355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Голованивская » Пангея » Текст книги (страница 7)
Пангея
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:54

Текст книги "Пангея"


Автор книги: Мария Голованивская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Люди искусства, которых так рекламировал Лахманкин, сочинили для церемонии пышный гимн. Ева и Лот стояли на авансцене, старательно открывая рот в такт громогласным аккордам, и смотрелись как боги, сошедшие с Олимпа, придав событию новый, неожиданный оттенок, которого не было в сценарии.

За все это время Ева ни разу не взглянула на Лота. Лишь дважды, при поднятии и спуске с трибуны, облокотилась на его руку, чуть подрагивающую в локте.

Вечером они летели на виллу вместе с Голощаповым, который, умаявшись за день, быстро уснул.

– Я хочу создать новую партию, – неожиданно проговорил Лот. – Вы поможете мне? Писарь мой, сочинитель речей, лишился речи, и мне очень нужна новая кровь.

– Партию? Хочу ли я сделать партию? О да! – ответила она. – Да и кровь у меня – с молоком!

Он молча показал ей на свои ступни – и она, присев на корточки, начала бережно расшнуровывать его ботинки – лаковые, свежие, будто только что из витрины, ни пылинки, ни пятнышка. Так и есть: ручная работа, высокий подъем, хитро утопленный высокий каблук.

Он потрогал ногой ее грудь – то ли ласково пнул, то ли грубо погладил, – и сказал задумчиво, нараспев:

– Рыбочка.

В субботу все отметили ее присутствие на совещании по строительству парка. Лот представил ее как одну из основательниц нового движения, призванного объединить не только страну, но и все пути духовного поиска.

Зачем он представил эту хрупкую танцовщицу с лентами, в этот раз одетую в полевую форму цвета хаки с начищенными до блеска медными пуговицами? Лот читал, что всем его идейным замыслам в последнее время остро не хватало красоты, может быть, даже женской красоты.

Через неделю все уже судачили о новом увлечении Лота. Ему даже пришлось запретить несколько газет, позволивших себе сравнить Олимпиаду и Олимп, на который так ловко взошла танцовщица.

– Я говорил тебе, – грустно констатировал Голощапов, – что творцы – всегда изменники. Они не верят сильным мира сего, но только цинично используют их.

Лот понимал, что он интригует против Лахманкина, но согласился – и через два дня главред авторитетной общественно-политической газеты сидел в СИЗО за покушение на изнасилование несовершеннолетней и плакал, бесполезно вспоминая, где же он, шестидесятилетний гей, последний раз встречал хоть какую-то нимфетку, – не встречал, не знал, забыл, как выглядят! – а другой главред потрясенно рассматривал свою изящную итальянистую террасу, на которую щедро, от души опорожнилась ассенизационная машина, волшебным образом оказавшаяся во дворе, притом что двухметровый каменный забор из речной гальки остался совершенно нетронутым и в многомудрых электронных запорах не обнаружилось ни малейшего повреждения.

«Ту мач, ту мач, – пронеслось сожаление в редакциях и на кухнях, – Лот стареет и совершает ошибки». Но это был шелест, не голос, – голоса у них больше не было.

Он купил ей виллу в Ломбардии, куда вырывался при каждом удобном случае.

На закате долгими вечерами она сидела котеночком у его ног, гибкая, воздушная, послушная, готовая к любой ласке. «А теперь козочкой», – приказывал он, – и Ева радостно становилась на четвереньки, надевала пластиковые рожки и с меканьем бодала его в промежность. Иногда, вдоволь нащебетавшись о картье-шмартье (она любила ювелирные выставки, не пропускала ни одной) или насплетничавшись о подругах, она спохватывалась, делала важное государственное лицо и произносила пышные монологи о равновесии, своенравном характере времени, могуществе его, Лота, плоти и своей готовности стать его немой тенью, стать тенью Солнца, – заученные специально для этих встреч из цитатников мудрых мыслей. Лот поощрительно гладил ее по голове, целовал в пробор. Умная ему была не нужна, Тамара бы не потерпела, да и зачем ему вторая?

– Как ты стала лучшей в мире танцовщицей с изумрудными лентами? – спрашивал он. – Как вообще ты стала лучшей?

– В твоей стране есть глубинки, – отвечала она, кидая белый мякиш подлетевшей к балюстраде чайке, – там становятся кем придется. У нас в школе был именно такой кружок.

– Идеальная холка, – говорил он, гладя ее прохладную спину, – лучший в породе загривок. Какой у нас хлебный, благодатный Ташкент!

– Должен ли я чувствовать то же, что и граждане моей страны, чтобы понимать их? – Лот упорно терзал этим вопросом Лахманкина, который всякий раз принимался заново толковать очевидное.

– Нет, – ответил тот. – Правители и лучшие люди идут впереди, а народ сзади. Нет смысла оборачиваться. Но ты должен чувствовать, что Ева хочет развести тебя с женой и стать первой леди Пангеи.

– Интересно, – улыбнулся Лот, – продолжай.

– Посмотри, как теперь живут люди, – Матвей вопреки ожиданию Лота продолжил только первую часть своей речи, – все маршруты описаны в брошюрах по туризму, и твой описан. Все предсказуемо.

Лахманкин силился сказать умность.

– Ты болван какой-то, – печально сказал Лот. – А что ты думаешь о танце с лентами? И что ты думаешь о булаве, мяче, ленте и обруче? И когда, если учитывать все, что ты сказал, я смогу завершить свой храмовый парк?

– Лента струится, обруч охватывает, мяч катится, а булава грозит. Все это формулы обладания. Глядя на танец гимнастки, думай о том, что ее фигуры – это спорт, а не ворожба. А Иерусалим свой ты никогда не построишь.

«Казнить его», – крикнул внутри себя Лот, мысленно перенесясь на триста лет назад.

– Ты совсем сошел с ума, мой бедный Матвей, – сказал он вслух, но я все еще люблю тебя. Кто еще осмелится наговорить мне столько ерунды, делая вид, что отворяет ворота моим мыслям.

Лот похлопал его по плечу.

– Про парк я неточно, не до конца выразился, – снова заговорил Матвей, изрядно откашлявшись. Они вышли из овального зала с камином и низкими креслами, где Лот обычно беседовал, на балюстраду. – Не построишь, потому что для этого нужно три жизни. А у тебя, прости, есть только одна.

Она возвращалась с торжественного заседания новой партии, уже подозревая о главном изменении, произошедшем в ней. В сентябре ведь появляется столько плодов, вот и внутри нее образовался один, что не удивительно, ведь объятия его жгли огнем, и она вспыхнула от них, как пучок сухой соломы.

Эта вилла была лучшим местом их свиданий. Он пил чай, нежно поглаживая ее по волосам, по шелковистой коже шеи, поглощая темными глазами сливочное сияние закатного солнца.

Он усадил ее потом к себе на колени – хрупкую и гибкую повелительницу лент, поцеловал спину, пахнущую солнцем.

– Мой ад не здесь, – заочно ответил он Матвею, – здесь если и не мой рай, то мое чистилище.

– Ты сегодня станцуешь для меня? – обратился он к Еве.

– Я скучала, – тихо ответила она. – Я изнывала по тебе.

Лот не особо умел с женщинами. Он никогда не стремился придавать значение физическому обладанию. Но Ева владела искусством принадлежать в совершенстве. Она исполняла танец с ладонями Лота так, как она танцевала с лентами.

– Какой же ты сильный, – шептала она, – какой настоящий, хозяин, повелитель мой.

Они так и остались на верхней веранде, переместившись на просторный соломенный лежак. Когда наступил вечер, прислуга бесшумно принесла и расставила свечи, защитные ароматические курения от комаров, накрыла на маленьком столике в углу небольшой ужин с шампанским из красного винограда – именно его Лот любил пить на закате, находясь рядом с пресной водой.

– Я сделаю для тебя лучшую из твоих партий, – шептала Ева, уже лениво целуя его обмякшую ладонь. – Я приведу в ее ряды самых лакомых людей, и все они будут обожать тебя. Это самая устойчивая конструкция, это как танец с обручем.

Тесты подтвердили: она беременна.

Так любит ли он ее? И куда пропало желание завладеть им целиком, развести, женить на себе?

Он бывает нежен, это да, но при этом он никогда не выпускал своих слов на свободу. Впрочем, он бывает и груб и тогда перестает походить на самого себя.

Если он ее любит, он сохранит ребенка, и тогда они будут связаны навечно. Если нет, он прикажет прервать беременность и вскоре отрежет и ее – за полной ненадобностью для себя лично.

Влюблен ли он в нее?

Ей ведь больше ничего от него не нужно.

Вопреки всему, самому простому здравому смыслу: ни-че-го.

– Внутри меня – твой мальчик, – сказала она ему три месяца спустя очень спокойным голосом, за кулисами, сразу после блестящего выступления на первом съезде партии.

В ответ он потрепал ее по щеке – в первый раз прилюдно.

Больше они никогда не были близки.

Лот подарил Еве по случаю рождения сына ожерелье с самыми крупными сапфирами, которые только можно было добыть. Каждый год до своей смерти Лот дарил Еве подарок. Однажды это была старинная персидская зелено-голубая шаль с фазанами, где замысловатой вязью было написано: «Царица моего сердца». Этой шалью обманом завладела Клавдия, которая за свою долгую жизнь осмелилась надеть ее всего один раз.

Лот написал Еве уже перед самой своей смертью длинное письмо о душе правителя, которая не может вмещать в себя подлинной любви к женщине, поскольку мысли о власти и судьбе страны заполняют эту душу целиком. Это письмо долгое время хранилось в Главном историческом музее Пангеи, вплоть до разрушения этой страны, и экскурсии там проводила одна из Лотовых правнучек, подробно и точно пересказывавшая экскурсантам непростую историю любви Лота и Евы, сильной красивой женщины, так и не понявшей души правителя, но родившей ему сына, который к концу жизни сумел-таки воплотить мечту отца и достроил на юге, на побережье, храмовый парк.

Отчаявшись построить парк, конец своей жизни Лот провел в городе. Он забросил стройку, понимая, что, чем ближе ее завершение, тем слабее его власть. Он кроил и перекраивал богатство своей страны, пытаясь удержать ее в сохранности, почему-то отождествляя возможный распад со своей физической смертью. Он отдал власть до смерти. Не по своей воле, а потому, что не было больше сил держать ее. Он умер от непонятной болезни, не дожив до глубокой старости, осознав перед смертью, что жизнь победила его. Погребальный кортеж включал всю его родню и всю его страну, погрузившуюся впоследствии в пучину больших событий. Лот вошел в историю как мудрый, но недостаточно сильный правитель, любимый тем не менее народом за чудачества и анекдоты о себе самом. Его почитали за то, что он к концу жизни отменил смертную казнь, несколько раз за жизнь менял свое вероисповедание, а также выделил крупную сумму денег на обустройство окраин страны, которые так никогда и не были обустроены.

Род Лота через Чеккана Валиханова восходил к чингизитам. Белый его окрас случился по воле случая, не записанного в генетических кодах его рода. Валиханов был правнуком знаменитого Абылайхана и внуком султана Валихана. В 1856 году Чеккану было поручено отправиться в командировку за реку Или и принять участие в разборе споров между родами Старшего жуза. По дороге он посетил Семипалатинск, где познакомился с Достоевским. Федор Михайлович показал поручику свою новую оду, посвященную коронации Александра II. Далее Валиханов отправился на Каркару, приток реки Чарын. Там он впервые услышал о киргизской легенде про великого богатыря Манаса и о том, что легенда так велика, что «ее можно рассказывать три дня и три ночи».

Ева своими корнями связана с известным русским генералом Черняевым, который на левом берегу канала Анхор (сейчас там проходит Узбекистанский проспект в Ташкенте) построил крепость. Крепость эта располагалась напротив бывших ворот Коймас, по правилам русской фортификации. Она имела форму неправильного шестиугольника с развитыми угловыми бастионами. Строительство развернулось в августе–сентябре 1865 года, за год до сильного землетрясения. Генерал Черняев в ту пору сильно полюбил узбечку Ранохон, из купеческого рода, что много веков чувствовал под своими ногами Великий шелковый путь. Результатом этой любви через несколько поколений и стала Ева. Сейчас на территории бывшей крепости расположен детский парк, а на месте одного из крепостных валов возвышается президентский дворец.

Прапрадед Семена Голощапова был палачом, в которые пошел добровольно, в соответствии с принятым Думой постановлением от 16 мая 1681 года «чтобы во всяком городе был палач», и получал оклад, равный четырем рублям в год. За верное служение своему делу и мастерство предок его был удостоен чести казнить стрельцов. Будучи уже пожилым человеком, прапрадед Голощапова был призван императрицей Елизаветой Петровной для участия в комиссии, цель которой заключалась в том, чтобы наладить четкую работу палачей по всей стране, укомплектовать штат и привести в порядок застенки. Детей своих у него не было, да и женой он не обзавелся, но на его накопления и при его деятельном участии содержался приют, всем мальчикам которого была дана его фамилия.

ИОСИФ И АЛАМПУР

Он знался с красивыми женщинами, но по преимуществу европейками, эдакими фиолетовыми бестиями, искорежившими его душу. Как бы ни были эти европейки полезны, культурны, как ни преклонялись бы перед всякой высокой задумкой гастрономического или медицинского ремесла, с каким бы усердием ни выращивали они сад окультуренных привычек, рано или поздно их мордочки скраивались в кислую гримасу: разве мужчина здесь не лишний? Разве он для чего-то годится, если во всем он равен женщине, но тело его, пускай даже и напомаженное, в отличие от женского так гадко пахнет?

Женщины из Пангеи таких мыслей не имели. Они видели в мужчине бога, пускай даже и попахивающего кислым табаком и крепким душистым потом. Они жертвенно отдавались страсти в начале, крепко и горячо любили в середине, закармливая сверх меры маком, изюмом, черносливом, орехами, и если и бросали, то от неизбывности, всегда заходясь от особенного, замешанного на горьковатом чувстве вины любовного вдохновения.

И это при таком странном обычае местных мужчин, быстрых как зайцы и как зайцы же трусливых, метаться по кустам, воображая за собой охоту. Спарившись, они отстреливали женщину, как окурок, в темный вонючий угол, затаптывали каблуком, чтобы не дай бог больше никогда не захотелось поднять, раскурить и вдохнуть отравки. Этих мужчин никогда не волновал душевный трепет раздавленности, они, путаясь в своих неопрятных, неряшливых бедах, все брели куда-то, забывая даже оглянуться при прощании.

Иосиф любил сравнивать европеек и русских женщин, евреек и бразильянок, стараясь разжечь в себе поэтический огонь. Еврейки мудры, а славянки красивы, так что же из этого следует? Рифма, стих, секундное видение. Даже теперь, когда остатки волос на его лысом черепе были седы, а рот не ароматен, он предпочитал фантазировать о женщинах и мужчинах, а не о Лотовых проделках.

Особенно его воображение будили азиатки, вышедшие, как ему хотелось думать, из перламутровых раковин. Когда впервые он протянул руку к одной из них – прекрасноокой Алампур, то мгновенно почувствовал, что в ладонях его совсем не жемчужина, а теплая глина, та самая, из которой Бог создал человека. Эта глина и есть его женщина, а сам он – ее божество, мнущее теплую желтоватую плоть в своей озябшей руке.

А случилось это вот как.

Однажды прозрачным сентябрьским днем он брел по мостовым, устланным золотыми листьями в особенном районе города, где находится университет для таких алампур и китутов. Там учились, конечно, еще и африканцы с сильными точеными эбеновыми торсами и расплющенными, как пивная крышка, носами, и китайцы с желтой и шелковистой кожей, и весь другой непохожий и разноцветный мир, соскальзывающий в океаны, состоящий и из коренастых карликов, и из стоеросовых великанов, вечно мерзнущих в пангейские холодные зимы, но он совсем не поэтому здесь шел и переходил эту замурзанную улочку в миллионный, наверное, раз: здесь находился его отчий дом, к которому эти народы никакого отношения не имели, а имела отношение его мать, оставшаяся теперь в одиночестве, и именно поэтому он посещал ее теперь чаще прежнего и шел по этим листьям, на которых наконец-то и встретил свою азиатку.

Он подошел к киоску купить сигарет, где она уже стояла, что-то разглядывая, в нелепой вязаной кофте поверх сари, и отчего-то улыбнулся ей, может быть, обрадовавшись шоколадности глаз и смешному, чуть приплюснутому носику. Он побрел за ней к обшарпанному панельному общежитию, угадав по зажегшемуся окну, где именно ее комната. Он забыл даже о своем застарелом цистите, не придав значения немного озябшим ногам. Ему было шестьдесят пять.

Он счел, что его вело любопытство. Он глядел на заныривавших в грязно-фиолетовую дыру, именуемую подъездом, и чувствовал, что узнает что-то новое, не имеющее ничего общего с суетой белокожих людей. Разноцветные люди сновали иначе, более короткими движениями, они мельче ступали, и жестикуляция их была ажурной, даже когда их одолевала похоть или жажда наживы.

Он ответил по мобильному на звонок своего пятилетнего внука, что-то пообещал ему. Еще через некоторое время он ответил на звонок своей жены Таты, солгав, что уже подходит к метро, до которого решил пойти, невзирая на озябшие ноги, пешком.

– К ужину – буду, – заверил он ее.

Его звали Иосиф Маркович.

Он слыл хорошим поэтом, многократно восходил на освещенный софитами Олимп, что позволило ему периодами живать в Италии, регулярно посещать любимый им Музей Виктории и Альберта и бурно дебатировать на эмигрантских кухнях Манхэттена и Линденштрассе. При небольших различиях все это была одна общая земля. Именно на этой земле он и женился – на русской, потом на еврейке, потом на американской успешной адвокатессе, коротко забывшейся под действием чар русского златоуста. Потом у него была итальянка, прежде чем он все-таки вернулся к своей самой первой московской жене – Тате, настоящей жене поэта, а заодно и на родину. Он опять поселился с Татой в Москве, в пыльной квартире в районе метро «Сокол», в том самом месте, где проходит один из прямых, как шпала, столичных проспектов, и совсем уже, кажется, забылся среди этих стихов и уютного зимнего бульканья воды в батареях. Он тихонько переводил других поэтов, все больше забывая сочинять собственные строки, он удобно расположился в надежности своего имени и прошлых строф, он старел, медленно, тихо, сначала только телом, а потом и внутренними глохнущими вибрациями, все больше выбирая привычное, нежели новое.

У него было много детей. И теперь, по прошествии времени, еще больше внуков. Он набух и разбух, как ушибленный сизый палец, замедлился, застрял, силясь не позабыть, не ошибиться именем, дверью, репликой.

Он послушно ел или не ел, переставлял ноги по следам, он катал в голове только одинокие рифмы и перепутанные воспоминания, обычно так или иначе сводящиеся к любованию гаснущим чернильным закатом, драматургия которого приходила на помощь, когда образы мулаток больше не помогали сочинять. Он был все меньше странен, с готовностью вкушал любое приготовленное для него Таточкой общество, трепал внучат по персиковым щечкам, целовал на расстоянии по телефону старых друзей, даже выбрасывал за собой пепельницу и уже без былой прыти охранял свой письменный стол, давая чужой руке прибрать на нем пыль, пепел, крошки, бумаги. Он все чаще думал про себя, что ему осталось раз и два. Раз и два. И точка.

Красивую женщину Иосифу никогда не хотелось сделать своей хозяйкой. Ему хотелось завладеть ею, поймать ее на стихи, добыть ее как трофей. Некрасивой же женщине он всегда стремился отдаться во владение, положить ей голову на колени, зная, что она сумеет и восхитить его, и приятно удивить – чего совсем уж не умеют красавицы, – и даже взбудоражить безошибочной игрой в умную провокацию.

Он чередовал красивых и умных, всегда вспоминая для реплик мудрость о том, что женщины для поэта – это горючее.

Он остановился, так он решил, на умной и умелой, он выбрал надежное и простое и, как следствие – почти умер, остановился, потерял поэзию, с трудом удержав мастерство.

К концу своей жизни он стал уже совсем хорошим поэтом, так чего же еще желать? Разве хороший поэт – это количество хороших стихов?

Он принял, принял это каре, эту челку, эту бирюзу, этот цветной сарафан, эти коротковатые ноги и объемные формы. Пожили уже, засыпая на шелковистых прелестных персях, да и об этом ли жизнь? Уже налюбовались закатными отблесками в аметистовых глазах наяд, уже напитались цветочным ароматом их драгоценных духов!

Алампур спустилась к нему под неслышный хохот своих соседок по общежитию, прильнувших по ту сторону к окнам.

– What are you doing here?

– I am studing.

– Whom do you want to be?

– A medicine.

Стемнело. Сделалось зябко. Они шли сквозь начинавшийся дождик, он курил.

– Why have you come to me?

Она не ответила.

Он достал кошелек, выронив в лужу телефон, где отпечаталось несколько неотвеченных звонков из дома. Он поднял телефон, выключил звук, достал из кошелька все деньги и протянул их ей:

– I am an old man.

Она взяла деньги и поклонилась ему во второй раз.

Иосиф вернулся домой поздно вечером, застав остатки вечернего застолья. Его ученик, талантливый переводчик с латыни и древнегреческого Ефим Соровский из Петербурга с женой Еленой, подруга Джоконда, прозванная так за беспримерное уродство – она заскочила днем, да так и засиделась до позднего вечера – а куда спешить? – одинока, бездетна, – и старший сын с дочкой, милой его внучечкой, имени которой он никак не мог запомнить.

Иосиф был взбудоражен, остроумен, словоохотлив. Он вошел в комнату молодым, легким, несмотря на ломоту в суставах и начинающееся нытье в мышцах – перетрудились. Дал телу неожиданную нагрузку.

Он много рассуждал за столом, запивая чаем ледяную водку. Он высказывался настолько безудержно, что все собравшиеся завороженно молчали, и только когда он делал паузы для очередного глотка – и ледяного, и огненного, – удивленно переглядывались. Он был похож на пророка с Синайской горы, которому явились новые откровения.

– Хаос – бог городов, – говорил он, – он заправляет здесь всем и дарит людям невероятные судьбы. Бездарным – славу, слюнтяям – могущество, худшим женщинам – лучших мужчин. Этот хаос – изломанный улицами и проспектами ветер, он уже сам не знает, куда дует и куда несет то месиво, которое город вываливает на свои улицы, мусор, частью которого являются теперь и люди.

– Суета сует, – попытался пошутить Ефим, – переходите, Иосиф, к прямому цитированию, чего уже там…

Иосиф говорил, все время почему-то обращаясь к Елене.

Теперь уже она, изящно сидящая напротив в лиловом свитере с желтыми полосками, будоражила его. Он с легкостью обнаруживал в себе новые чувства, образы, строки. В нем заговорил какой-то другой Иосиф, не то чтобы былой или совсем новый, а просто другой, всегда раньше поговаривавший в нем и последнее время умолкнувший. Иосиф больше не боялся оступиться, оплошать, потерять, двинуться не туда. В нем заструился ручей стихов, потом загудел поток – это ощущение в себе Иосиф любил более всего. Он становился оболочкой, внутри которой расцветал словесный сад. Рифмы цвели на ухоженных клумбах, строки и строфа образовывали чудные заросли сирени или жасмина, он видел, ощущал даже и стихотворения целиком, когда пускал по саду на прогулку их хрупкий силуэт, в дивный цветущий сад Печали, или Радости, или Отваги. Раньше он нередко шагал к краю не потому даже, что таков был его расчет, подкрепленный железной уверенностью, что будет в последнюю минуту подхвачен и потом прощен всеми теми, кому этот его шаг причинил боль, а потому, что просто ступал, даже и не думая, в каком направлении он замыслил движение.

Именно так он шагнул в этот вечер в сторону Леночки, изумленный близостью с Алампур. Он шагнул в ее распахнутые аметистовые глаза своими словами о городской розе ветров, предопределяющей судьбу целых кварталов, он шагнул в ее сердце безудержной жестикуляцией еще сильных рук, он шагнул в ее душу своей воскресшей свободой шагать в сердце, выразившейся к концу вечера в том, что он не выпускал ее ладони из своих рук, не обращая ни малейшего внимания на неуютное ерзанье всех присутствующих.

Было ли это действием Алампур?

Действием света, исходившего из каждого ее непонятного ему слова?

Действием покорной и в то же время неистовой нежности, столь редко встречающейся у европейцев?

Действием тихой радости, которая исходила от нее постоянным ровным потоком – радости и спокойствия?

Может ли вообще один человек воздействовать на другого продолжительным влиянием, изменять его суть, путь, траекторию? Существуют ли ведомые и ведущие в этой гигантской сутолоке городов, где ничто не известно доподлинно и одни лишь рукотворные мифы наполняют головы до краев?

– Йося, ты был в ударе, – сказала ему Тата наутро, сражаясь с тупой мясорубкой. – Надеюсь, ты не собираешься отбить молодую жену у своего ученика?

– Ученика? – изумился Иосиф, шаркая сбитыми тапками и закидывая за плечо как шарф мокрое полотенце. – Когда отобью, тогда и стану ему учителем, – как будто пошутил он.

Ночью он дважды поднимался писать, почувствовав в себе прилив ритмов и рифм. На следующий день он проснулся раньше обычного и уселся за письменный стол сочинять буквально следующее:

«Лена, дорогая Лена!

Я понимаю, сколь нелепо мое письмо, но мне совершенно необходимо, чтобы Вы стали частью моей жизни. Я очень одинок уже много лет. У меня нет никого, о ком бы мне хотелось думать и с кем бы мне хотелось говорить. Сегодня я написал Вам стихи и, если Вы примете мое предложение, я пришлю их Вам».

Иосиф хитростью разузнал адрес ее электронной почты, и уже к полудню она с волнением читала это письмо. Ответ от нее пришел быстро: «Я согласна. Пришлите ваши стихи».

Он вышел из комнаты, весело посвистывая.

Он заварил себе кофе покрепче.

Он невпопад ответил на Татины вопросы, объявив, что хочет навестить маму.

– Ты навещал ее вчера, – справедливости ради отметила Тата.

– Мне возбраняется видеть мать? – обиженно возразил Иосиф.

Он надел брюки поновее. Он выбрал свитер, который не так прилежно обтягивал его живот. Он побрился тщательнее обычного, вычистил зубы.

Когда за ним захлопнулась дверь, Тата устало набрала их старинную подругу Вассу, знающую толк в тонких натурах, и вместо привета отчетливо произнесла:

– У нас опять черт-те что. Заедешь, когда сможешь, посмотреть на него?

Старость, старость.

Он шел по улице к метро и думал о старости.

Что она меняет?

Заставляет спуститься на ступеньку ниже?

Что-то застревает в зубах, что раньше глоталось без жевания?

Засоряются глаза, и каждый день угол стола норовит засадить куда побольнее?

Небыстро встаешь, идешь, оглядываешься?

Не бежишь за интересом?

Воспоминания об округлостях живота и ягодиц Алампур безошибочно привели его под вчерашнее окно, в котором уже не было видно хихикающих малайзийских девчонок. Он встал как вкопанный. Он вспоминал ее вчерашние рассказы о врожденной красоте яваек (прямые аккуратные носики – как дощечки для гаданий, и миндалевидный разрез глаз), о злых духах Индийского океана в ярких платках, пожирающих синюшные трупы мореплавателей, и об особенном вкусе самого лучшего в мире риса басмати, бушующего во время цветения, как океанические тяжелые волны, от самого крошечного и скромного ветерка. Когда он уже почти не чувствовал под собой опять закоченевших ног, она появилась перед ним, такая же спокойная и светлая, как и вчера, и он побрел за ней во вчерашнюю комнату в общежитии, из которой, словно по мановению волшебной палочки, вмиг разлетелись, радостно чирикая, все ее подружки, с виду абсолютно не отличимые от нее самой.

– Ты бываешь грустной? – спросил он ее.

Она не поняла вопроса.

– Тебе бывает страшно? – спросил он ее.

Она не знала, что ответить.

– Я нравлюсь тебе?

– Absolutеly, – ответила она.

«Нету в ней суеты, – подумал он на пути домой, – нашей сытой и наглой агонии, свойственной перекормышам. Агонии, приводящей не к смерти, а только к бесконечному хороводу масок. Может, я пришел сюда, чтобы остановить этот хоровод и наконец увидеть лица не смазанными, а во всей их отчетливой стройности и определенности того, чего я так раньше боялся?»

– Он не болен, это характер, – констатировала вечером Васса стальным голосом. – Надо только, чтобы он нормально спал и регулярно ел.

– Васса, ты не права, – не соглашалась Тата. – У него обострение. Выпиши ему что-нибудь.

«У вас красивые стихи, – писала Леночка Иосифу. – Про зиму, про метель, про причудливый характер мороза, про пробелы между днями». «Так в чем же дело, – отвечал ей Иосиф. – Давайте увидимся, поговорим о метелях, вашей душе и моих годах».

Они увиделись. Они увиделись еще и еще.

Тата проводила совещания, летучки, консилиумы. Друзья, дети и внуки раскололись на два лагеря, его и ее. Мир распался, но Иосиф, кажется, не замечал этого, сочиняя, может быть, лучшие свои стихи и посвящая их одновременно двум женщинам, одна из которых привела за руку другую.

Через полгода, когда Иосиф и Елена соединились и стали жить вместе, сначала в одном из Домов творчества под Москвой, а потом в оставленной Татой квартире – этот, как все выражались, «водевиль» тешил уже многие головы и щекотал языки. Ефим Соровский, несмотря на свою безутешность, быстро утешился, без ума влюбившись в какую-то Соню – совсем еще девочку, соблазнившуюся-таки не столько немолодым уже переводчиком, сколько пышной питерской богемой, без конца пировавшей в его квартире. В результате завидовали им обоим.

Толковали о развращенности нравов и о бесе в ребре, иные даже приезжали на улицу, где учились китуты и алампур, в надежде поймать свою золотую рыбку.

– Ничего нового под Солнцем, ничего нового под Луной, одно отцветает, а другое расцветает, – такие слова сказала Алампур Иосифу, когда они виделись в последний раз.

Через год Леночка родила Иосифу сына. Годом позже – еще одного. Через девять месяцев после первой встречи с Иосифом Алампур родила в Малайзии симпатичного малыша. Этот малыш через двадцать восемь лет поднял в столице восстание против китайцев, не дававших никакому ростку свободно пробиваться наружу диктата, за что был после самых жестоких китайских пыток расстрелян, уже бесчувственный, во дворе центральной тюрьмы. Его мать – Алампур, родившая необычного мальчика от русского поэта, ослепла от горя. По удивительному стечению обстоятельств хозяин, в доме которого она убирала, владелец кофейной лавки, торгующий для туристов редкими и дорогими сортами, не вышвырнул ее на улицу, а оставил при доме, найдя ее тонким и чувствительным пальцам другое занятие – перебирать кофейные зерна и изредка ласкать его, когда раздобревшая супруга уходила на рынок за свежей рыбой к обеду.

Иосиф происходил из рода киевских евреев, сильно в разные годы пострадавших от больших репрессий. Его родной брат был также человеком искусства и, несмотря на непростую судьбу, написал несколько хороших рассказов и набросков к романам. Но судьба распорядилась Феликсом – так звали его брата – иначе: он погиб на фронте во время Второй мировой войны, и его рукописи подобрал некий молодой офицер, впоследствии ставший знаменитым писателем. Иосиф ничего не знал об этом, хотя слава ставшего маститым плагиатора всегда претила ему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю