Текст книги "Жизнь против смерти"
Автор книги: Мария Пуйманова
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
У Стани не хватило духу повторить матери слова, получившие теперь такой щемящий сердце смысл, и он закрыл руками лицо, немного напоминающее девичье.
Нелла говорила все так же ровно в белый сумрак, не спуская глаз с темной головки и синих трусиков под орехом:
– Папы уже нет, Еленки уже нет, и бог весть где кончит свои дни Тоник. Его мы тоже никогда не увидим. Горы у нас отняли… Гавелская сторожка оказалась в Германии, а Еленкины детские лыжи… – как раз при этом пустяке у Неллы дрогнул голос, – в прошлом году мы сожгли на рождество. Митя никогда уже не будет на них кататься. Он сам принес их нам; мальчику, вероятно, было трудно сделать это, но он хотел собственноручно расколоть их, чтобы они не достались немецким сборщикам. Еленка тогда им так гордилась.
– Митя – чудесный мальчик, – заметил Станя, желая утешить мать; но она не уступила.
– Я дрожу за него день и ночь, – сказала она Стане глухо, – это мучение. Я вообще не знаю, что сейчас делать. Оставаться здесь? Увезти его куда-нибудь еще? И ты, – она не хотела прямо сказать Стане, как она за него боится. – Ты в Праге тоже один.
– С Барборкой и с прабабушкой, не забудь, – проговорил Станя, печально улыбаясь, потому что хорошо ее понимал; а может быть, он вспомнил что-нибудь о старушках. – Представь себе, мама, – сказал он, – что еще прабабушке взбрело в голову. Что Барборка – это ты. Она называет ее «Неллинька» и спокойно позволяет ей все делать для себя.
– Станя, от этого с ума можно сойти! Девяностолетнюю вылечила, а сама… Красивая, молодая, способная… скольким людям могла еще помочь Еленка! Я знаю, что прабабушка даже ни разу не спросила о ней… – злобно добавила Нелла, не давая Стане вставить слово. – Ну что ж, главное – прабабушка у нас осталась, – произнесла она с едкой горечью, с той бессмысленной злобой, которая, когда Нелла была молодой женщиной, удивляла ее в матери, и стремительно встала.
Гневным движением она схватила свитерок для Мити, и они пошли за мальчиком в сад.
Они попробовали заговорить с ним, как всегда:
– Иди ужинать, Митя.
Митя уже не гонялся за невидимыми кузнечиками. Он лежал на животе под орехом, подперев подбородок руками, обратив лицо к темнеющим окрестностям. Митя выглядел странно, мальчик не двигался, не насвистывал, не шумел. Он даже не оглянулся. Ответил, не поднимая головы:
– Я не хочу есть.
– Встань, Митенька, уже роса. Поздно, пора домой.
– Я лучше останусь здесь.
– Иди же, – подошел к нему Станислав, – и не мучь бабушку.
Он слегка прикоснулся к плечу Мити. Тот строптиво отстранился. Но вдруг по-мальчишески порывисто вскочил на ноги, чуть не задев Станислава по лицу.
– Дядя, не могу ли я поговорить с тобой с глазу на глаз?
– Пожалуйста, – ответил Станислав. И сердце у него замерло – что будет?
Они вместе ушли в комнату. Нелла задержалась в саду, среди приятной свежести, у благоухающих жасминов, под первыми звездами на зеленоватом небе; очарование июньского вечера вдвойне напоминало ей о загубленной молодости Елены и причиняло отчаянную боль.
– Почему ты сегодня приехал, дядя?
Митя стоял, расставив ноги, перед высоким дядей, заложив руки за спину, и рассматривал его, как следователь на допросе, при слабом свете лампочки.
– Да просто так, посмотреть на вас. – И Станислав слегка погладил мальчика по темной красивой голове, похожей на сестрину.
Митя ощетинился.
– Только не гладь! – крикнул он угрожающе. – Терпеть не могу, когда меня трогают. Что с мамой?
У Станислава не хватило духу сказать мальчику все напрямик.
– А что с ней может быть? – ответил он уклончиво. – Ведь ты знаешь, она в Панкраце.
– Так, – проговорил Митя. Глаза его горели, голос стал сиплым от возмущения и сдерживаемых слез. – Ну так вот, я спросил тебя, чтобы проверить. Смотрите, как вы лжете! – Он швырнул на стол газету, которую прятал за спиной, ударил по ней кулаком. – Но я отомщу за маму!
– Замолчи! Ради бога тише! – зашикал на него Станислав, потом подошел к окну, закрыл и завесил темной шторой. – Ведь разнесется по всей деревне.
– Тише, тише, тише, – съязвил Митя. – Я ничего другого от вас не слыхал с тех пор, как немцы пришли в Прагу… И вот, пожалуйста… результаты. Нет уже ни мамы, ни папы. Почему мы не остались в Горьком? – всхлипнул мальчик, и в памяти его возникло огромное белое нефтехранилище, а рядом с ним черный на солнце силуэт часового с ружьем. – Почему мы не остались в Горьком, зачем мы сюда полезли…
– В России еще труднее. Там тоже немцы, и вдобавок идет война.
– Хорошо! Но русские, по крайней мере, борются. И победят, – проговорил Митя вызывающе. – Ты, может быть, думаешь, что они не победят? – напал он на дядю, хотя тот ничего подобного не утверждал. – Мама бы тебе показала! Такой мамы, какая была у меня, нет ни у одного мальчика. Но мы с папой отомстим, – договорил он уже тише, – не бойся.
– Послушай, Митя. Ты все-таки уже большой мальчик. Именно поэтому я хотел поговорить с тобой с глазу на глаз.
– Неправда, дядя, это я хотел говорить с тобой с глазу на глаз, – упрямо возразил Митя.
– Словом, хорошо, что мы поговорим друг с другом без бабушки, как мужчина с мужчиной. Ты должен ее беречь, Митя, быть ее защитником, а не прибавлять ей лишних забот. Ты же не хочешь, чтобы с ней тоже что-нибудь случилось?
– И с тобой, да? – улыбнулся Митя.
– Да, – просто ответил Станислав и этим совершенно обезоружил Митю. – Я так хотел бы дождаться свободы!
– Я тоже! Дядя, я тоже, – восторженно выдохнул Митя. Он подошел к Стане и, как песик, потерся мордочкой о его рукав. – Знаешь, – шепнул он, – мы с мальчиками учимся стрелять. Этого никто не знает. Но ты никому не говори.
Станя опять забеспокоился.
– Послушай, Митя, уж не прячешь ли ты где-нибудь оружие? Сейчас осадное положение. За хранение оружия осуждают на смерть.
Митя смутился.
– Духовое ружье, – признался он. Он подвел дядю к шкафу и показал.
– Больше ничего? Говори без утайки!
Митя преданно посмотрел Станиславу в глаза.
– Нет, честное слово.
– И вот что еще я хотел напомнить тебе, Митя. Как ты знаешь, Германия воюет с Соединенными Штатами, и не стоит говорить где-нибудь, что папа у тебя живет в Америке.
Митя искоса поглядел на дядю.
– В Америке? Да, правда, в Америке, – произнес он, точно проснувшись. – О папе я вообще не говорю, – сказал он отчужденно. – Я обещал маме. Знал бы ты, как я умею молчать.
– Правильно. Это первое условие: держать язык за зубами.
Митя опять как-то искоса взглянул на дядю, проглотил слюну и ничего не сказал.
Когда Станя уехал и Нелла с тяжелым сердцем возвращалась с вокзала, на шоссе ее догнал пожилой человек, сошедший с пражского поезда. Он шел тяжелым, размашистым шагом человека, целый день проводящего на ногах, слегка расставлял руки, как люди, привыкшие к физическому труду. У него было худое загорелое строгое лицо с энергичными складками около рта и ласковые печальные глаза; жесткие черные волосы с проседью были коротко подстрижены. В правой руке он нес полуоткрытую сумку, набитую инструментами. Постоянно настороженная, Нелла уже на станции заметила, что старый рабочий присматривается к ней. Ей показалось, что она где-то его видела.
– Я долго не мог вспомнить, кто вы такая, – сказал он, – но теперь знаю. Вы стучали на машинке у Гамзы в конторе. Верно?
Теперь Нелла всегда пугалась, если кто-нибудь произносил ее фамилию. Но в то же время радовалась, что люди вспоминают Гамзу. Она ответила с оттенком печальной гордости:
– Да, я жена Гамзы.
– Мы с ним проводили стачку на железной дороге в двадцать девятом году, помните?
– Это было так давно, – вздохнула Нелла. – Как сон! Конторы уже нет, мой муж…
– Золотой был человек, – заметил рабочий. – Вечная ему память. Ну, они выбирают лучших… В прошлом году осенью у меня расстреляли сына в Кобылисах…
Нелла удивленно посмотрела на него – как это он может произносить такие слова так спокойно – и слегка пошатнулась.
– А у меня дочь, – шепнула она.
– Мы о ней, о Еленке-то, знаем, – с нежностью проговорил старый рабочий, употребив множественное число, что удивило Неллу. – Это героиня!
Неллу очень тронули эти слова, невыносимые слова, и в то же время они ее раздражали.
– Ах, боже, – всхлипнула она, – лучше бы она жила!
– Моя жена говорит то же самое. Знаете, он был у нас один. Однако если бы все так думали, далеко бы мы не уехали.
– Вы верите, что это не напрасные жертвы? – горячо воскликнула Нелла.
– А как же иначе. Что было, того нет, чего нет, то будет. Иосиф не даст нас в обиду.
В эту минуту от канавы вернулся Митя, где он что-то рассматривал. Он взглянул снизу вверх на чужого человека, на его кадык, который двигался на худой шее, потом опустил глаза и притронулся к выглядывающему из сумки инструменту.
– Французский ключ? – спросил он, как взрослый мужчина, специалист своего дела.
– Французский. Вот как ты здорово разбираешься. Это ваш? – мягко обратился рабочий к Нелле. – У вас хоть есть утешение.
ВЫ НЕ БОИТЕСЬ?
В воскресенье вечером, когда Станя возвращался от матери и от Мити в Прагу, битком набитый поезд не пропустили к Центральному вокзалу. У пассажиров еще раз проверили документы и высадили в Либени. На Центральном вокзале тяжело пыхтел другой поезд, торжественный, страшный. Люди с черепом на рукаве везли мертвого Гейдриха в Берлин. Он любил смерть и теперь был в ее власти. Из уст чехов не вырвалось ни одного вздоха сожаления. Люди говорили: «Помер уже? Давно пора!» Гнев угнетенного и истребляемого народа был страшен. Он сгущался над Прагой, как грозовая туча. И нацистская влюбленность в смерть вспыхивала с новой силой при виде мертвого шефа убийц, напряженная траурная атмосфера снова неистово требовала крови. Воздух был мертвенно неподвижен. Свинцовая духота кошмаром нависала над затемненной Прагой. Может быть, и в самом деле над двумя полюсами, заряженными положительно и отрицательно гневом, проскочила искра и разразилась гроза, какой уже давно не помнили жители Праги.
Станя только-только сошел с поезда в Либени, когда поднялся такой невиданный в нашем умеренном климате вихрь, что люди хватались друг за друга, чтобы устоять на ногах; горячая весенняя пыль столбами кружилась в порывах ветра, как огромная подвижная колоннада; блеснула, рассекая тучи, молния, башни и крыши затемненного города осветились голубоватым огнем, и грянул такой гром, будто небесный свод был из камня и вдруг обрушился.
– И небо-то на него гневается, – заметила Барборка по адресу Гейдриха. Всю жизнь она с наслаждением примечала подобные знамения. Барборка напомнила молодому Гамзе, который вернулся домой, мокрый до костей, непогоду пятнадцатого марта, когда немцы пришли в Прагу и Гитлер приехал в Град.
Барборка слышала от соседок множество волнующих новостей. Например, о Либени. Вы только подумайте, гестапо забрало там всех пятнадцатилетних девчонок. Спятили, что ли, фашисты? Арестовать детей! Ну какое дело этим девчуркам до покушения? Матери хотели отправиться вместе с ними, так нет, не позволили. Подумайте, каково им было, когда увозили дочерей. Господи Иисусе, что им там сделают?
Однако девочкам ничего не сделали. Какой-то человек даже подбодрял их по-чешски. Но девочек заставляли делать странные вещи. В помещении гестапо у стены стоял велосипед. Пусть каждая проведет велосипед по комнате и опять поставит на место. Зачем это? Девочки отворачивались, робели, смеялись от смущения, им было стыдно, когда гестаповцы освещали их ярким светом и внимательно разглядывали, точно раздевали глазами. Некоторые из школьниц умели ездить на велосипеде, но этого от них не требовалось. Другие умели хотя бы обращаться с ним, научившись этому у отца или у брата. Но сейчас велосипед падал у них из рук. Были и такие, кому впервые в жизни пришлось прикоснуться к неустойчивой дребезжащей машине на резиновых шинах, и их охватывал ужас: а вдруг они уронят велосипед, разобьют его, что тогда? Как их накажет гестапо? Чех рассердился.
– Бегите вон туда, за ширму, если вы такие дуры и смущаетесь. Никто не будет на вас смотреть.
И он перевел велосипед туда.
Девочки одна за другой входили за ширму, как заходят у врача, чтобы раздеться, и водили велосипед. Вспыхнул еще более яркий свет, какой-то страшный глаз смотрел на девочек между створками ширмы, как дуло пушки, каждый раз что-то шумело, и школьницы догадались, что их снимают для кино.
Девочкам велели молчать и пригрозили, что за болтовню о том, где они были и что с ними происходило, им опять придется прийти сюда, и отпустили по домам. Но дети рассказали все родителям, матери по секрету сообщили соседкам, тетки – кумам, и новость моментально стала известна всем в Стршешовицах, в том числе и Барборке, которая, естественно, тоже не оставила ее при себе.
Велосипеды покушавшихся! На таком уехал один из участников покушения, и велосипед вместе с велосипедистом бесследно исчез. Другой спасся тоже. Но он бежал на своих двоих, бросив дамский велосипед, на котором приехал, у забора, неподалеку от рокового поворота. Ондржей Урбан, бывший рабочий Казмара, ныне солдат Чехословацкой бригады в Бузулуке, вероятно, был бы очень удивлен, увидав, что выставлено на Вацлавской площади в витрине стеклянного дома «Казмар – «Яфета» – Готовое платье». Там стоял дамский велосипед со старенькой предохранительной сеткой на заднем колесе; на велосипеде торчала кукла в светлом прорезиненном плаще, в плоской шапочке, с повязкой поперек лица – подобие неизвестного велосипедиста. В ногах лежали два портфеля. Кто их опознает? Кто недосчитался кое-каких предметов, забытых на месте преступления? Кто бы мог более подробно сообщить о пятнадцатилетней девочке, которая увела по направлению к Людмилиному проспекту мужской велосипед одного из участников покушения, ушедшего пешком в сторону Тройского моста? Кто поможет разыскать неизвестных злоумышленников? Этот человек получит награду – десять миллионов крон. Деньги будут выплачены наличными.
– Хоть сто миллионов, а я бы ни за что на свете не донесла, если бы и знала, – объявила Барборка Стане.
Она тоже побывала на Вацлавской площади, как и вся Прага. Барборка стояла перед казмаровской витриной в молчаливом созерцании. Она разглядывала черные ободья велосипеда, красный руль и светлый плащ на манекене с таким же восхищением и интересом, с каким Станя рассматривал советское оружие на антисоветской выставке, куда приказали пойти всем служащим библиотеки. Нацисты были глупы и совсем не понимали чехов. Ну, само собой разумеется, жители Праги целый день толпились перед витриной на Вацлавской площади, с любопытством крестников Влтавы, вошедшим в поговорку. Точно они отродясь не видывали велосипедов, плащей и портфелей. Но никто не опознал эти вещи (моя хата с краю – ничего не знаю), никто не заявил, что они ему известны. Ни один человек из миллиона жителей Праги не захотел получить королевскую награду. Фантом в прорезиненном плаще и силуэт страшного велосипеда промелькнули навязчивой идеей во всех кино бывшей республики. Бесполезно. Напрасно полицейские ходили по квартирам и показывали снимки, им не повезло нигде. Неизвестные как сквозь землю провалились.
А тот, второй велосипед, что не успели захватить и руль которого был тогда липок от крови, иногда снился одной либеньской девушке, Индржишке Новаковой. Она кричала после этого во тьме ночи.
Когда-то давно, после измены Власты, Станислав бродил по Праге, сжигаемый любовью, и отводил глаза от театральных афиш, на которых его приводило в смятение имя актрисы. «Сумасшедший, чего я тогда боялся! Какой я был младенец!» Красные объявления с черными списками казненных еще издали кричат теперь на каждом углу. Станислав Гамза мог прочесть на них имя своей сестры. Оно исчезло, сменившись сотнями других. Еще влажные кровавые плакаты с черными столбцами имен расклеивались каждый день на рассвете. Скоро для них не хватит пражских стен. С газетных полос и из витрин – отовсюду смотрела на Станю узкая, украшенная крепом голова птицеящера, с дубовыми листьями из тевтонского доисторического леса на петлицах. Гейдрих умер. Тяжело раненный, перед смертью он лежал в Буловке. Приговоры sondergericht’a[60]60
Чрезвычайного трибунала (нем.).
[Закрыть] подписывали Франк и Далюге[61]61
Далюге – фашистский протектор Чехии и Моравии после смерти Гейдриха, вместе с Франком ввел чрезвычайное положение в стране.
[Закрыть]. Это же ясно! И тем не менее все, кто жил в Чехии в то невообразимое время, чувствовали, подобно Стане, что мертвый Гейдрих и в июне продолжает посылать на смерть милых сердцу людей. Он гипнотизировал Станю своими змеиными глазами. Действительно, не слишком вдохновляюще на каждом шагу встречать убийцу своей сестры в грохоте улиц, где громкоговоритель вопит, что вермахт наступает в России и побеждает в Африке. И все-таки Станя чувствовал себя на улицах в относительной безопасности. Капелькой воды плыл он в потоке неизвестных прохожих и терялся в толпе.
И в библиотеке все сошло хорошо. По-видимому, немецкие коллеги Стани не жаждали чешской крови. Когда он пришел на работу в первый раз после того, что случилось с Еленкой, одни, вероятно, из осторожности, стали сторониться молодого Гамзы, другие словно стеснялись. Входя в служебную раздевалку, он ощущал вокруг себя не враждебность, а скорее смущение. Но, вероятно, он все это выдумал; может быть, они даже не знали о Еленке. Немцы, естественно, не следили за именами казненных с таким болезненным интересом, как чехи. Впрочем, чешские и немецкие служащие почти не общались. Только Шварц, для которого Станя отказался написать статью о Праге в немецкий альманах, знал о казни Еленки наверняка.
В перерыве, когда большинство служащих ушло обедать, Шварц с первой попавшейся книгой в руках приблизился к письменному столу Стани.
– Коллега, – сказал он, – от души вам сочувствую. Я осуждаю то, что допускает часть моего народа. Поверьте, не все немцы таковы.
Это были опасные слова, и Станислав сделал вид, что не расслышал их. Он только печально улыбнулся.
«Не все таковы! Часть моего народа! А что ты делаешь против этого?» – горячо возразил Станя в душе. И вдруг ему пришло в голову: «А что сделал я сам? Во время осенней мобилизации я как солдат готовился встретить нацистов, это правда. Но с той поры, как нас распустили по домам, я палец о палец не ударил, чтобы не допустить всех этих чудовищных злодеяний, которые происходили у нас после капитуляции. Я мучился, вот и все. А сейчас только и жду, когда за мной придут, потому что я ношу фамилию Гамза».
Отца арестовали в суде, за Станиславом могут прийти в библиотеку. Могут арестовать где угодно. Он нигде не был в безопасности, даже в тихом Клементинуме, где все дышало историей. Но в старинной библиотеке стояла тишина, оживленная присутствием спокойных людей, перед которыми нужно было сдерживать себя, и это хорошо действовало на Станю. На службе он не смел явно проявлять свою нервозность, как иносказательно называют страх, вынужден был подавлять ее усилием воли, и страх действительно отступал. Он прятался где-то в глубине души, как сторожевой пес на привязи. Ночью же, когда Станя спускал его с цепи, страх выскакивал, начинал выть и бегать. Станя уже знал это. Он боялся своего собственного страха больше, чем прихода гестапо.
Вот пока было необходимо сдерживаться перед кем-нибудь, Станя чувствовал себя хорошо. Но дома! Рядом с опечатанным кабинетом Еленки, где как будто еще звучали шаги гестаповцев; у невменяемой прабабушки, которая в самую ясную погоду твердила одно и то же: «Закрой ногу, дует», – и однообразно, до тошноты то и дело рассказывала все ту же страшную небылицу о какой-то неизвестной женщине, которая по ночам высыпает пух из ее перины. Счастливая прабабушка! Она боялась только за свои перины! Страхи Стани были похуже. Запрет появляться вечером на улице слишком рано загонял Станю домой, в душную комнату, обезображенную затемненным окном, которое не разрешалось открывать по вечерам. Он жил словно в мрачном чулане, и ему мерещились всевозможные ужасы. Обе старухи ложились спать вместе с курами, и бесконечными ночами Станислав оставался один-одинешенек. С бьющимся сердцем прислушивался он ко всякому шороху, доносившемуся снаружи, и сох от тоски, ожидая, скоро ли за ним придут. Едва заслышав в отдалении автомобиль, он ждал, напрягая все нервы, не остановится ли машина где-нибудь поблизости, и если шум мотора смолкал, ноги Стани подкашивались, и он был готов отдать душу богу. Всякий звонок в передней пробегал дрожью у него по телу, словно смертоносный ток. Во время чрезвычайного положения никто не знал, когда пробьет его час. Тем более человек, носящий фамилию Гамза. Отец погиб, погибла сестра, и в библиотеку пришла неприметная девочка предупредить о маленьком Мите… а тогда еще не было чрезвычайного положения. Тем более сейчас. Видимо, все Гамзы обречены на смерть, как и другие семьи расстрелянных; этому уже никто не удивится. А он торчит тут, как привязанный к немощной прабабушке (больных старше шестидесяти лет было запрещено принимать в больницы протектората, переполненные солдатами), не может шевельнуться и ждет смерти, как ягненок на бойне. Иногда он даже желал, чтобы это случилось скорей. Пусть приходят, пусть возьмут и уничтожат, лишь бы только скорей все кончилось. Любимой женщины у него нет, писать он не в состоянии… да и о чем писать? Если писать чистосердечно, то ведь его просто повесят. Жить было не для чего.
А потом оказывалось, что звонили не гестаповцы, а соседка из квартиры напротив, пришедшая за ключом от чердака, брюзгливый мужской голос принадлежал человеку, проверявшему газовый счетчик… и Станя каждый раз смущался и приходил в какое-то нелепо-веселое настроение. Он заходил к Барборке в кухню и заводил с ней разговор. Ведь она знала его вот таким, совсем крохотным.
– Барборка, – спрашивал он достаточно прозрачно, – ты тоже плохо спишь?
– Ну, какое там… сплю как убитая. Конечно, за день-то напляшешься. Мне ведь не двадцать лет.
– Тяжело тебе с прабабушкой, правда? С твоей стороны, Барборка, это большая жертва. Но нужно, чтобы мать с Митей еще пожили некоторое время в деревне.
Барборка отмахнулась – Станя может и не объяснять.
– Пускай себе остаются! Хозяйке повсюду бы мерещилась Еленка. – У Барборки чуть дрогнул голос. – А с бабкой я уж как-нибудь управлюсь, – закончила она твердо. – Ты мне только помогай по утрам. Главное – перевернуть ее. Но сейчас она не такая тяжелая, как раньше, от нее и половины не осталось. По правде сказать, Станя, я всегда ее ругала, да и как не ругать – старуха сущая ведьма, а сейчас словно блаженная, бедняжка, и речи у нее – как у малого ребенка. Только и слышишь: «Неллинька, Неллинька…» Никак не может сообразить, что это я.
– А тебя это не сердит?
– Ну вот еще. Пусть зовет хоть Корнелией, хоть Симфонией (Станя улыбнулся) – была бы ее душенька спокойна. Я уж который раз говорю себе: как хорошо, что нам бабку из Крчи вернули. Целый день только и дела, что на нее стирать – вот и не думается. Если бы только еды хватало.
Станя удивленно посмотрел на старую работницу. «Да, да, в этом все дело – чтобы не думалось». Барборка занималась повседневными домашними хлопотами, ей было не до страхов. Заботясь о других, она не думала о себе. Шуточное ли дело – жить в такой опасной семье. Ее могли забрать заодно с ними.
– Барборка, а ты не боишься у нас жить?
Барборка презрительно засмеялась.
– Чему быть, того не миновать, – ответила она. – Да кто станет ломать себе голову над этим. Все равно война скоро кончится.
Гитлеровцы наступают в России как шальные, захватили Крым, скоро падет Севастополь, это совершенно ясно, фон Паулюс рвется к сердцу Донбасса, Роммель побеждает в Ливии; океан от Бенгальского залива до австралийского побережья во власти японцев, которые топят английские и американские военные корабли. А здесь эта неугомонная старуха в пражской кухне спокойно утверждает: скоро конец. Барборка, нам еще придется подождать! Лишь бы дожить до этого времени!
– Вот что здесь написано, – возразила Барборка и вытащила из сумки с карточками листок плохой бумаги. Она протянула его Стане. Фиолетовые буквы, отпечатанные на стеклографе, совсем расплылись.
«Кровавой власти убийцы Гитлера приходит конец…»
– Кто это тебе дал? – переполошился Станя.
– Да швейцар, – спокойно ответила Барборка. – Нашел в почтовом ящике. Пустяки.
– Это листовка, за нее полагается смерть, – воскликнул Станя вне себя, – нелегальная листовка… или провокация. Сжечь… ну, в два счета.
Он хотел бросить бумажку в огонь, но был не настолько ловок, чтобы быстро открыть дверцу плиты. Барборка выхватила у него из рук листовку.
– Сейчас… дай только прочту, – сказала она, с важным видом насаживая очки на нос и заправляя дужки за уши. Станя чувствовал себя как на иголках. – Я хотела прочесть как следует, – говорила Барборка, – да как раз чистила картошку. Думаю: вот только поставлю картошку. А тут бабке что-то понадобилось. Ну, я и забыла.
Она читала медленно, шевеля губами, отчаянно медленно. Станя думал, что он с ума сойдет. Но ему было стыдно прерывать старуху. Барборка дочитала листовку, бросила ее в плиту и захлопнула дверцу.
– Видишь, им скоро конец, – обернулась Барборка к Стане. Она взглянула на него и всплеснула руками.
– На кого ты похож! Краше в гроб кладут. Кости да кожа, и белый как полотно. Станя, видно, мне опять придется съездить в гости.
– Вот как! Выкинь из головы! Посмей только, Барборка! – рассердился он. – И денег у меня все равно нет ни гроша.
– Пустяки. Я тебе одолжу.
– Ни за что на свете!
Барборка один раз во время чрезвычайного положения уже ездила к знакомым за город. Она вернулась значительно толще, чем уехала. На живот она привязала себе свинину, за пазуху положила два комка масла, в подол зашила мак и соль. Возвратилась она сияющая, как после победоносного похода. Таинственно вызвав Станю от прабабушки, она с гордостью показала ему свои трофеи. Но Станя вовсе не вдохновился ее отважным предприятием. Он не проявил никакой благодарности за хлопоты, наоборот, еще сердито выругался. Что за выдумка! Сейчас, во время чрезвычайного положения! Что, если бы она попалась! Стоит ли жертвовать жизнью за два кило свинины?
– А что, не поймали ведь! Ты только попробуй. Силы прибавится.
Барборка явно находила азартное удовольствие в занятиях контрабандой, ей нравилось дурачить нацистов. А у Стани от страха кусок становился поперек горла. Что, если придут с обыском и найдут мак?
– Не беспокойся, он у меня упрятан в надежном местечке. А если и найдут, так стянут и слова о нем не скажут. Они ищут парашютистов, а вовсе не мак.
Откуда взялась эта легенда, никто не знает. Но сейчас вся Прага потихоньку рассказывала, что на Гейдриха покушались парашютисты из Англии. Лучше бы они не делали этого, добавляли люди. Посмотрите, какие ужасы творятся вокруг.
Станислав, чтобы хоть ненадолго вырваться из гнетущей атмосферы, поехал купаться в Браник. Переменить, переменить место! Переключив свою внутреннюю тревогу на внешнее движение, ты успокаиваешься.
Цвели акации, Станины пражские акации; одуряющий запах стоял даже в затемненном трамвайном вагоне, окна которого были замазаны темно-синей краской, безобразной, как цвет бумаги, в которую завертывают головки сахара. К счастью, несколько оконных рам было опущено из-за жары. Станислав примостился у одного из окошек полупустого вагона и не спускал глаз с Влтавы. Ему пришлось надеть темные очки для защиты глаз от яркого солнца и медных его отблесков на лазурной глади реки; а на другом берегу на пологих холмах раскинулась Прага, прекрасная до слез; мимо Стани проплывали окрашенные в нежные тона каменные стены, позеленевшая бронза и черепица, омытая дождем, выгоревшая от солнца, закопченная сажей, овеянная вечерними туманами над градчанскими садами и парками.
Сорвем с Градчан грязную тряпку со свастикой, провозгласил Готвальд в Москве. И вот флаг у нацистов сполз до половины флагштока – в знак траура по Гейдриху. Трамвай миновал музей Смèтаны над поющей водой у плотины, и Станя вспомнил, как Еленка с матерью ходили сюда утром по воскресеньям на лекции профессора Неедлы и возвращались после них празднично просветленные. Еленки уже нет, Неедлы – в Москве (он так обнадеживающе говорил на Всеславянском съезде), а эта верба у скамейки Новотного[62]62
Новотный Вацлав (1869–1930) – видный чешский историк, знаток гуситской эпохи.
[Закрыть] и по сей день расчесывает свои зеленые волосы, слегка заслоняя вид на реку. «Какой это город, – в тысячный раз думал Станислав, – какой город! Эти продуманные пропорции! Это созвучие веков!» Романские стены, готические шпиля, тонкие витые украшения в стиле барокко на куполах перекликались между собой в музыкальном аккорде точно так же, как скаты дворцовых крыш и кудрявые сады, поднимающиеся по склонам. В королевской Праге нет ничего ни потрясающего, ни ничтожного. Она возвышенна и человечна, она прекрасна, она очаровательна. Она как раз созвучна этому крутому, но невысокому холму, составляющему единое целое с Градом, с собором святого Вита и с этой глубоко задумавшейся мелодичной рекой. Своды моста перекинулись через Влтаву в ритме совершенных метрических стихов, святые шествуют над речной гладью; на берегу выступают прелестные старинные мельницы; продолговатые острова раскинулись по Влтаве, как плавучие букеты. Прага неизданных чешских новелл опять обращалась к Стане. «Ты – город городов, – говорил он себе. – Быть может, я погибну, как сестра, пусть только останется в живых и говорит по-чешски этот город».
После того как Станя пересел у Национального театра[63]63
Национальный театр — был построен на средства, собранные народом. Его открытие в 1881 г. было подлинным национальным праздником и большой победой в борьбе за национальную культуру, подавляющуюся Австро-Венгрией. Через два месяца после открытия театр сгорел, а в 1883 г. был отстроен снова. С этими событиями связано много легенд.
[Закрыть], овеянного атмосферой, которую не удалось уничтожить даже в дни «гейдрихиады», тем непередаваемым чешским общественным духом, который непонятен ни одному иностранцу, атмосферой, созданной гением Сметаны, балладой о пожаре театра и легендой о том, как народ снова построил свой сгоревший театр; после того как Станя надышался благоуханием акаций и лип, доносящимся со Славянского острова, когда семнадцатый номер трамвая проехал мимо ограбленного памятника Палацкому[64]64
Палацкий Франтишек (1798–1876) – выдающийся чешский историк, просветитель-патриот, автор многотомной «Истории чешского народа», в которой содержится прогрессивная концепция чешской истории.
[Закрыть] (немцы сняли фигуру историка и хотели переплавить изваяния муз на пушки); после того как Станя миновал бывшее Подскали, – почувствовалось, что Влтава стала другой – более народной, более могучей, рекой рыбаков, рабочих с водокачек и холодильников, промышленной и спортивной Влтавой, охраняемой шпалерами тополей, деревом пивоваров.
Смихов и Злихов на другом берегу мощно дышали своими прокопченными и произвесткованными легкими. Заводские трубы стояли рядами, подобные гигантским органам, и играли они нацистам и для их войны… Как тут не чертыхаться? Дымы вились в свете солнца, как белая вата, как сизый бархат и опаловый шелк. Они поднимались из заводских труб, точно дыхание множества людей, как никому не понятные мысли. Станя, бог весть почему, вспомнил, как когда-то друг его юности Ондржей Урбан рассказывал ему, что со дна фабричной трубы даже днем на небе видны звезды. Удивительное дело, колдовство… «Трубы… звезды… красные звезды…» – безотчетно думал Станя. Вероятно, он даже задремал, разморенный солнцем, – результат бессонницы и страхов по ночам. Трамвай свернул ненадолго с набережной на неинтересные подольские улицы. Станя снял очки и, отвернувшись от окна, окинул взглядом вагон.