444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Голованивская » Пангея » Текст книги (страница 17)
Пангея
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:54

Текст книги "Пангея"


Автор книги: Мария Голованивская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

ДЕВСТВЕННИЦА ЕЛИЗАВЕТА

Елизавета – дочь Лидии, той, кому дарована была вторая жизнь, и сестра Ханны, которая родила от Лаврика Верещагина дочку Лидочку. Дважды ездившая к возлюбленному маминой молодости Саше Крейцу в далекие этапы его заключений, а потом писавшая ему в Ливингстон, знавшая по воле случая и Петушка (встретила жуткого этого бычару на дней рождения Гришки Невезучего, умершего во цвете лет), знавшая также и Леночку, страстную Гришкину любовь, и Кира Гиббелина, и Таточку, и даже Джоконду – по общему кругу общения, – эта Елизавета проработала всю жизнь кадровичкой и до своих пятидесяти пяти лет оставалась не только девственницей, но еще и нецелованной.

Ее мать, Лидия, отчаянно метавшаяся всю жизнь между странными мужчинами, случайными заработками, умерла так же тяжело, как и жила, жестоко промучившись в затхлой, пропахшей сердечными лекарствами комнате не один год.

У нее почти полностью разорвалось сердце, когда она прибирала на кухне остатки их скудного с Лизкой ужина. Они ели тогда шпроты цвета красного золота на черном хлебе с зеленым луком, кусок с ее тарелки упал на пол, и когда она наклонилась за ним, в ее голове поднялся сильный хаотический ветер с привкусом йодной пыли, а потом вихри его пошли вниз, опустились в грудь и порвали в клочья то, что было на данный момент важнее всего – сердце, изношенное любовью.

Ее спасли чудом, определив образовавшуюся аневризму, и ничего после этого не разрешили делать – ни плакать, ни смеяться, ни готовить еду, ни убирать дом. Ей разрешили сидеть в одной позе, можно и у окна, глядеть на мусорные баки – именно это показывали все три их окна, но не больше часа подряд, лежать в одной позе тоже по часам, и более ничего. Лидия, лишенная самого для себя главного – движения, возможности волноваться и радоваться, стала медленно умирать, превращаясь в злобливое чудовище, особенно с толстухой Лизкой.

Она нещадно гоняла ее, требовала ухода, в последние годы ночью она стучала книжкой, тапочкой, чашкой в стену и орала:

– Какать хочу, ты что дрыхнешь там, неряха! Какать!!!

Лиза приходила, улыбалась, извинялась, давала судно, мыла, убирала.

И сразу же Лидию бесило что-то другое.

Она требовала еды, кривила лицо, что бы та ни принесла ей.

– Свинья! – орала на нее Лидия, багровея, с риском полоснуть этим гневом по последним волокнам сердечной мышцы. – Ты опять сожгла сырники!

Она шваркала тарелкой об пол, а Лиза подбирала осколки и объедки без капли раздражения, вытирала пол, говорила «ну что ты, мамочка», ела эти сырники сама, иногда пять, иногда десять – вкусно ей все казалось, вкусно и радостно, как бы ни были жестоки или грубы люди вокруг.

Лиза обожала своих сестер. Ханну – яркую, отчаянную, умную, ученую науками, рано разглядевшую Божьи следы и отметины в своей жизни. Младшую Катеньку, в детстве болезненную, бледную, с гландами-аденоидами и вечным температурным румянцем на щеках. Лиза родилась и выросла крепышом. С самого начала своей жизни, крупная, крепкая, ширококостная, она ладно так управлялась по хозяйству, ходила за младшей сестрой, прибиралась в комнате и на кухне – в общем, была золотой толстухой, как дразнили ее в классе.

Толщина ее, как выяснилось позже, происходила от тяжкого гормонального расстройства: Лизка очень расстраивалась из-за дурацких черных волосков, что лезли у нее из подбородка и под носом. Но эта печаль никогда не омрачала ее светлого нрава, и улыбка быстро возвращалась на ее почти что круглое мясистое лицо. Такой ее знавали все, кто был когда-то рядом с нею, – в детстве ли, отрочестве или молодости-зрелости.

Вечно изможденная Лидия недолюбливала свою толстуху-дочь и временами сильно укоряла себя за это, делаясь с ней показно нежной и неискренне внимательной. Может, за эту нелюбовь Боженька и порвал ей сердечко?

Но по долгу Лидия показно любить не могла: шпыняла, кричала, все запрещала, в отместку за Ханнино свободолюбие, контролировала каждый шаг, запрещала хотеть, давила таланты – хотя чего там давить, так за все школьные годы ни одного и не проявилось – мозги-то жиром заплыли, как иногда говаривала она в сердцах.

Зато какой красоткой росла Катюша! Рыжая в мать, с румянцем на щеках, фарфоровой кожей и зелеными глазами. И главное – слух, абсолютный слух, скрипочка при ее-то отитах и бронхитах. Не то что Лиза. Ноль. Сплошное расстройство, и семьи у нее никогда не будет, это же ясно, ничего не будет.

И правда – в Лизу никто никогда не влюблялся. В классе мальчишки дружили с ней за ее готовность дать списать решения нехитрых задачек, поделиться едой, что она из экономии всегда брала с собой из дома, все простить-позабыть. Она исполняла самые дурацкие и унизительные их просьбы – отнести классной красавице домой записку или отдежурить вместо нее в столовой. А что тут поделаешь, не хотели лезть ей под юбку, и все. Толстые ноги, толстый живот, огромная грудь, одежда вечно врезается в рыхлое тело, щеки, подбородище, нос – все было какое-то огромное, розовое, сдобное, в прыщах и красных точках от грубо вырванных волос. Ее не обижали, потому что в ней не было обидчивости. Ее не дразнили, потому что в ней совершенно не было жертвы, в которую хотелось бы вцепиться. Жертвой она была только для матери, но кто же об этом знал?

Когда в старших кассах мальчики и девочки стали обниматься и целоваться, она весело прошагивала мимо них домой к сестренке – ей нравилось возиться с Катькой, нравилось убираться и читать книжки. Никакие любовные мысли или фантазии ни разу за всю жизнь не посещали ее.

Конечно, многое Лизуха видала в кино. Многое, и даже самое откровенное. Вот они, он и она, просыпаются утром, она такая томная, сонная, тягучая, с алым ртом, а он идеальный, мышечный, красиво-квадратный, и у него эрекция, а у нее хорошее настроение, и она играет с ним, с этим квадратным, до потери чувств ими обоими, и несколько раз они превращаются в четвероногое стонущее существо и стонут, ну и что? И что? Она не хотела никого обижать равнодушием к увиденному, она говорила даже нужные слова, но ничто не волновалось в ней, и стыд не багрянил ее щеки – не дано ей было грезить о слияниях и совокуплениях, тело ее оставалось совершенно холодным, немым, вечно спящим под толстым слоем мягкого и нежного, почти что тюленьего жирка. Он хранил ее, Лизуху, этот жирок, он окутывал и берег ее, как снежная шапка, пушистая, как песец, бережет розы от зимней стужи. Но для чего он берег ее, для кого?

У Ханны потом появился Лаврик, дурашка-актер, непутевый мамочкин баловень, мордочка как с шоколадки и глаза пустые-препустые, Ханна возилась с ним, как с писаной торбой, пока тот не зашиб насмерть старого советского поэта да и сел в тюрьму. Младшая, Катюша, поступила в консерваторию, потом бросила, но умных и хрупких молодых людей при ней по-прежнему оставалось много, и вот Лизке стало не за кем ходить, стала она не нужна ни в этой квартире, ни на этой улице, и тогда она пошла на курсы и выучилась на кадрового инспектора, самого низового, того, кто только заполняет книжку и выдает листок по учету кадров для заполнения. Ее направили на работу в большой, синего стекла и бетонных панелей, корпус научного института, оказалось, того самого, где когда-то работал Ханнин отец, на прямом, как шпала, проспекте, в самом его конце, прямо перед площадью, с вырастающим в небо из собственного железного хвоста Гагариным.

Лизуха приходила на работу в свою комнату с шестью столами, радостная, румяная, с булочками, купленными по дороге, она поливала все свои цветы на подоконнике, которые разрослись до исполинских размеров и образовали доисторические джунгли под потолком. Она доброжелательно принимала каждого посетителя, терпеливо заполняла личные карты, вбивала данные, пила чай, разглядывая смену времен года за окном.

Пришедшая вместе с ней на работу девушка уже давно выбилась в начальницы и немного помыкала ею, сидящей уже второй десяток лет за тем же столом в той же должности, но Лизуха и не замечала этого, начальница – хорошая женщина, просто нервы у нее никуда, а от этого и тяжело ей от нее, бестолковой толстухи. «Но как Лизуху повысишь? Зачем? Она же и так счастлива – вон какие у нее цветы растут!» – говаривала начальница.

Комната, в которой они сидели уже давно, напоминала оранжерею, и никто ничего не смел возразить. Это было ее единственное право – давать жизнь этим цветам. Любой черенок, отросток или листик, воткнутый ею в горшок, давал корни, бешено рос, тянулся к свету и наливался дивной силой. Лианы, которые она когда-то принесла на работу от переехавшей подруги, норовили заполнить все. Она, когда никого не было в комнате, неуклюже взбиралась на столы и крепила их к подвесному потолку разогнутыми скрепками, крючками для штор – и они вились и разрастались, заслонив уже своей могучей листвой копеечные потолочные панели, старые оконные рамы, убогие подоконники.

Цветы ее любили. Все, что должно было набрать жизненную силу, тянулось к ней.

Когда мама ушла, боком завалившись ночью на пол и раздавив уже онемевшим лицом очки, что были у нее на носу, она сразу же подобрала рыжего котеночка, который в считаные месяцы вырос в настоящего льва и разгуливал по-хозяйски по квартире, твердо считая, что теперь именно он будет ее, Лизиным, покровителем.

Но как оказалось через девять месяцев, предназначение ее было другое.

В ту ночь, загадочную августовскую ночь, когда серые сумерки и черные облака образовали в атмосфере изысканную и малодоступную человеческому разумению сущность, она ничего не почувствовала, не видела никакого сна, желудок ее не беспокоил, дурмана никакого в голове не было, в ту самую августовскую ночь, когда было решено ребеночка, а именно девочку размером с маленький кулачок, запихнуть ей в утробу, не было никаких волнений ни в ней, ни вокруг нее. Воздух в комнате, где она спала, двигался своим обычным движением, звезды мигали, как положено в это время года, лев, урча, спал у ее ног, цветы распускали свои новые листочки и медленно разворачивали свои пестики и тычинки к занимающемуся поутру свету, все еще яркому и сильному, но уже предосеннему. Она лежала на боку, привычно подложив согнутую в локте руку себе под голову, и похрапывала, улыбаясь во сне своим мыслям, снившейся Ханне, которая как раз дождалась своего героя и уговорила его жениться на ней по еврейскому обычаю – надо же. Улыбалась она и Катюше, стоявшей в этом сне под дождем у памятника Чайковскому, она принесла ей плащ, просила встать под зонт, но та – ни в какую, и именно в этот момент, между двумя улыбками сестрам и надуло ей ветром в нутро волшебную девочку, которая поначалу вела себя тихо-претихо до самой той поры, когда нужно было выходить наружу.

Лизухе только привиделось в том сне, что это Лидия, несчастная ее мама, привела в дом кого-то за руку, строго предупредив: «Меня больше не будет, живи здесь ты и ты».

Кто такой этот второй «ты»?

Урчащий лев очень полюбил девочку с огненными волосами, точь-в-точь такими, как были когда-то у Лидии. В отделе кадров, где работала Лизуха и где цвел под потолком посаженный ею на подоконниках тропический сад, никто – и это было чудо – злобно над ней не пошутил. Когда вышла она из декретного отпуска, приносили ей свое, что оставалось у них дома от их собственных детей – мальчиков и девочек: одежду, игрушки, книжки, диски с мультфильмами, настойки целительных трав.

И она с благодарностью брала, денег-то копейки, а всем миром, глядишь, и вырастим.

С первого же года жизни стало понятно, что рыжая девочка – не просто девочка, и назвала ее Лизуха – Нур, что означает – «свет». Конечно, тетушки кликали ее Нюрой, да и в школе переиначивали имя как могли – Нут, Шнур, Мур-Мур. Впервые в пересказе своей дочери Лизуха услышала версию, что родила она ее от гастарбайтера, поэтому так и назвала.

– От какого гастарбайтера? – недоуменно пожимала плечами Лиза.

– Интересно, это ты создал красоту или я? – хитро спросил сатана, надеясь втянуть Господа в разговор. – Ведь, с одной стороны, она всегда божественная, а с другой – всегда чертовская.

– Красоту создал я, – ответил Господь, – а ты извратил.

– А зачем ты ее создал, если говоришь, что создал ты? – не унимался сатана. – Зачем я создал – и спрашивать не надо, а вот ты-то зачем?

– Ну я же должен был создать чувства? – ответил Господь вопросом на вопрос.

Они возвращались в заоблачные дали с невероятного события, которое иначе как катаклизмом не назовешь. Огромная воронка поглотила на мгновение мироздание и выплюнула его назад, все перемешав в нем – и богов, и события, и свет, и тень. Разные боги из разных миров оказались вдруг завернутыми в непривычную тесноту фиолетового витка, и сначала им было неловко от взаимного присутствия, но постепенно любопытство взяло верх и разговор завязался, а за ним даже и знакомства. Доли секунды понадобились для того, чтобы божественный Шива понес от яростного Перуна, широкоплечего, страстного, с сильным широким мужским органом, совсем не таким, как бывает обычно у представителей его пантеона. Понес он девочку, что вполне естественно: минус на минус дал плюс.

Никто не захотел принимать этот плод. Ни один поднебесный мир. Не было ему – венцу мгновенной божественной страсти – никакого места, и тогда было решено спустить его на землю на тормозах, в теплое и надежное чрево, которое и выносит, и защитит, и никогда не допустит обиды.

Нур выросла великолепной, как сияние гор, яркой, как пламя священного огня, свежей, как бесконечное небо, на котором просыпаются светила, и сильной, как адская пружина, вмиг скрутившая в бараний рог миры. Ее страстно любили и боялись люди, чувствуя, что она не такая, как они, и зная, что она всегда на их стороне. Через много-много лет в Пангее рассказывали, что Елизавета осталась на земле бессмертной, и что это была благодарность богов за девочку, которую она выносила и родила. На бессмертие Елизавете скинулись все, кто тогда участвовал в оргии, чтобы людям и впредь хотелось вынашивать и рожать божественных внебрачных детей, а они, боги, могли бы смело спускаться в фиолетовую воронку, когда бесцветность их собственных миров будет вызывать у них страшную тоску по событию. Если бы не Нур, Пангея досталась бы сатане.

Шива на санскрите означает «благой», «милостивый» и изображается чаще всего сидящим в позе лотоса, с кожей белого цвета, синей шеей, со спутанными или скрученными в пучок на макушке волосами. У него везде змея – на шее, голове, руках, ногах, на поясе, и ее-де он перебрасывает через плечо. Одет он обычно в тигровую шкуру, во лбу – третий глаз, а также трипунда из священного пепла.

Перун – метатель грома и молний, покровитель войска и его предводителей – князей. Перун всегда любил возвышенности и горы, именно оттуда, оперевшись ногой на собственного идола, в тот день он за прыгнул в фиолетовую воронку. Внешний вид его был прекрасен – немолодой мужчина с серебряными волосами, золотой бородой и усами и пронзительным светом огромных синих глаз, но все-таки что они нашли друг в друге – Шива и Перун, – до сих пор остается загадкой истории.

Книга вторая
ЗАКОН

КОНСТАНТИН

В зал с блестящими красными плафонами и четырьмя колоннами по углам вполз сатана и уютно свернулся у Константиновых ног.

– Ты полагаешь, – спросил Константин, – знание истины что-нибудь меняет? Знающие истину умнее, чем ведомые иллюзией или пустотой?

Константин был в старинной шелковой красной тунике – он любил облачаться в нее, когда хотел предаться одинокому отдыху. В этом сине-желтом кабинете, занимающем весь этаж правительственного здания, все было для отдыха – и лужайка с вечно цветущими под искусственным светом маками, и качели, и ручей, и шелковый шатер, куда по желанию Константина приводили наложниц, специально обученных для его звериных по жестокости страстей.

– Истины не существует, – прошипел сатана, – о чем ты говоришь?

Воцарилась тишина.

Было слышно, как за окнами поднимается уже отяжелевший к сентябрю солнечный диск. Подраненное небо на западе уже обагрилось первым кровянистыми затеками, и Константин вспомнил, какую кровищу он развел последний раз в своем шатре – и улыбнулся.

– Если ты спрашиваешь про истину, значит, ты веришь ему, а не мне. Во все его сказки и россказни. Ты, как все гадкие политики, – тут сатана ухмыльнулся, – пытаешься сесть на два стула, эдемских яблочек поесть безнаказанно. Но яблочки эти горчат, и от них пучит живот.

Константин опустил глаза и встретился с двумя неприятными желтыми бусинками на треугольной голове сатаны:

– Верю? Верю во что? – голос его сорвался на визг, – в Страшный суд, адовы муки? Я не верю в него, я его боюсь. И потом мне кажется, он помогает Лоту.

Сатана уполз греться к камину, разлегся совсем у огня, так близко, что искорки от очага перепрыгивали в его желтые глаза и продолжали плясать там, пока жар не доходил до его острого, раздвоенного на конце язычка.

– Знание истины, – вдруг заговорил сатана в самое пламя, – ничего не дает только вам, людям, поэтому и не важно, есть она или нет. Скажи мне, Константин, что для всех вас означает то, что вы смертны? Что из этого для вас следует? Ничего! Ну разве что иногда видите кошмары.

Константин закурил трубку. Старинную, из красной глины, с клеймом в форме трилистника. Он пускал ровные сизые кольца дыма в предрассветное розовое марево, которое вползло через окно и повисло в комнате. От дыма марево корчилось, повторяя его витки, но Константин пускал и пускал кольца, по-детски забавляясь истязанием как будто не живого, но очень даже трепетного эфира.

Сатана примолк на мгновение, но потом продолжил:

– Живете, будто смерти не существует. Я не прав?

– Ты прав, – согласился Константин. – Что ты говорил о смертной казни?

– Изволь.

Сатана потянулся – и распластался во всю длину, слившись на мгновение с узором старинного серо-палевого, словно заваленного осенними листьями персидского ковра, и пополз к окну. Он весь напитался жаром и, кажется, светился изнутри красноватым светом, как спираль старинной лампы накаливания. Но ему не хватало главного заряда – солнечного, он алчно пожирал его лучи, доводя до кипения не только свою скользкую холодную плоть, но и то, что могло бы считаться его душой. Он встал на хвост, напряженно вытянулся и стал жадно пить глазами рассветные лучи, глаза его перестали тлеть, в них зажегся огонь, он резко развернулся к Константину и сказал:

– Людишки перестали бояться, трепет из них ушел. Содрогания нет в Пангее. А когда бы видели, как голова катится по плахе, вращая глазами, живая еще, орущая, да как спина конвульсирует, – ох как пригнулись бы. Ох как были бы счастливы.

Константин кивнул и потянулся к листу бумаги.

– Верни народу содрогание, – ласково попросил сатана. – Тебе воздастся.

Через сутки Голощапов подготовил проект Закона о возвращении смертной казни за государственную измену. Он предлагал казнить государственных преступников публично, путем отрубания головы, на главной площади перед правительственной резиденции, с трансляцией по главным каналам, – для уголовных же преступников сохранялось пожизненное заключение.

После недолгих, умеренно склочных дебатов парламент утвердил законопроект, заменив, правда, гильотинирование на расстрел. Лот подмахнул указ, едва взглянув, только спросил у Константина:

– На черта тебе?

– Люди всегда мечтают о перемене климата, – сказал Константин.

За последние десять лет Лот ни разу не видел Платона, своего единственного сына, рожденного ему Евой, зацветшей теперь новой зрелой красотой. Лотов сын, конечно, был ее счастьем, но глаза ее навсегда потускнели, а изнутри шел один лишь синий холод с того самого момента, как она поняла, что дверь в ее спальню навсегда захлопнулась за ним.

Лот перестал видеться со своим сыном по нескольким причинам.

Когда Платон был душистой крохой, Лот любил перемежать игрой с ним важные государственные дела, иногда вспыхивающие в небе залпом золотых искр, а иногда отдающие черной тягучей желчью. Он глядел на маленькое барахтающееся существо с крошечным мячиком в промежности, делающим его, Лота, полнокровным правителем Пангеи, и старался утопить в его крошечных и бессмысленных еще глазках все величие мира. Мир тонул, и Лот чувствовал, что поймал его, этот сине-красный мир, в самую надежную ловушку – глаза младенца. Когда он брал мальчика на руки, лицо его обычно освещалось благоговейной и одновременной умиленной улыбкой, и его редкие желтые, как янтарь, зубы, не казались такими уродливыми, как обычно. Вот он, крошечный беззащитный человечек, который придает его могуществу полноценный вкус новой плоти, сладковатый, терпкий, немного пряный. Вот он рыгает и плачет, пускает пузыри, не может пальчиком дотронуться до собственного носа, но пройдет совсем немного времени, и от этого розового нежного пальчика будут зависеть судьбы согбенных пангейцев, о которых он, Лот, столько видел зловещих снов.

Но какой теперь толк от того, что у него есть сын!? Как слабый может иметь наследника?

Он усаживался в хрустящее плетеное кресло-качалку, вечно напоминающее о летних днях в крошечной комнатке за спальней Евы, обтянутой синим шелком в пестрых золотых россыпях, темной, без единого окна, где свет всегда происходил только из огромных разноцветных ламп. Он клал себе плачущего малыша на голый, дряблый уже живот, чтобы удостовериться, что тот почувствует его волю и перестанет плакать. Но выходило по-разному. Он мерно качался в кресле и даже как будто что-то напевал, обычно обращаясь к Господу за помощью, но иногда Платон засыпал, делая своего отца счастливейшим из людей, а иногда плакал еще сильнее, ставя под сомнение этим невольным поступком всю великую затею преемственности. Тогда, когда Лот еще грезил о ней.

Господь помогал ему, когда Лот, качая наследника, забывал о мирских делах, о кровавых казнях, к которым ему все чаще приходилось прибегать, о шелковистых кознях, которые ему доводилось строить, чтобы усмирять генералов, об искусстве очаровывать иноземцев, которым он владел как никто другой. Он должен был забывать обо всем и прежде всего о том, кто он, чтобы его малыш мог уснуть. Теперь, когда Лот вспоминал об этих часах, проведенных в полумраке, на глазах его выступали слезы.

Забавляясь с мальчиком, Лот почти не думал о прекрасно располневшей от беременности и кормления Еве, кожа которой теперь, когда она родила наследника, лоснилась атласом. Она умудрилась совсем не ревновать их друг к другу, не капризничать и не интриговать, она полностью отдала себя, принесла в жертву этим двум мужчинам – маленькому и огромному и теперь ей ничего, кроме этой жертвы, не было нужно. Танец с лентами подошел к концу. Они больше не вились, как языки пламени, в ее руках. Они больше не окрыляли ее

Лот помог сделать Платону первые шаги. Он лично показал ему хрустальное небо, гуттаперчевых птиц, главные ярко-красные цветы на клумбе, он сказал даже «маки», «розы», «пионы», он ткнул пальцем в горы с сахарными верхушками, на которые так любил смотреть сам. И что теперь? Помнил ли об этом Платон? Как узнать, как спросить? И главное – зачем?

Лот всегда заботился о том, чтобы Ева с Платоном были недалеко от него, чтобы он мог, оторвавшись от дел, уже через какой-то час быть рядом с мальчиком и погладить свое бессмертие по голове.

Но теперь и его танец подошел к концу. Так он однажды сказал Еве. И сатана, боясь пропустить момент, когда окончательно можно будет добить Лота, профилактически наведывался к Константину, злил его, вызывал в нем ревность, науськивал – и тот плясал, как кукла, дергался в ненависти к нему, год за годом, месяц за месяцем оставляя Лоту все меньше даже чисто бутафорской возможности действовать.

Но главное – Платонова душа. Вот что он должен был окончательно отнять у старика. Отнять, заставив полюбить себя.

Платон развивался стремительно. Уже в два года он овладел иносказаниями. Однажды, совсем еще малыш, он сказал Еве так: «Видишь желтую бабочку-капустницу над красным цветком? А неба голубого за ними не видишь. Вот так всегда большой смотрит на маленького». В четыре года он умел пошутить, переставив ударение или смешав смыслы в словесной игре.

В пять лет Ева подарила ему саблю своего прадеда – с рукояткой из чистого золота, с эфесом, инкрустированным крупными, сияющими, как сентябрьские звезды, бриллиантами. Ева знала, что ничего дурного георгиевское наградное оружие Ташкентского Льва никому не принесет, а вот на характер будущего правителя Пангеи – кто знает, может быть, и повлияет. Он трогал зацелованными пальчиками гравировку «За отличие, храбрость и беспримерное мужество», и все эти качества медленно, раз за разом, через мягкие подушечки, через прозрачные тонкие ноготки проникали внутрь его растущего тела, наполняя линии красотой, а сердце – алмазным блеском. Так думала Ева.

Лот оставил своего сына, решив, что наследник ему ни к чему, после смерти Тамары – своей любимой жены, управительницы его дум и земного пути, которую Платон никогда не видел живьем – только на портретах в журналах и по телевизору, где обычно показывали крупным планом ее полное благородства крупное и круглое лицо. Кем она была для Лота? Позвоночником? Нет позвоночника – нет фигуры, нет фигуры – нет имени. Она ушла, и он за ней. Она на тот свет, он – прочь с этого света.

Маленький Платон искренне полагал, что Тамара – это богиня торжеств, прибывшая в настоящее время из Древней Греции на большой белой ладье.

Платон отрекся от Лота в ответ со всем юношеским рвением. Нельзя было одновременно держать в руках прадедов золотой эфес и терпеть трусливого отца, переставшего быть сильным, храбрым и мужественным, – а иначе как он мог бы уступить власть Константину, этому ходульному болвану, чью дружбу Платон принял из самолюбования – что называется, царственно снизошел.

Отрекся он от отца так: искромсал швейцарским перочинным ножиком его парадный портрет, что висел в столовой. Ему было тогда четырнадцать. Ева, увидев располосованный портрет, зашлась в безудержном простонародном крике, на который сбежалась вся челядь. Лоту донесли. Он просто пожал плечами в ответ: кто искромсал? Платон? Да бог с ним. Пускай…

В день восемнадцатилетия Платона Константин подарил ему своего тренера по плаванию. Платон принял этот подарок, а вместе с ним и личные бильярдные уроки, охоту на кабана и диких уток, воскресные партии в шахматы, в которых он, как правило, выигрывал.

Эта дружба с премьер-министром и зятем дала Платону новый вкус мужской беседы, горчащей от табака и солода, его ноздри почти ощущали густой аромат кулуаров, смешанный из похоти, алчности и бутафорской пыли, он слышал свист подковерных сквозняков, воняющих экскрементами. Он вызревал в этих беседах, в этих неглубоких коротких репликах, которыми с охотой одаривал его муж сводной сестры, годящейся ему в матери. Константин не жалел времени на наследника, единственного, кто представлял для него угрозу, через эту дружбу он следил, подсматривал за ним, точно зная и мысли его, и деяния, и слабости, и увлечения.

Дружба Платона и Константина добила Лота, но что уж тут поделаешь, слабый правитель становится легкой добычей для самого небольшого и незатейливого зла, не говоря уже о зле великом.

Впрочем, у Платона, при всей его увлеченности старшим товарищем, хватило в его-то годы мудрости и характера не взять из его рук первую женщину, какой-то внутренний замочек щелкнул и остановил его, он послушался матери, люто ненавидящей «этого проходимца», наложившей свой слабый, нежный и очень женский запрет на участие «посторонних» в этом, как она говорила, «историческом процессе».

Она сумела убедить Платона в том, что этот опыт должна подарить ему сама судьба и никто другой. Судьба, о которой она с детства говорила своему любимому мальчику так: «Коридор, по которому приходит и уходит судьба, должен быть свободен. Никто другой не должен по нему ходить, иначе, судьба не придет и жизнь будет совсем пустой». Она не мешала ему торчать скоротечными ночными часами на порносайтах и глядеть непристойные фильмы не только на экране компьютера, но и на большом экране в гостиной, столовой, а также в их кинозале, обтянутом крашенной в малиновый кожей питона с расшитыми лучшими рукодельницами Пангеи шелковыми алыми подушками. Раньше он с таким же упоением смотрел другие фильмы, из которых Ева составляла ему богатые коллекции, рассудив, что именно эти яркие движущиеся картины помогут привить сыну интерес к экзотическим путешествиям, отвращение к запаху и цвету крови и любовь к настоящей природе – не к той, что кривляется в городах, изображая клумбы и парки, а к дикой, необузданной, умеющей человека ставить на его незавидное место.

Она не стала рассказывать Платону о Константиновых шатрах, о порванных в клочья наложницах. Слишком высокая цена – раненая душа сына. Она просто подстроила иначе, выбрав нужное время, позже, много позже, разгуляв в нем аппетит в том числе и этими кинематографическими совокуплениями. А пока сладострастные женские стоны, фантасмагорические любовные позы, нагловатые ужимки мужчин, стискивающих талии совсем еще юных извивающихся дев, только подстегивали его фантазию, давали ей разбушеваться, выйти из берегов, и он окроплял шелковые простыни брызгами своей молодой, не очень пахучей пока спермы, не помышляя о живой женщине и довольствуясь грезами.

Константин в чем-то даже гордился ролью наставника, которую подарил ему Платон. И чтобы оправдать, он изредка приглашал его поглазеть на театр власти, усаживая золотого мальчика на галереях многотомной библиотеки, что возвышалась над его рабочим кабинетом, тем самым, куда любил к нему захаживать и сатана. Оттуда, листая старые фолианты, пахнущие плесенью и пылью, Платон с увлечениями наблюдал за бесконечными доносами царедворцев, за тем, как обретают судьбу самые ничтожные затеи и как гниют исполинские планы, от величественности которых у него кругом шла голова. Это зрелище заставляло Платона трепетать. Все-таки Константин великий. Могущественный. Силища в нем исполинская и власть сверкает в его руках.

Но каким он был на самом деле, этот тайный правитель Пангеи, этот чертов Константин?

Каким увидел его молодой Платон, еще только пробующий свою молодую силу на вкус?

Константин.

В нем не иссякала крестьянская натура, проявляющаяся в интересе ко всему, что растет из земли и тянется к солнцу. Он останавливался у всякого могучего дерева и помимо своей воли изучал его крону – хороша ли, гармонично ли сложена, в чем секрет силы и долголетия тех, кто питается дождем и светом, противостоя холоду и жестокому ветру.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю