Текст книги "Совершенная строгость. Григорий Перельман: гений и задача тысячелетия"
Автор книги: Мария Гессен
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
– Ну, доказали? – поинтересовался ректор.
– Что именно?
– Что-нибудь!
"Трудно переоценить стимулирующее воздействие постоянного ожидания результатов, – написал в мемуарах бывший студент. – С того момента я стремился быть готовым к этому вопросу".
Александров был королем геометрии не только Ленинграда, но и, возможно, всего СССР. Его ученик так описал реакцию Александрова на просьбу составить историю советской геометрии: "Это было бы нескромно – там кроме меня никого не было". Другой ученик вспоминал, что стал геометром после того, как услышал слова одного из профессоров о том, что Александров "открыл в математике новые миры и сейчас пребывает там в одиночестве". Можно предположить, что реплика Перельмана насчет динозавров относилась в основном к Александрову.
Ко времени встречи Перельмана с Александровым последний уже заявил на семинаре по геометрии: "Все подлецы, все плохие. Один, может быть, Христос был хороший. И Эйнштейн подлец, что не уехал из Америки после того, как против его воли взорвали в Японии атомную бомбу". Александров написал однажды: "В конечном счете через всеобщую связь явлений человек становится так или иначе, в большей или меньшей степени, причастным ко всему, что происходит в мире, и если он может хоть как-то повлиять на те или иные события, то отвечает за них". Это понимание личной ответственности совершенно соответствовало перельмановской концепции честности, поэтому он принял критерий Александрова на вооружение и начал позднее примерять его ко всем, кого встречал.
Когда студенту Григорию Перельману исполнилось шестнадцать, он официально стал почти взрослым. Для обычного тинейджера этот переход ознаменовался бы, вероятно, переоценкой ценностей, переменой кумиров и стремлением к большей независимости. Перельман же, напротив, ужесточил требования к себе. Кроме того, он ввел Залгаллера и Александрова в свой пантеон, где они присоединились к матери и Рукшину. Перельман принял внешние знаки нового взрослого статуса: во-первых, он прекратил бриться, во-вторых, от учебы перешел к преподаванию.
Следуя колмогоровской традиции, Рукшин пытался сделать из первых выпускников своего кружка первых своих ассистентов. Он выбрал Перельмана и Голованова. Перельман был его любимым учеником, а пятнадцатилетний Голованов уже доказал, что вполне способен стать великим учителем по примеру Рукшина.
Сергей Рукшин взял обоих учеников в летний лагерь инструкторами. Эксперимент оказался не слишком успешным. Голованов, как выяснилось, был еще только подростком и вел себя как подросток (со временем это пройдет, и он действительно превратится в наставника, уступающего только Рукшину). А Перельман оказался... Перельманом: жестким, требовательным, сверхкритичным. Эти черты с возрастом будут только усиливаться, делая его не способным ни научить чему-либо кого-либо, ни даже с кем-либо взаимодействовать.
В начале своей карьеры инструктора – на первом курсе университета или сразу после первого курса – Перельман в разговоре с Головановым заявил, что изучение устава на военной кафедре оказалось очень полезным, поскольку многие положения этого документа имеют "прямое отношение к работе кружка". Голованов утверждает, что "это было сказано с улыбкой, разумеется, потому что Гриша очень умный, но было видно, что в этой шутке доля шутки не превышает 10%".
После первого курса Перельман поехал в лагерь, где ему доверили вести математическую группу. В ее состав входили школьники на два года младше Перельмана, в том числе Федор Назаров, теперь профессор Висконсинского университета; Анна Богомольная, профессор Университета Райса; Евгений Абакумов, ныне профессор Университета Марн-ла-Вале в пригороде Парижа.
Каждое утро Григорий Перельман задавал им двадцать задач – примерно вдвое больше, чем давали обычно в кружке дважды в неделю. Задачи были очень сложными и становились все сложнее: инструктор не обращал внимания на способности своих учеников. "Установка была такой, – объяснил мне Голованов. – Морковка должна висеть чуть выше того места, куда зайчик может допрыгнуть. Только тогда зайчик вырастет. Но Гриша считал, что зайчик должен прыгать выше и выше". Если к обеду подопечным Перельмана удавалось решить меньше половины задач, он объявлял им, что обеда они не заслужили. "Они, разумеется, шли в столовую, – вспоминал Голованов, – но незаслуженно".
Что думал 17-летний Перельман о своих 11-летних учениках? Подозревал ли он их (игнорируя их успехи и желание учиться, что доказывал их приезд в лагерь) в интеллектуальной лени? Возможно. "Безусловно, они недостаточно серьезно относились к своим делам, – рассказал Голованов. – Может быть, отчасти в силу какого-то благородства ему не приходило в голову, что они могут быть просто слишком глупые. Но они не были глупые, если вспомнить, кем они тогда были и кем стали".
Похоже, здесь имеет место классический пример неумения строить модель сознания другого. Семнадцатилетний Перельман, студент университета, победитель Международной математической олимпиады, человек, для которого нет нерешаемых задач, никак не мог себе представить, что подросткам с опытом решения задач и участия в олимпиадах на два года меньше его собственного просто не хватало его способности обрушиваться на задачу всей мощью ума. Они не могли сделать то, что мог сделать он, даже если целиком растворялись в работе.
Когда Перельману не удалось наказать своих "бесталанных" учеников, оставив их без обеда, он попытался запретить им приходить на занятия. "Мы пробовали объяснить Грише, что раз ребенку позволили приехать в лагерь, его нельзя не пускать целыми днями в класс, и что это не наказание, а полное безумие, – вспоминал Рукшин. – Перельман ответил, что не пустит ребенка в класс, пока тот не решит то-то и то-то. Это было непросто". В "изгнании" тогда оказались Анна Богомольная, Федор Назаров и Константин Кохась (теперь доцент кафедры математического анализа матмеха СПбГУ).
Зачем Рукшину нужен был Перельман-преподаватель, лекции которого могли быть предельно непонятными, а поведение – просто оскорбительным? Причина отчасти в том, что Рукшин любил Перельмана и держал его при себе (тем летом в лагере они жили в одной комнате), и это придавало его времени и преподаванию дополнительный смысл. Дело может быть и в том, что недостатки Перельмана– преподавателя укладывались в представления Рукшина о должном. Вот как Рукшин описал мне ситуацию (в манере Лоуренса Питера и Раймонда Халла, авторов книги "Принцип Питера»): "Гриша был блестящим наставником для сверхкомпетентных учеников, хорошим – для более чем компетентных, средним – для ограниченно компетентных. <...> Победитовое сверло – это прекрасный инструмент, но просверлить им стекло вы не сможете. Стекло треснет и раскрошится. А вот пуля оставит в стекле аккуратное отверстие, но не пробьет металл. С помощью ножа и топора можно выполнить сходную работу, однако нож подойдет для очинки карандаша куда лучше топора, а дуб, например, вы ножом не повалите. Так вот, преподаватель – это инструмент. Для небольшого количества самых сильных учеников, для которых соблюдение дисциплины не проблема, [Перельман подходил идеально]. Но если мы говорим об организационных, педагогических обязанностях учителя, то это у Перельмана получалось хуже. <...> Кстати, в летние лагеря... мы не приглашаем отдельно воспитателя, вожатого и педагога. Бог един в трех лицах: воспитатель, преподаватель и твой родной начальник. Потому что у этих детей случайный воспитатель никогда не будет пользоваться уважением, а будет преподаватель, который ходил с ними в походы, мок под дождем, обливался потом в жару, занимался с ними математикой, обсуждал книги – тем более что разница в возрасте между мной и моими учениками была небольшая".
Рукшин был на 9 лет старше Перельмана и на 10—12 лет старше большинства остальных своих учеников. Если я верно поняла его, он считал, что был для детей не просто любимым учителем – самим богом. Его ученики, сами начавшие преподавать, представлялись ему "ангелами", поэтому, судя по всему, приобрели право не только быть бесполезными, но и безрассудными, капризными и ребячливыми.
Конфликт произошел тогда, когда дети, которым Григорий Перельман пытался навязать собственное понимание математической дисциплины, достаточно подросли, чтобы счесть его равным. Перед летним лагерем 1985 года Перельман объявил, что не поедет туда, если двое бывших его "рекрутов" будут тоже преподавать. Двадцать с чем-то лет спустя Рукшин не смог или не захотел вспомнить, почему Перельман возражал против присутствия в лагере этих молодых учителей. Кажется, он в принципе возражал против присутствия Анны Богомольной – например, потому что она носила брюки, а также потому, что он обнаружил: она не всегда говорит правду.
– Она пыталась солгать и он это обнаружил? – спросила я Рукшина.
– Нет, он просто узнал, что она не во всех случаях говорит правду. Я попытался было объяснить ему, что только идиоты всегда говорят всю правду, но не сказал ему этого. Я сказал ему: "Гриша! То, о чем ты говоришь, – это не функция самого человека, а функция его отношений с другими. Есть люди, которым я никогда не вру, и есть люди, перед которыми у меня нет моральных обязательств. Я бы предпочел не врать им, а просто ничего не говорить, но не исключаю, что скажу им не всю правду или неправду". Гриша даже такую точку зрения принять не хотел.
На самом деле – не мог. Соображение о том, что поведение, особенно неприемлемое, является не частью личности, а гибкой функцией, как другие отношения между людьми, кажется, оставалась для него непостижимой. К тому же он знал по крайней мере одного человека, который стремился всю жизнь говорить правду, и это опровергало тезис Рукшина. Этим человеком был Александр Данилович Александров. На его надгробии в Петербурге начертано: "Поклоняться можно только истине".
Анна Богомольная не смогла вспомнить инцидент с Перельманом, но рассказала об атмосфере математических кружков и летних лагерей, а также отозвалась о Рукшине как о конфликтном человеке. "Мы были молоды, с нами всеми было тяжело ужиться, трудно работать", – объясняет Богомольная. Она говорит об этом ровно, однако слова ее свидетельствуют о затаенной обиде, насколько я понимаю, по отношению к Рукшину: "В нашем дружном террариуме люди ссорились из– за вещей, которые сейчас, когда мне сорок, кажутся ничтожными".
Богомольная считает, что Перельман не был пригоден для преподавания: "У него был другой характер. Учителю приходится заниматься чем-то вдобавок к чистой математике". Но вместо того, чтобы мирно устраниться от учительства, Перельман бросил его в гневе, отчасти потому, что Рукшин ничего не сделал для предотвращения конфликта в небольшом воинстве своих "ангелов". "Я поговорил со всеми наставниками, которые согласились приехать в лагерь в то лето, – сказал он мне. – Мы единогласно решили, что в свете его ультиматума Гришу мы не берем".
Когда Перельману было девятнадцать, его мир стал неуклонно сжиматься. Он расстался со средой, которая питала его начиная с десятилетнего возраста. Примерно в то же время, в середине третьего курса, Перельман выбрал специализацию, и здесь его пути с Головановым разошлись. Теперь, после почти девяти лет совместных походов в маткружок и в школу с внезапными остановками и записыванием формул мелком на тротуаре, у них было разное расписание занятий. Перельман отправился своей дорогой, которая за следующие двадцать лет приведет его к тому, что поддерживать отношения он сможет только с матерью и с Рукшиным.
Сергей Рукшин по-прежнему останется богом для своего ученика, но никаких других «ангелов» между ними уже не будет.
Глава 6. Ангелы-хранители
«Когда Перельман заканчивал университет, ко мне пришла его мать, – вспоминает Виктор Залгаллер. – Она сказала, что Григорий мечтает попасть в наш институт». Речь шла о Ленинградском отделении Математического института им. В. А. Стеклова Академии наук. Судя по всему, Залгаллеру не показался странным визит матери взрослого человека к научному руководителю своего сына для обсуждения его академических перспектив. И у Виктора Залгаллера, и у Любови Перельман, кажется, были серьезные причины для вмешательства в судьбу Григория и решения некоторых проблем, которые тот самостоятельно решить не мог, да и не хотел.
С конца 1940-х, когда Залгаллер нашел свое имя в списке зачисленных в аспирантуру, в советской образовательной политике изменилось немногое. Аспирантура для евреев оставалась практически недоступной. Институт им. Стеклова выделялся даже на этом фоне. Открытое письмо, составленное группой американских математиков и распространенное в 1978 году на Всемирном математическом конгрессе, проходившем в Хельсинки, гласило: "Математический институт им. Стеклова – престижное научное учреждение. В течение последних тридцати лет его директором был академик И. М. Виноградов, который гордится тем фактом, что во время его руководства институт стал "свободным от евреев". В отличие от ситуации в первые годы после окончания Второй мировой войны, ключевые посты в математике сейчас занимают люди, которые не только не желают защищать перед властями интересы науки и ученых, но в своей деятельности даже выходят за рамки официальной политической и расовой дискриминации". Академик Виноградов, занимавшийся теорией чисел, руководил Институтом им. Стеклова почти полвека и считал антисемитизм личным долгом. Он умер за четыре года до окончания Перельманом ЛГУ. Этого времени, конечно, было недостаточно для того, чтобы Институт им. Стеклова расстался с почти полувековой антисемитской традицией. Преемники Виноградова поддерживали ее с большим или меньшим энтузиазмом.
Положение Перельмана осложнялось и тем, что все важные решения, касающиеся Института им. Стеклова, принимались не в Ленинграде, а в Москве. Руководители Ленинградского отделения не могли повлиять на ситуацию. К тому же новый директор отделения Людвиг Дмитриевич Фаддеев – отпрыск русского аристократического, слегка эксцентричного семейства – до тех пор не был замечен в осуждении антисемитских настроений прежнего руководства Института им. Стеклова. "Я не знал, как Фаддеев воспримет нашу идею", – поделился со мной Залгаллер. Эта идея заключалась в том, чтобы предложить место в аспирантуре одному из самых одаренных и прилежных студентов, которых когда-либо видел матмех ЛГУ. Залгаллер поговорил с Юрием Бураго, своим бывшим учеником, руководившим лабораторией в Ленинградском отделении Института им. Стеклова.
Залгаллер и Бураго составили план. Атака Перельмана должна была предваряться залпом тяжелой артиллерии: Александр Данилович Александров согласился написать руководству Института им. Стеклова письмо, в котором просил разрешить Григорию Перельману готовить там диссертацию, и сообщал, что согласен стать его научным руководителем. Нелепость этой просьбы (академик и светило советской науки хлопочет за неприметного старшекурсника!) должна была обеспечить успех предприятия. Александров был не из тех, кто с готовностью принимает или оказывает благодеяния, но это был тот случай, когда его высокий статус мог сыграть решающую роль.
"Если бы Бураго захотел взять Перельмана к себе, ему никто не позволил бы это сделать, – рассказал мне Алексей Вернер, ученик и соавтор Александрова. – Но отказать академику они не смели". Валерий Рыжик, присутствовавший при нашем разговоре, согласился с этим и прибавил, что Александров пересказал ему содержание письма: "Это исключительная ситуация, когда следует проигнорировать национальность".
Оставим без внимания предположение, будто Александров или Рыжик верили, что в обычной ситуации игнорировать национальность не следует. В этой истории удивительно вот что: в тактической операции принимало участие, кажется, все математическое сообщество Ленинграда – за исключением самого Григория Перельмана.
"Поступление Гриши в аспирантуру было сопряжено с большими трудностями, – вспоминал Голованов. – В его паспорте было написано, что он еврей. А у меня, между прочим, нет. <...> Вопрос решался на заоблачных по тогдашним временам высях – люди не ниже уровня академика участвовали в борьбе за просовывание Перельмана в аспирантуру. Что само по себе, кстати говоря, очень весело, потому что, с одной стороны, Гриша – это да, но, с другой стороны, аспирант, вообще говоря, – не велика птица".
Знал ли об этих интригах сам Перельман или оставался в неведении? "Отслеживать процесс и быть в неведении – это не все возможные варианты. – Голованов откинулся на спинку стула и с довольной ухмылкой повторил фразу, часто им употребляемую в наших беседах: – Видите ли, Гриша – очень умный человек. Это не связано с его математическим талантом, который, по-видимому, все признают. Гриша – очень умный человек. То есть допустить, чтоб он был в неведении, я не могу. Хотя, признаться, я не обсуждал с ним тогда эту тему".
Другими словами, Голованов и Перельман, знакомые друг с другом больше десяти лет, учившиеся математике бок о бок, сидевшие рядом на вступительных экзаменах в аспирантуру (экзаменов было два – по избранной математической дисциплине и истории КПСС), прилежно избегали обсуждения очевидных вещей. Мотив Голованова ясен: он преувеличенно вежливый человек, почти болезненно заботящийся о том, чтобы не задеть чувств друга. В 1987 году Голованов был также смущен тем, что получил преимущество только оттого, что в его паспорте не значилось, что он еврей. Поведение же Перельмана соответствовало его характеру. Система приема в аспирантуру, дискриминационная и построенная на интригах, могла просто не соответствовать представлению Перельмана о мире математики как справедливом и меритократическом. Он не только не хотел – не умел говорить о неопределенности своего математического будущего, как не умел планировать.
Подход Перельмана к вопросу о поступлении в аспирантуру оказался полностью противоположным подходу Залгаллера. Последнего так сильно разозлило, что поступлением в аспирантуру он может быть обязан кому-то, что он буквально вычеркнул себя из списка принятых, тем самым покинув систему, которая разлагалась и разлагала. Перельмана тоже не слишком радовала мысль о том, что он будет кому-то чем-то обязан. Однако он просто проигнорировал закулисную сторону поступления. С точки зрения великого порядка вещей, представление о котором наставники внушили Перельману, он, конечно, был прав. Унижения, которым Советы подвергали ученых (особенно ученых-евреев), не имеют отношения к нормальной математической практике. Они не должны занимать ум математика.
Во второй половине XX века те из советских математиков, которые желали заниматься наукой так, как должно, вынуждены были сойти в мир математического андеграунда и, следовательно, лишиться привилегий. Те, кто принадлежал к миру "официальных" математиков, получали рабочие кабинеты, приличную зарплату, квартиры от Академии наук и изредка – возможность выехать за границу. Однако им приходилось терпеть идеологическую опеку, дискриминацию и коррупцию.
Обобщающий ум Перельмана не мог принять эту дихотомию. Перельман желал заниматься математикой так, как следовало ею заниматься, и там, где следовало это делать: в Ленинградском отделении Института им. Стеклова. Благорасположение коллег, которые вступились за него, и деликатность друзей, которые не поднимали в разговоре эту тему, позволили ему и дальше жить в воображаемом мире.
Осенью 1987 года Григорий Перельман стал аспирантом при Ленинградском отделении Института им. Стеклова, а Александр Данилович Александров – его научным руководителем (Перельман стал, таким образом, последним математиком, удостоившимся этой чести). Официально Перельман числился в лаборатории Бураго. Никто тогда не знал, что это было лучшее время и место для математика, начинающего научную карьеру.
Год спустя после того, как Перельман окончил университет, генсек ЦК КПСС Михаил Горбачев инициировал радикальную перестройку советского общества. В конце 1986 года Андрей Сахаров, нобелевский лауреат, главный советский правозащитник и выдающийся физик, вернулся в Москву из горьковской ссылки. В начале 1987 года, как предполагалось, все советские политзаключенные должны были быть отпущены. В 1988-м (год спустя после поступления Перельмана в аспирантуру) началась политика гласности – короткий золотой век советских интеллектуалов, когда чтение толстых журналов стало привычкой миллионов и началось всенародное обсуждение перспектив страны. В 1989 году, когда Перельман был занят диссертацией, граждане СССР припали к телеэкранам, наблюдая за ходом первых в своей жизни полудемократических выборов и парламентских дебатов. Всеобщее оживление было настолько сильным, что даже Перельман, презирающий "политику", не смог полностью его игнорировать.
Григорию Перельману невероятно повезло: он начал карьеру за несколько лет до того, как экономические реформы начала 1990-х сделали исследовательские учреждения нищими, а ученых обрекли на нестабильное, от гранта к гранту, существование и на метания между заграничными научными "гастролями" и работой в России. В конце 1980-х аспирантская стипендия, по словам Александра Голованова, была "на десять рублей больше зарплаты, на которую можно было существовать".
В то же время положение советских научных учреждений стало заметно меняться. "Железный занавес" поднимался. Советские ученые начали выезжать за границу, а иностранные исследователи – беспрепятственно посещать СССР. Уже была прекращена цензура иностранных научных изданий, а экономический кризис еще не подорвал библиотечную систему подписки. Почтовая и телефонная связь стала доступной, как никогда.
Для академических учреждений наподобие Института им. Стеклова это означало изменение интеллектуального климата. Для Григория Перельмана – что его путь к вступлению в ряды международной математической элиты теперь был свободен. Его мировоззрение не подверглось испытаниям. Кроме того, он мог теперь встретиться с Михаилом Громовым.
С определенного времени Михаил Громов оказывался связан почти с любым серьезным поворотом в судьбе Григория Перельмана. Каждый, с кем я встречалась, стараясь проследить траекторию Перельмана после окончания им школы, упоминали в разговоре имя Громова: он рекомендовал Перельмана на ту или иную академическую должность, привозил его на конференцию, выступал соавтором его статьи.
Залгаллер отозвался о Громове так: "Это лучшее, что дал Ленинградский университет". Михаил Громов защитил в ЛГУ докторскую диссертацию в 1968 году, когда ему было всего двадцать пять. Его научным руководителем был Владимир Рохлин – тополог, которого Александр Данилович Александров спас от репрессий. Громов, чья мать была еврейкой, отчаялся получить научную должность в Институте им. Стеклова или даже менее желанную для него, преподавательскую – в родном университете. В конце 1970-х он эмигрировал в США и стал работать в Курантовском институте Нью-Йоркского университета. Позднее, сделавшись одним из ведущих геометров мира, он начал делить свое время между Курантовским институтом и сверхпрестижным Институтом высших научных исследований (IHES) в Бюр-сюр-Иветт под Парижем.
Я встретилась с Громовым в парижском Институте им. Анри Пуанкаре – подразделении Университета им. Пьера и Марии Кюри, в котором проводятся конференции и семинары по математике и теоретической физике. Эта информация с университетского веб-сайта подтверждалась табличками на круглых деревянных столах в институтском кафетерии: "Для математиков и физиков-теоретиков".
Громов вел оживленную дискуссию с американским топологом Брюсом Кляйнером (я встретилась с ним в Нью– Йорке несколькими месяцами ранее). Когда я подошла, Кляйнер поднялся, но оказался слишком увлечен беседой, чтобы меня поприветствовать. Вместо этого он повернулся к Громову и заявил, что наука, в которой ничего не нужно доказывать, вообще не является наукой. Громов ответил, что альтернативная система тоже может оказаться последовательной. «Вы говорили когда-нибудь с бомжами? У них бывают грандиозные идеи!" – вспыхнул Кляйнер. Думаю, он имел в виду, что у любого сумасшедшего есть собственная стройная система, о которой тот может рассказать, но Кляйнер был слишком зол, чтобы внятно это артикулировать. Громов, тоже распаляясь, замахал руками: "Нет, нет!" (Он и сам выглядел отчасти как бомж: одежда нелепо висела на его слишком худом теле, джинсы были чем-то испачканы, светло-зеленая рубашка потерта на груди и манжетах, а нечесаные седые волосы и борода торчали во все стороны.) Тут Кляйнер, топая, вышел вон, а раздосадованный Громов повернулся ко мне.
Он рассвирепел, когда я спросила его о причине отъезда из СССР. "А почему бы и нет? – буркнул он на русском так, что отчетливо стали заметны три десятилетия, проведенных в эмиграции. – Все уезжали, я тоже поехал. Меня позвали работать в Америке – я отправился туда. Потом предложили работу здесь – я поехал сюда". Я знала о Громове достаточно, чтобы не поверить в то, что он говорит всю правду, но решила не давить на него. Он точно не был в подходящем настроении, чтобы обсуждать тяготы еврейской эмиграции из СССР.
– Верно ли я понимаю, что вы были человеком, который привез Перельмана на Запад? – спросила я.
– Я участвовал в этом. Но это была инициатива Бураго, – раздраженно ответил Громов.
– Многие говорили мне, что это вы сказали, что Перельман – великий математик.
– Так сказал мне Бураго. Я, может, тоже кому-то сказал.
– А что именно сказал вам Бураго?
– Он сказал, что есть хороший молодой математик...
–...которого нужно привезти сюда?
– Да, которого нужно сюда привезти.
Громов устроил так, что Перельман в 1990 году, вскоре после защиты диссертации в Институте им. Стеклова, провел несколько месяцев в Бюр-сюр-Иветт. Там он начал заниматься пространствами Александрова – топологическим феноменом, названным по имени Александра Даниловича Александрова. Последний прекратил исследования в этой области в 1900-x. Теперь сразу трое последователей Александрова – Бураго, Громов и Перельман – продолжили его работу.
В1991 году Громов помог Перельману приехать на Фестиваль геометрии (Geometry Festival), ежегодно проводящийся в одном из университетов Восточного побережья США. В тот год фестиваль проходил в Университете Дьюка. Перельман прочитал доклад о пространствах Александрова, который в 1992 году лег в основу его первой большой научной статьи, написанной в соавторстве с Громовым и Бураго. Кроме того, Громов представил Перельмана нужным людям, чтобы того пригласили вести исследования в США после защиты диссертации.
Постепенно я поняла мотивы участия Громова в судьбе Перельмана – или, скорее, масштаб этого участия.
– Когда он вошел в геометрию, – заявил мне Громов, – он в то время был самым сильным геометром. До того, как он ушел в подполье, он определенно был самым сильным человеком в мире.
– Что это значит?
– Он делал лучшие работы, – с восхитительной точностью определил Громов.
Я немедленно вспомнила анекдот, рассказанный мне одним математиком. Группа людей путешествует на воздушном шаре. Поскольку их шар отнесло далеко, путешественники решили спросить у кого-нибудь из местных жителей, куда они попали. Увидев на земле человека, они снизились: "Не могли бы вы сказать, где мы сейчас находимся?" Тот, подумав, ответил: "В корзине воздушного шара". Этот человек был математиком.
Потом я поняла, что Громов по-настоящему считает Перельмана "самым сильным человеком в мире", то есть не просто лучшим на свете геометром, но – достойнейшим человеком, занимающимся математикой. Громов сравнил Перельмана с Исааком Ньютоном, но тут же оговорился: "Ньютон был довольно противным, нехорошим человеком. Про Перельмана этого не скажу. У него есть отдельные выбраки, но немного".
Недостатки Перельмана, по мысли Громова, иногда приводят к его нападкам на своих друзей, но эти конфликты – ничто по сравнению с его безграничной врожденной порядочностью. "У него [Перельмана] есть моральные принципы, которых он придерживается. Это удивляет людей. Часто говорят, что он странно ведет себя, но он поступает честно, неконформистски. Это непопулярно в математическом сообществе, хотя и должно было бы быть нормой. Основная его странность заключается в том, что он ведет себя более или менее порядочно. Он следует идеалам, которые негласно приняты в науке".
Другими словами, Перельман таков, каким должен быть математик и вообще человек. В тот день я гуляла по Парижу в сопровождении французского математика и историка науки, который возмущался коммерциализацией науки и беспринципным поведением таких людей, как Громов, который якобы имел отношение к публикации IHES пустейших брошюр с целью сбора денег. И я подумала, что Громов, возможно, хотел бы быть столь же твердым и принципиальным, как Перельман, так же решительно устраниться от математических институций и открыто презирать официальные почести. Вот почему, вероятно, Громов ставит поведение Перельмана в пример и отказывается признать, что помогал ему.
Вахта англелов-хранителей Григория Перельмана продолжилась. Рукшин ввел Перельмана в мир олимпиадной математики. Рыжик опекал его в школе. Залгаллер помог Перельману отточить навыки решения задач в университете, а после передал его в руки Александрова и Бураго, чтобы он продолжал свободно и беспрепятственно заниматься математикой. Бураго же доверил Перельмана Громову, который представил его всему миру.