к домику, где родился Сталин; Ондржей побежал за ней. «Но это просто удивительно, – в замешательстве подумал он, – что я, обыкновенный человек, узнаю такую новость в Советском Союзе». И вдруг – так бывает, когда в темноте неожиданно повернут выключатель, – его озарила мысль. «А ведь это же… это значит, что в Чехословакии опять будет республика, если в войне примет участие Советский Союз. Сумасшедший Гитлер! Напасть на такого серьезного противника!..» Ондржей стоял перед репродуктором среди гневно молчащих мужчин и плачущих женщин и как будто подсчитывал, сколько еще нужно ждать и надеяться чехам. Он лелеял эту надежду в душе. Кето не плакала. Она только очень побледнела. Смуглый румянец исчез с ее щек, из розовой она превратилась в чайную розу. Черты лица стали тверже. У нее блеснули глаза и зубы.
– Фашисты получат по заслугам, – сказала Кето Ондржею. (Кажется, когда-то она уже говорила это?) И засобиралась домой – захотелось поскорей к своим, в колхоз. Она была там секретарем комсомольской организации, да и вообще…
Едва Молотов кончил свою речь, как заворчали заведенные моторы, стали подъезжать всевозможные автомашины, экскурсионные автобусы, открытые грузовики, люди набивались в них и стремглав мчались в машинах на свои предприятия, обгоняя пешеходов, которые толпами валили к железнодорожной станции.
Кето не позволила уговорить себя. Что ей делать у сестры в Тбилиси? Уж не покупать ли приданое? Война! Кето пока еще не работает на тбилисской фабрике, но у Ондржея там все время работы по горло, а она состоит на учете в своей колхозной организации и должна быть там как можно скорее. Из Гори до Батуми ближе, чем до Тбилиси. Ондржей знал несговорчивость Кето, а ведь сейчас она права. Она всегда обгоняла Ондржея в своих решениях и иной раз стыдилась категоричности своих слов и поступков. У вокзала, в спешке, Кето, даже не попрощавшись, спрыгнула с машины, и у нее, кажется, подвернулась нога. Обычно она двигалась легко, как газель. Именно по этому неловкому прыжку Ондржей почувствовал, что Кето переживает все тяжелее, чем это кажется, и сердце у него болезненно забилось от жалости и любви, когда он смотрел, как она идет прихрамывая. Он даже собирался крикнуть, чтобы ее подождали, но в эту минуту она перестала хромать и пошла своей обычной походкой – это он еще видел, – а потом скрылась в толпе.
Впервые с тех пор, как они сблизились, он не проводил ее. Ондржей уезжал с ощущением, что уже однажды пережил разлуку с Кето. Да, это было осенью тридцать восьмого года, когда он впервые был с Кето в раю Зеленого мыса. Мрачные тучи сгущались тогда на горизонте; сегодня из них ударила молния.
Нацисты выбрали для нападения воскресный день несомненно нарочно, рассчитывая на то, что все учреждения закрыты, заводы стоят, администрация отдыхает; в жаркое летнее воскресенье города пустеют, рабочие и служащие уезжают на массовки в разные стороны. Лови их, лови капельки радужного фонтана всех цветов кожи этой страны! Отыскивай красные и желтые бусины с разорванного шпура на опаленной солнцем груди лета! Куда они закатились? В траву, в мох, в горный сосняк, под кайму палаток, в озеро, в реку, в море? Вытаскивай голых людей из купален! Буди загипнотизированных солнцем! Вызывай на берег пловцов из воды и экскурсантов с пароходов! Бей в барабан сбор молодежи на всех спортивных стадионах Советского Союза! Выпроваживай зрителей из кино и музеев! Бегай за отцами, которые отправились с детьми на прогулку, за дядюшками, ушедшими в гости, разыскивай людей на танцевальных площадках и у аттракционов в парках культуры и отдыха, попробуй найти влюбленных, которых черти носят неведомо где! В воскресенье никого не найдешь ни на работе, ни дома – желая развлечься, все разъехались кто куда. Лето – время отпусков у рабочих, время курортов и целебных источников; идет июнь, прекраснейший из месяцев, волшебный в горах, блаженный у моря. Зачинщики молниеносной войны потому и выбрали жаркое летнее воскресенье, чтобы ошеломить внезапностью удара, чтобы вызвать наибольшую панику и выиграть преимущество во времени.
Однако жители рабочего государства уже видывали виды. У них было нечто такое, чего никогда не снилось Гитлеру и его бандитам. То, что не продается и не покупается ни на какую, самую устойчивую валюту. То, чего даже нельзя отнять у убитого, потому что он передал это дальше, живым, то, о чем не забывает партия. Они несли в себе сознание своей справедливой борьбы со старым миром, свой революционный опыт. Отцы и матери пережили все сами, у детей этот опыт вошел в плоть и кровь. Не зря дети ходили в советскую школу, а молодежь – на заводы. Молотов призывал всех – от Белостока до Владивостока, от Урала до Кавказа, от Белого моря до Черного, на берегу которого Кето выращивает чай, – и всюду, вероятно, происходило то же самое, что видел и переживал Ондржей. Перед военкоматами уже стояли очереди призывников. Ворота заводов и фабрик открывались, и ежеминутно туда проскальзывало по нескольку вернувшихся с экскурсии человек, напоминая своим движением шарики рассыпавшейся ртути, которые бегут быстро-быстро, чтобы слиться с текучей, неуловимой, монолитной гладью живого серебра.
Действительно, Ондржей не поверил бы, что еще сегодня вдохнет знакомый запах распаренных шелковых коконов, который не выветрит в ткацком цехе никакая субботняя уборка, что он окажется на старой фабрике в душный воскресный день. Замужние работницы оставались дома – они провожали мужей в армию. Но собрались все комсомолки и, прежде чем Софья Александровна начала свою речь, стали у станков, готовые приступить к работе.
Ударница Нина первая включила рубильник, в воздухе щелкнуло, зазвенело, станок стукнул, пол вздрогнул, челноки выстрелили по основе – и цех заработал, дребезжащие вздрагивания перешли в ритмичное пульсирование.
Маленькая подсобница, которая в тридцать восьмом году собиралась расстрелять Гитлера, сейчас уже опытная ткачиха, обслуживающая четыре станка, выбежала в тот конец цеха, где на стене висели портреты Ленина и Сталина, и крикнула звонким голосом, привычным к перекличке в горах:
– Темпы, девушки, темпы, фронту понадобятся наши веретена и станки, наша работа, наш парашютный шелк. Все для фронта!
Девушки дружно подхватили призыв, и грохот машин перекрыл их голоса.