Текст книги "Акадия (СИ)"
Автор книги: Мария Кимури
Жанры:
Историческое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Часть 2
…Если идти от людских поселений прямо прочь, хорошо видно, как распрямляется и сгущается все, что растет, и набирается храбрости все, что ходит и летает.
Вот сузилась тропа, меньше стало пар ног, которые ее топчут – и добавилось вместо них немного лап. Разрослись деревья на склоне, и кусты принялись толкать идущих ветками под локти. Птицы перестали тревожиться, начинают выпрыгивать навстречу и смотреть, кто идёт. Мохнатая мелочь смелее шуршит в палой листве, мыши и землеройки выглядывают из-под корней и из каменных трещин.
Солнце пригрело. Карантир подумал – и стащил сапоги. Подвернул штаны, чтобы не мешали, прижал сапоги локтем и пошел босым по холодным, но уже не ледяным камням. Изнутри них он успевал услышать на ходу прохладное долгое эхо – воспоминания о море.
Потом тропа взобралась на горб розово-серого гранита, он взбежал наверх, наслаждаясь движением, и остановился.
Казалось, что он взошел на маленькую лапу очень большого и очень старого зверя.
Зверь рос из глубин земли невообразимо давно – наверное, с сотворения мира. Море, земля, снова море и снова земля, движения и расколы на части, изнутри и снаружи – все это лишь мелькало над ним, не говоря о дышащих отблесках света на шкуре. Эльфы, люди, все живые существа были равны перед этой древностью, раздвинувшей тело земли и пробравшейся однажды на поверхность, в прожилках трещин и окаменелой земной крови. Самый род теплокровных он успел заметить – множество теплых лап пробежали по нему мимолетно, делясь крохами тепла и сливаясь в одно существо. Потом его укрыло толщей другого камня, а еще позже пришел он. Недавно, совсем недавно для камня, бесконечно давно для живых.
Гранит помнил холод. Гранит помнил лёд. Долго-долго его давила вглубь и выглаживала сверху ледяная толща – достаточно, чтобы запомнить. Лёд запускал когти в каменное тело, расширял его трещины, стесывал своим нежным упорством и каменной крошкой каждый выступ тверди под собой. Лед и обломки камня под ним начисто содрали со зверя верхнюю шкуру из земли и мягкого, жалкого молодого камня, а затем отступили, открыв солнцу и стихиям древний искристый панцирь…
Корни гранита уходили глубоко, в прошлое, в огонь земли, но отзвук льда задержался здесь – в зримом и незримом. Камень ещё расправлял плечи после этой тяжести, постанывая от удовольствия каждой лапой, каждой костью земной. Дни лета и ночи зимы мерцали над ним, набрасывая по ночам горсти снежной мимолётной влаги, и едва скользили по нему шелестом лап и ног кто-то быстродышащий и сердцебьющий.
В незримом гранит мерцал – костяной, корневой, выступ глубокой земной кости сквозь земную шкуру. Карантир вздрогнул, усилием воли возвращаясь домой. Сжатые, сдавленные чувства его вдруг распрямились, раскрылись, как долго стиснутый кулак, навстречу этой тишине, и едва поддавались воле. Солнце неуловимо перескочило ещё выше, хотя, казалось, прошли мгновения. Смеясь, он взбежал выше на каменный горб, чувствуя себя однодневной бабочкой рядом с порождением Земли.
Теперь все получится.
Теперь он услышит.
Он упал на камень, погладил его ладонями. Невольно подумал о том, какой замок поднял бы на этих камнях и из них. Или нет, не здесь – вон на той горе. Чтобы видеть далеко-далеко.
Потом грустно засмеялся, ведь даже здесь, рядом с земным сроком, он подумал не о доме и не о дворце – о крепости. О неприступных стенах и башнях...
Камень все равно был хорош, какие бы глупости не занимали голову. Море внизу торопливо дышало, облизывая скалы, и неслышный треск в глубине гранита отмечал его дневной вздох.
Ещё немного пройти. Ещё дальше. Где-то там, впереди. Он подхватил вещи, съехал с гранитной лапы и почти побежал.
Казалось, теперь тропа сама его вела, а он бежал, как охотничий пёс, ведомый верховым чутьем. Вскарабкался на новый холм, где тропа уходила от воды – и мелькнула слабая старая тропинка поперек пути.
К морю он повернул, не раздумывая. Пробежал гребнем холма – и остановился. Тропинка потонула в траве, а впереди, на расчищенной поляне, поднимались из густых кустов стены, сложенные из камней. Следы старого огня лежали на них, как мрачные тени, но стены стояли прочно даже без крыши и без защиты от дождей. В основу стен положили гранитные булыжники, а дальше складывали обломки сланцев, ловко сцепляя их друг с другом, так что и без связующего раствора они бы держались долго. В нескольких местах трещины уже рассекли эти стены – но и только.
С моря наползал туман, а стены были тёплыми и яркими, словно подсвеченными вечерним солнцем. Почему вечерним? Он не знал. Но этот дом был вечером, эхом, следом, отблеском, якорем прошлого, в его трещинах проросла трава, и он тихо вздыхал о теплых руках, которые собирали его камни и с песней складывали в стену.
С песней.
Карантир нетерпеливо огляделся, приметил разреженную траву в сторонке и устремился туда. Старая, полусмытая тропа вилась среди деревьев, огромных старых сосен, вонзавших корни в камень, удивительно больших – и спустилась в низину, а потом в гранитную расщелину с прямыми стенами.
Здесь была лестница. Прямые и удивительно ровные сверху ступени, только разного размера, словно кто-то потратил годы, чтобы вырубить ее здесь от склона до самой воды. Гранит был здесь чуть иного цвета, глуше и туманнее. Он спускался, ступени то росли, то уменьшались, и последние уходили в воду, и волны нагромоздили на них обломков и водорослей, но ещё по меньшей мере одна ступень угадывалась там, внизу. Ничьи руки не рубили эти ступени, не было в них иного тепла, кроме солнечного.
Холодный язык моря лежал между ровных ступеней, протягивался, шурша, среди мелких камней на их кромке, и бульканье и журчание отскакивали медленно от стен.
Карантир чуть выше медленно опустился на гранит. Помолчал, слушая море и его эхо.
Не глядя, достал футляр из сумки, а из него – флейту. Простую деревянную флейту из неизвестного красноватого дерева, найденного Амродом в доме Диксонов в самые первые дни. Изрядно старого для смертных земель дерева...
Первые ноты пролетели между ровных стен, отскочили, перемешались друг с другом. Он разминал пальцы, брал ноты верхние и нижние, слушал эхо. Потом уловил ритм волн. Он не плел сложных мелодий, и вовсе играл не за этим – он слушал и возвращал услышанное, как умел. Самые мягкие, чуть глуховатые нижние ноты деревянной флейты для него перекликались с плеском волн, он отвечал этому спокойному шелесту, добавлял ему немного звуков и эха.
Дыхание его выровнялось, он сел ровнее и спокойнее.
Пришел туман, заботливо укрыл выход из ровных стен, завесил мягкой светящейся пеленой небо. И словно бы совсем немного не дополз до древних ступеней.
Эхо флейты сплеталось с волнами, временами повторяясь, а прочие звуки затихали, и больше ничего не было, и потому камень слушал воду и флейту вместе с деревьями, и простые мягкие сочетания нескольких звуков пробирались куда-то глубоко по ухватистым корням. Где-то очень глубоко камень сделал сегодняшний вздох и прислушался.
Маленькое безвременье тумана приостановило солнце и бег времени, замедлился стук живого сердца, и камень словно бы прислушался, выделив тихое пение дыхания и дерева на краю себя из бессчетных звуков мимолётных живых, услышав их там, глубоко, где возвышение и обрушение крепостей лишь мимолётная возня на шкуре.
Туман чуть расступился, и стал вечер. Карантир в последний раз стряхнул влагу дыхания с края флейты, протер ее и убрал. Вокруг была тишина, и даже маленькие волны почти успокоились. Ногам сделалось прохладно, и он обулся. Сердце его билось медленно и спокойно, как почти не было со времени отъезда. Город остался далеко, отгородился морем, преодолимым вполне, и днями истекшего времени, неодолимыми никакой силой, а значит – недосягаемый в его собственном здесь и сейчас.
Он медленно и неспешно поднялся наверх, где холм ещё кутался в остатки тумана, и влага оседала на каменных стенах брошенного дома.
Что-то дрогнуло и вздохнуло в воздухе, когда он проходил. Кто-то был где-то, досягаемый, но невидимый, и даже обойдя дом, Карантир не увидел никого, но чутье упрямо твердило, что он здесь не один. Хотя он заметил бы и кролика, и мышь, и птицу.
Он отступил на несколько шагов – и посмотрел на дом иначе. Задумчиво вспоминая снова, как это делается, каким странным движением воли и мысли.
Туман сгустился вокруг, и яснее сделался дом, выказывая тепло рук создателей.
Она сидела на пороге – сама как сгусток тумана, сквозь который на мгновение видно то простое светлое платье, то длинные темные волосы, а потом они опять пропадают, словно она никак не может собрать себя, и истаивает на глазах, но отказывается делаться чистой фэа, нагой душой, хватаясь за память тела, платья и волос.
"Кто ты?" – подумал он ей.
"Мари", – отозвалась она мыслью, и имя вернуло ей лицо, и каштановые волосы, и темные глаза на бледном лице, и тонкие брови. – "Я пришла на песню. Здесь холодно. Почему снова тихо? Здесь была музыка. Теплая музыка".
Прикосновение ее мыслей было как туман и мокрое перо. И естественное как дыхание прикосновение сродного ему существа.
Первого.
Единственного.
Почти растаявшего.
"Мари! Откуда ты?" – позвал он.
"Я не помню", – ответила она, держась за камень в дверном проёме, словно за протянутую руку. – "Здесь холодно. Я пришла согреться..."
Лицо ее то скрывалось за завесой, то появлялось снова. И сама она была прозрачной, сама почти как туман вокруг, на грани между зримым и незримым.
Он выхватил флейту, как меч к бою. Заиграл торопливо, так что она вздрогнула испуганно. Перешёл с усилием на более спокойные, мягкие звуки, лихорадочно соображая. Что сыграть ей? Спокойствие и уют лесов? Величие и красоту замков? Шум прибоя?
Поймать настроение волн он не мог, и он заиграл простые песни, что эльфы-землепашцы и лесовики играли в его землях своим полям, своим коровам и диким пчёлам. Часто у них не было слов вовсе, лишь несколько звуков, которыми жители называли пчел, хлеб, поля и погоду, и могли через целую долину спросить у соседа, как поживает его хлеб или не идёт ли шквал. ...Люди, которые пришли позже, говорили эльфам, что им чудились в этих песнях глубокие мысли и размышления о вечном.
На это землепашцы и мастера земли, леса и еды смеялись и отвечали – но ведь хлебное поле, коровы и леса всегда будут нужны, пока стоит земля и ходят по ней говорящие. А о чем поете вы? У вас такие веселые и грустные песни!
О том, что надо пить и веселиться, пока мы живы и молоды, отвечали люди, а то потом состаримся, выпадут зубы, не сплясать, не поесть мяса, а там и умирать.
И они ещё искали глубокого смысла в чужих песнях, в ужасе говорили первые эльфы, знавшиеся с людьми.
...Но перед ним была не смертная женщина. Она не умирала – но и не жила сейчас. Зачем же он подумал об этом?
"Не могу больше," вдруг услышал он ее мысль. "Я должна идти."
Обернувшись, он увидел лишь туман, густой, как молоко.
Ощущение присутствия исчезло. Здесь снова больше никого не было, ни в зримом, ни в сумеречном. Что-то скрыло ее. Возможно, то, что сохранило ее все это время.
Он отложил флейту. С трудом поднялся, чувствуя, как же он смертельно устал.
Вечер вступал в силу, постепенно смеркалось. Туман наполз и окончательно закрыл собой берег и море. Деревья и даже каменные стены дома стали казаться потусторонними, словно бы и их тоже не было здесь.
Придется прийти сюда ещё раз, сказал себе Карантир.
Потерять первое сродное существо, которое он нашел в этом мире? Да ни за что!
Он вернется сюда завтра. Он сыграет ей песню волн и музыку прибоя. Узнает больше и непременно отправит братьям письмо со следующим пакетботом.
***
С мыслями об этом он тяжело шел по тропе назад. Странная усталость его смущала – кажется, странная дева зачерпнула его сил очень щедро. Будь на его месте человек, дело могло быть хуже. Он даже присел отдохнуть в том месте, где рисовал художник. Нашел скомканные листки бумаги с перечеркнутыми набросками маяка, рассмотрел их задумчиво – у молодого человека была уверенная рука, но ему не хватало точности глазомера, и он упорно повторял рисунок, добиваясь точных пропорций башенки... Пока он отдыхал, долгие сумерки гасли, и сквозь полупрозрачную пелену появились летние звёзды над головой. Прекрасная Луиниль показалась над морем.
Вернув себе немного сил, и понимая, что после этой странной встречи и дарения сил ему не помешает хороший ужин и глубокий сон, Карантир поднялся от берега наверх и двинулся по дороге вдоль полей. Здесь он быстрее и удобнее доберется до городка, гостиницы и до горячего чая и хлеба с холодным мясом от заботливого Аллена. Казалось, он не играл и радовался жизни, а долго и тяжело работал, словно в угольной яме или в кузнице очень много страж... Часов, улыбнулся он себе. Часов.
Размеренная спокойная ходьба словно вернула ещё немного сил. Совсем стемнело, все вокруг окрасилось в серый и голубоватые оттенки сумерек. Для людей наступила темнота. Для него пришло время мягких оттенков жемчуга и синевы неба и тонких линий, словно на рисунке пером и акварелью.
Когда Карантир вдруг вдохнул запах человечьей крови, он схватился за нож и прислушался, готовый драться. Но было тихо – лишь запах разливался здесь, подхваченный мягким бризом. Знакомый липкий запах живой, сочащейся крови.
Слева, подсказали и обоняние, и другое чутье.
Художник Питер лежал ничком за кустами, на груде камней, собранных с поля, и куртка его была распорота на спине, словно когтями – до мяса. Кровь текла, пропитывая одежду до пояса и ниже. Если уйти за помощью, прикинул Карантир, глядя на рану, он может истечь кровью до смерти.
Осмотревшись с досадой – нет ли неподалеку людей – он поймал движение впереди. Оно двигалось далеко за полем, среди деревьев, удаляясь в сторону горы – высокое, широкое, белое, и сутулое, как человек.
Никого больше он не увидел.
Где все эти люди, когда они так нужны, пробормотал Карантир. Достал нож, торопливо вспорол рубашку на раненом, связал полосы тканей между собой и стянул тугой повязкой края раны. Повязка тут же потемнела и масляно заблестела. Где-то там, на левом плече, коготь перервал крупную жилу, и она отказывалась закрываться.
А, гаур сожри эту тварь, чем бы она ни была! Он и так устал, думал Карантир, потирая и разминая руки, почему именно сейчас?
Положил ладони на рану безжалостно – Питер вздрогнул и застонал, приходя в себя – и усилием воли направил вовне из тела то незримое, сияющее тепло живой силы, что струится по жилам вместе с осязаемой теплой кровью. Не так искусно, как делают лекари эльфов, заживляя раны, но что поделать.
Потом, надеясь, что этого хватило остановить кровь – пятно на повязке больше не росло, и блеск его померк – он осторожно взвалил его себе на спину и размеренно двинулся в город.
Навыки вспоминались легко – да и не забывались вовсе. Вот он уже бездумно, по памяти, слегка сгибается под правильным углом, чтобы дольше не уставала спина, ступает мягко, без толчков, чтобы не вредить ни раненому, ни своим коленям. Находит новый общий центр тяжести, ловит равновесие, и теперь способен долго идти – до тех пор, пока не свалится сам. Раненых надо нести в горы, всех, не важно, князь ты или простой боец: враг не спрашивает. Сегодня ты тащишь оруженосца, в другой раз он тебя, в третий раз тебя тащит рыжий отрядный повар из горных людей, а в четвертый раз ты собираешь его разодранные гауром кишки в живот, успокаиваешь его и режешь ему горло, чтобы умер быстро и не задержал отряд, чтобы потом похоронили, что от него осталось...
Стой.
Это запах крови.
Этого нет. Мелькнуло и ушло.
И все же, думал он, вот почему оно мелькнуло. Раны, похоже, оставлены когтями. Человек шел или бежал, и зверь достал его со спины. Один удар, человеку хватит. Большой, сильный зверь, хищник, примерно как медведь – здесь водятся медведи, он это знал; только они, кажется, бурые или черные, а вовсе не с белой шерстью. Надо уточнить. Зверь ударил и ушел, почему-то не добив. И почему-то Питер лежал за грудой камней – ничем эти камни его защитить не могли. Но он подумает об этом позже, когда донесет несчастного.
Человек с сумкой попался на дороге уже ближе к городку. Он шел навстречу осторожно, глядя под ноги – расчищенная до светлого камня пыльная дорога была видна людям и в темноте. Когда человек подошёл, Карантир учуял запах плохого виски: должно быть, потому фермер и задержался в поселке до темноты. Потом мужчина увидел их и шарахнулся в сторону.
– Эй! Беги в поселок, предупреди врача! Здесь раненый! – крикнул ему Карантир.
– Господи Боже! – воскликнул тот в ответ, отпрыгнул, бормоча призывы к Всеотцу заступиться за них. И побежал неуклюже по дороге дальше, придерживая одной рукой сумку, другой шляпу. Теперь от него разило не виски, а паническим страхом.
– Вот же трусливый суслик! – бросил Карантир сквозь зубы, осторожно поправил сползающее тело на плечах и двинулся дальше.
Он ввалился вместе с бессознательным Питером прямо в гостиницу, с порога заявив мистеру Аллену, что Питера подрал какой-то хищник, нужен врач, и немедленно.
– Здесь нет врача, только повитуха, – ответил ему Аллен. Он был встревожен, но не более того; возможно, к нему и ранее приносили подстреленных или порванных хищными животными постояльцев. – За врачом придется послать в Барьерную Гавань, а это пятнадцать миль.
Карантир сдержал ругательство.
– Слишком долго. Придется делать самим.
– У меня есть бинты и инструменты, – сказал деловито Аллан, ушел и вернулся с ящиком, в котором и в самом деле были бинты, пинцет, иголки с нитками, какие-то снадобья и бутылочка нашатыря.
Питера положили на стол в кухне, и при свете свечей Карантир, наконец, рассмотрел рану. Следы были, несомненно, от когтей, и один коготь, острый и длинный, ушел глубоко в мясо, пропорол плечо и мышцы на лопатке и вдоль спины – но внутренние органы не задел, и это было хорошо; а еще два следа были поверхностными, как глубокие ссадины. Медведь своими пятью когтями скорее выдрал бы клок мяса из спины, а то и сломал бы человеку лапой лопатку, и это был точно не медведь: коготь у этого зверя был почти как лезвие, длинное, острое, смертельно опасное – но одно. Карантир не знал, что это за зверь. Вот Аллан мог знать, потому что он побледнел, и от него тоже донесся запах страха. Но хозяин сдержался и молча пошел прокаливать инструменты по указанию Карантира.
Нашатырь подействовал, приведя Питера в сознание, зыбкое, но несомненное. Он едва мог говорить, и Карантир не стал его расспрашивать, вместо этого влив в художника целый стакан здешнего виски для обезболивания. Затем он обработал виски края раны – Питер выругался от боли – и принялся штопать. Питер шипел и вскрикивал, но не дергался, и Карантир был ему за это благодарен; еще не хватало звать на помощь, чтобы раненого держали.
С обезболивающими снадобьями в этих краях было плохо, совсем плохо; людские страдания на войне были чудовищны – словно врагами были не другие люди, а войско орков с отравленными стрелами, – и Карантир поставил последний стежок на ране, обработав рану остатком виски, с огромным облегчением.
Питера била дрожь, но скорее от слабости и боли, чем от болезни. Вдвоем с Алланом они отнесли его в комнату и уложили на кровать.
В происшедшем была странность: в этом когте, в белой фигуре зверя, удалявшегося прямо, а не на четырех лапах, в страхе фермера и мистера Аллана. Но сегодня он больше ничего не мог, разве что под угрозой смерти, уже истратив остаток сил на спасение художника.
Он рухнул на кровать, не раздеваясь, и забылся сном.
Часть 3
Утро не принесло радости. Облака укутали остров сплошным холодным покровом, непредсказуемо начинался и прекращался дождь, а это означало, что идти нет смысла – играть на флейте у старого дома будет невозможно. Питер пребывал в забытье в своей комнате; Карантир разбудил его, чтобы напоить водой, и тот пожаловался на потерю драгоценного мольберта с красками и рисунками. Он порывался вставать, чтобы идти его искать, но сил ему не хватило даже на то, чтобы приподняться. Карантира бы это совсем не касалось, но мольберт напомнил ему о нелепом звере, а зверь – о том, что на земле могли остаться следы, особенно на мягкой земле поля.
Питер помнил очень мало. Вот он идет по тропе с мольбертом, думая о том, успеет ли спуститься, прежде чем станет совсем темно, вот он слышит приглушенный низкий рев, испугавший его – а кто бы не испугался? Он бежит, его догоняет что-то большое, сильное. Удар сзади, боль, огромная когтистая лапа, вся в белой шерсти, он падает… и больше Питер ничего не мог вспомнить, как ни старался. Как он оказался за камнями, он не знал.
Хозяин сообщил, что послал за врачом, но тот вряд ли появится раньше вечера; по такой погоде никто не пойдет на лодке вокруг острова, только на повозке. Карантир потребовал плотный завтрак, стремительно уничтожил его весь и попросил добавки. А затем набросил на себя длинный плащ и вышел из-под крыши.
Самым обидным оказалось то, что следов и не было. Под дождем тропа размокла, все смыло. На поверхности остались слабые очертания человеческих следов, но ни одной когтистой лапы, медвежьей или иной. Кое-где на обочине трава показалась примятой большим мягким следом без четких очертаний, но и это напомнило скорее следы индейцев в кожаных мокасинах, чем зверя. Во внутреннем кармане плаща пряталась взятая на всякий случай флейта, но дождь, а еще больше того висящая в воздухе пронизывающая сырость, которую швырял в лицо порывистый ветер, заставили его отказаться от мысли навестить брошенный дом. Даже прогулки под этим дождем показались не столь привлекательными, как прежде. Карантир прошел вдоль полей, осмотрел ведущие через них тропы, но нигде не встретил следов большого зверя. Этот уголок острова был распахан до самого подножия холмов; прежде здесь рос густой лес, о нем напоминали оставшиеся кое-где вывороченные пни, из-за величины или твердости не пущенные на дрова. По земле здесь ходили когда-то другие люди, их смутно помнила дорога и тропы через поле, ставшие границами чьих-то владений.
Что-то мокро блеснуло на границе пахоты и травы, и Карантир поднял яшмовый обломок стрелы с каменным наконечником, намертво вклеенным смолой в крошащийся остаток древка. Камень нездешний, привезенный издалека ради вязкой прочности и красоты пятнистой красноватой поверхности, вот он помнил руки мастера, старого, горбоносого, неспешного, жилистые, как корни. Не лицо, конечно, зачем камню лицо?
Сделали меня, говорил наконечник на его ладони, гладили меня, острили меня, кормились мной, отправляли меня в полет, а потом бросили меня и забыли.
Мольберт он, конечно, нашел, и забрал на обратной дороге. Покрытый лаком ящик должен был перенести день дождя без особого вреда.
Перед тем, как возвращаться, Карантир осмотрел груду камней. Искал царапины от когтей, но нашел лишь следы крови на камнях. В отвале лежали еще два целых пестрых каменных наконечника, не считая разбитых. Он сунул их в карман.
Проходя под дождем через городок, он услышал чьи-то возгласы. Люди толпились возле лавки, несмотря на дождь, и там был тот пугливый фермер, который теперь размахивал руками и быстро-быстро говорил, повторяя слова «чудище» и «нечисть». Пытается загладить свою трусость? Или рассказывает страшную историю, не подумав приберечь до ночи, чтобы пугало страшнее? Этого суслика Карантир выбросил из головы раньше, чем закрыл за собой дверь.
Камин в эту мокрую погоду, когда в воздухе словно висит холодное северное море, показался особенно уютным.
Ближе к вечеру приехал на коляске недовольный и немолодой врач в мокром пальто. Он сообщил им, что они не заметили ушиб на голове пострадавшего – должно быть, он расшибся о камень. Оставил средства, чтобы промывать рану. А потом презрительно назвал швы Карантира грубой и отвратительной работой, которую он не стал переделывать лишь из сострадания к раненому, хотя дополнил и подправил.
– Зато никто из тех, кого я зашивал, еще не умер! – бросил в ответ Карантир немедленно. – Вы хотя бы научились уже кипятить и прокаливать иглы, или так и тычете в рану грязным железом, разнося заразу?
Аллен укоризненно покачал головой. Врач побледнел, потом покраснел, и назвал немалую цену, которую хозяин гостиницы без возражения ему заплатил. А когда за стеной застучали лошадиные копыта и заскрипели колеса, хозяин укоризненно сказал:
– Мистер Уотни лечил здесь людей почти двадцать лет, еще до того, как распространилось это новшество с антисептикой. Легко ли было ему однажды узнать, что он, возможно, погубил кого-то из пациентов, не помыв руки?
На это Карантир молча принес деньги и отсчитал Аллену половину стоимости визита врача.
Ему хотелось уйти к себе и уделить время музыке хотя бы здесь, но и это пришлось отложить.
В наружную дверь кто-то настойчиво застучал, а когда Аллен ее открыл, раздался знакомый напряженный голос.
– Успокойтесь, Джейкоб, – сказал ему от порога Аллен ровно.
– Я вам говорил! Клянусь Господом, говорил! И сейчас скажу! – повторил голос. – Дурное это дело и знак дурной! Добегался этот парень по лесам и проклятым домам! Гоните его взашей, пока он неприятности на нас не навлек! Или на вас, Господи прости!
– Я никого гнать не буду. Он не сделал ничего дурного. Он приличный богобоязненный человек, аккуратно платит, не ругается и не пьет.
– Я не пью! – возмущенно выпалил тот. – А богобоязненные люди не малюют греховные картинки вместо работы и не бродят там, где людям бывать не положено! Скажите ему, пусть уедет!
– Вернитесь домой. И не пейте больше, это не успокаивает, а только больше пугает.
Карантир вскочил и подошел к двери. За ними на галерее топтался тот самый суслик, и от него слова пахло виски, немного, словно он и позволить большее себе боялся.
– И вам тоже лучше уехать, мистер с индейской прической, – заявил этот человек, увидев Карантира. Страха в нем было очень много, так и шевелился в нем, словно морской гад, но он же и придал ему смелости. – Нам не нужны чужаки на нашей земле, особенно индейские друзья.
– А мне здесь не нужны трусы, бросающие людей без помощи, – сказал Карантир тяжело. Чужой страх злил его и будил темную злость внутри, словно поднимал голову послушный раньше зверь и скалил клыки. – Это же ты сбежал при виде крови, как последний суслик, и пошел других пугать? Раненый спит, убирайся отсюда!
Джейкоб аж отступил на два шага, лицо его исказилось. Развернулся – и ушел в мокрые сумерки.
– Мистер Фэйнор, – сказал Аллен позади все тем же ровным голосом, – я ценю ваше заступничество, но пожалуйста, постарайтесь не рассорить меня со всеми соседями, пока живете. Здесь глухой край, а не город Бостон. Я не могу позволить себе роскошь ругаться с ними.
– Я приехал из Аризоны. В глухом краю позволять вытирать о себя ноги безнаказанно столь же опасно, как ссориться без причины.
– Увы, мистер Фэйнор, штат Мэн – не дальний Запад, где многое решает револьвер и где, как я слышал, у людей не спрашивают, почему они покинули прежний дом. Вряд ли вы в Бостоне столь же резки в ответах.
– К тем, кто добр и вежлив ко мне – нет. Эти протестантские фермеры настолько суеверны?
– Слово «суеверия» здесь не совсем подходит, – Аллен деловито зажигал свечи, потом подбросил дрова в камин. – Я бы назвал это привычкой к страху.
– Божьему, – добавил Карантир насмешливо.
– Не уверен, но переубеждать их не возьмусь.
– Что ж, мистер Аллен, надеюсь, хотя бы вы сможете мне сказать, чего они боятся.
– Здешние леса были опасны, особенно раньше, – ответил Аллен с небольшой, едва слышимой заминкой. – Здесь водились большие хищники. Медведи, волки, еще кое-кто… Наши фермеры помнят те времена.
– Я бы с вами согласился, но рисование картин не может вызвать нашествие волков и медведей.
– Конечно, нет. Но я могу лишь добавить, что если вы слышали слухи про якобы тварей, порожденных дьяволом, это лишь предрассудки невежественных людей, которые плохо верят в Бога. Ведь дьявола не существует, мистер Фэйнор.
Дьявола не существует, думал Карантир, поднимаясь наверх. А «еще кое-кто», помимо волков и медведей, наверняка есть.
Но он, Карантир, не может и не хочет заниматься здешними тайнами и делать их публичными.
Он просто хотел отдохнуть.
***
Утро встретило его солнцем и рваными облаками, южный ветер пообещал тепло, а чутье – что дождя сегодня не будет и можно заночевать прямо в лесу. Карантир стянул ремнями шерстяное одеяло, чтобы взять с собой, а еще, поколебавшись, убрал в сумку не только любимую флейту из красноватого дерева, но и небольшой кленовый вистл, купленный из любопытства в лавочке в Бостоне.
Перед выходом он заглянул к художнику – и впервые в утреннем солнечном свете рассмотрел его картину, стоящую у стены. Просто берег, каменный мыс, просто камни, граниты, выходящие к морю, но что-то в этих цветах и тенях было близкое. Память легко подсказала, что это участок побережья к югу от маяка, изрезанный мысами и маленькими бухтами, тот самый, откуда поднималась гранитная лапа, отдающая холодом даже в виде мазков красок.
Вот оно что. Питер пытался поймать холод. Не зимние, но холодные тона камня, прозрачность деревьев вокруг, словно художник сомневался в их реальности – человек отчаянно пытался уловить то же, что услышал и учуял сам Карантир, взобравшись на каменную лапу. Память холода, память застывшего времени. Вот здесь он добавил чужих, холодных оттенков граниту, поверх прежних теплых розовых, словно хотел передать нечто, невидимое глазу, но кажущееся тому, кто держит кисть. Здесь он сделал чуть холоднее свет. Здесь иначе положил тени. …Если, конечно, это не ошибка прилежного ученика с несовершенными глазами, в которой уже он, Карантир, хочет видеть чуткую догадку.
И все же перед уходом он остановился над спящим – Аллен накануне подлил раненому в чай новомодной микстуры от кашля, которая действовала и как успокаивающее – растер ладони, протянул руки и, не прикасаясь к спине, немного поделился с ним силой.
Быстрым шагом Карантир прошел через поселок, отметив рассеянно два или три тревожных брошенных на него взгляда, и поспешил вдоль моря к разрушенному дому. Туман еще цеплялся за этот мыс вопреки движениям воздуха, лежал в бухтах и среди деревьев, необычный в яснеющую погоду. Возможно, он и был причиной страхов местных перед этими местами. Или нет?
Каменный дом был пуст и тих, ветер как будто не проникал внутрь, и капли тумана еще не высохли на этих камнях. Карантир бросил свернутое одеяло на камни, сел удобнее и взял в руки флейту. Огладил ее пальцами и перед тем, как поднести ко рту, беззвучно попросил – позови. Поделись. Помоги.




























