355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марио Варгас Льоса » Вожаки » Текст книги (страница 6)
Вожаки
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:07

Текст книги "Вожаки"


Автор книги: Марио Варгас Льоса



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

– Не двигайся, Рубен, я поведу тебя, но не цепляйся за меня, если ты вцепишься, мы оба утонем, Рубен, спокойно, я поведу тебя за голову, но не трогай меня.

Задержавшись на благоразумном расстоянии, он протянул руку и достал до волос Рубена. Начал плыть, загребая одной рукой, стараясь как можно больше помогать себе ногами. Продвигался он очень медленно, с большим трудом, напрягая все свои силы, почти не слушая, как Рубен монотонно скулил, а иногда вдруг дико выкрикивал: „Умираю, спаси меня, Мигель“ или сотрясался от позывов к рвоте. Наконец он остановился, совершенно обессиленный. Одной рукой он подтягивал Рубена, другой старался держаться на поверхности. Он глубоко дышал. Лицо Рубена было сведено болью, губы сжаты.

– Дорогой, – прошептал Мигель, – уже осталось немного, крепись. Отвечай, Рубен. Кричи. Не надо так.

Он ударил его по щеке, и Рубен открыл глаза, слабо повел головой.

– Кричи, дорогой, – повторил Мигель. – Постарайся вытянуться. Я разотру тебе живот. Уже немного осталось, не сдавайся.

Он протянул руку, нащупал отвердевший живот Рубена. Он помял его, сначала осторожно, потом сильнее, и Рубен закричал:

– Не хочу умирать, спаси меня, Мигель!

Он снова поплыл, теперь приподнимая Рубена за подбородок. Каждый раз, когда их настигала волна, Рубен глотал воду, и Мигель приказывал ему сразу же ее выплевывать. И все плыл, не останавливаясь, иногда закрыв глаза, воодушевленный – в его сердце родилось что-то теплое и горделивое, подстегивало и защищало от холода и усталости. Камень царапнул по ноге. Через минуту он смог встать и обнять Рубена за пояс. Прижав Рубена к себе, ощущая на плече его голову, Мигель некоторое время отдыхал. Потом он помог Рубену лечь на спину и, поддерживая его за плечи, заставил разогнуть колени; он массировал его живот, пока наконец твердый ком не смягчился. Рубен уже не кричал, он изо всех сил старался вытянуться и тоже растирал себя обеими руками.

– Тебе лучше?

– Да, братишка, уже в порядке. Давай выходить.

Невыразимая радость переполняла их, когда они брели по камням, наклоняясь вперед, чтобы не сбили отходящие волны, не обращая внимания на морских ежей. Скоро они увидели гребни скал, здание купален и, наконец – уже вблизи от берега, – грифов.

– Послушай, – сказал Рубен.

– Да?

– Не говори им ничего. Пожалуйста, не говори им, что я орал. Мы всегда были друзьями, Мигель. Не подводи меня.

– Да кто я, подонок, что ли? – сказал Мигель.

Они вышли, стуча зубами. Сели на ступеньки под галдеж грифов.

– А мы уж собирались выразить соболезнование вашим семьям, – говорил Тобиас.

– Прошло больше часа, как уплыли, – сказал Зубрила. – Расскажите, как было…

Вытираясь майкой, Рубен подчеркнуто спокойно объяснял:

– Да никак. Доплыли до волнореза и вернулись. Вот такие мы, грифы. Мигель чуть обошел меня, на один взмах, не больше. Ясно, что в бассейне мне с ним и делать было бы нечего.

На спину Мигеля, который оделся, не вытираясь, посыпались поздравительные хлопки.

– Ты становишься мужчиной, – сказал Папуас.

Мигель не ответил; улыбаясь, он думал, что сегодня же вечером пойдет в парк Саласар. Конечно, от Папуаса весь Мирафлорес будет знать о его отваге, и Флора, блестя глазами, станет ждать…

ПОСЕТИТЕЛЬ

Пески доползают до самой лавки и кончаются у порога; если смотреть из дыры, что служит лавке входом, сквозь просветы в тростниковой занавеске, то взгляд скользит по вялой белой поверхности, пока не упрется в небо. За лавкой земля твердая и неровная, а приблизительно через километр начинаются горы; они гладкие, как будто отшлифованные, и тесно прижаты друг к другу, причем каждая последующая выше предыдущей. Вершины протыкают облака, как иглы, врезаются в небо, как топоры. Слева, сперва узкой извилистой полоской вдоль границы песков, потом постепенно расширяясь и, наконец, уже довольно далеко от лавки, теряясь в предгорьях, тянется лес: низкорослый кустарник, трава, сухие ползучие растения, заполонившие все вокруг, бездорожье, змеи, мелкие гниющие болотца. Но этот лес – только предвестник сельвы, ее жалкое подобие. Он кончается в низине, у подножия огромной горы, за которой простирается настоящая сельва. И донье Мерседитас это известно; как-то раз, давным-давно, она вскарабкалась на гору и сквозь пятна туч, проплывавшие под ногами, долго удивленно смотрела на равнину, что раскинулась вширь и вдаль, – зеленую, без единой помарки.

Сейчас донья Мерседитас дремлет на двух расстеленных на земле мешках для зерна. Чуть поодаль роется в песке коза: усердно пережевывает какие-то щепки и время от времени нежно блеет в теплый вечерний воздух. Вдруг она напряженно застывает, навострив уши. Женщина приоткрывает глаза:

– Что там, Куэра?

Коза натягивает веревку, привязанную к воткнутому в песок колышку. Женщина с трудом поднимается на ноги. Метрах в пятидесяти от них на фоне неба четко вырисовывается силуэт мужчины. Тень на песке опережает его. Женщина козырьком приставляет ладонь к глазам. Быстро осматривается, замирает. Мужчина уже совсем близко; он высокий, тощий, черный. У него курчавые волосы и насмешливые глаза. Выцветшая рубаха развевается над байковыми штанами, закатанными до колен. Ноги – как два черных гвоздя.

– Добрый вечер, сеньора Мерседитас, – говорит он издевательски сладким голосом.

Женщина бледнеет.

– Чего тебе? – бормочет она.

– Ведь вы узнаете меня, правда? Прекрасно, я очень рад. Если уж вы так любезны, я бы съел чего-нибудь. И выпил. Страсть как пить хочется.

– Там, в лавке, пиво и фрукты.

– Вот спасибо, сеньора Мерседитас! Вы так добры. Может, составите мне компанию?

– Зачем это? – Женщина подозрительно косится на него; она толстая и в годах, но кожа у нее все еще свежая и гладкая; ходит донья Мерседитас босиком. – Ты прекрасно знаешь, где что лежит.

– Просто не люблю есть один, – доверительно сообщает мужчина. – Как-то грустно.

Женщина мнется. Потом направляется к лавке, приволакивая ноги по песку. Входит. Открывает бутылку пива.

– Спасибо, большое спасибо, сеньора Мерседитас. Но мне бы лучше молочка. Раз уж вы все равно открыли эту бутылку, почему бы вам не выпить ее самой?

– Не хочется.

– Да ну, сеньора Мерседитас, бросьте! Выпейте за мое здоровье.

– Не хочу.

Лицо мужчины из умильного делается злым и жестким.

– Вы что, оглохли? Я же сказал: пейте. Ваше здоровье!

Женщина обеими руками подносит бутылку ко рту и пьет медленно, маленькими глотками. На грязном выщербленном прилавке сияет белизной банка с молоком. Отогнав рукой мух, мужчина берет банку и делает большой глоток. Над губой остается след от жирной пенки, который он тут же шумно убирает языком.

– Ах! – Он с наслаждением облизывается. – Какое вкусное молоко, сеньора Мерседитас! Это ведь козье, верно? Мне очень понравилось. Вы уже допили бутылку? Так почему бы не открыть еще одну? Ваше здоровье!

Женщина беспрекословно подчиняется. Гость жадно пожирает два банана и апельсин.

– Послушайте, сеньора Мерседитас, не спешите так. У вас пиво течет по подбородку. Платье намочите. Зачем же вещь портить? Откройте-ка еще бутылочку и выпейте за Нуму. Ваше здоровье!

Мужчина повторяет „Ваше здоровье!“, пока на прилавке не выстраиваются в ряд четыре пустые бутылки. У женщины стекленеют глаза; она рыгает, потом сплевывает и тяжело опускается на мешок из-под фруктов.

– Боже мой! – восклицает гость. – Ну что за женщина! Да вы, извиняюсь, пьяненькая, сеньора Мерседитас!

– Издеваешься над старухой? Тебе это зачтется, Хамайкино,[36]36
  Хамайкино – выходец с Ямайки (исп. Jamaica).


[Закрыть]
вот увидишь. – Язык у нее заплетается.

– Правда? – равнодушно отзывается мужчина. – Кстати, а Нума когда придет?

– Нума?

– Полно, сеньора Мерседитас, вы просто невозможны! Хватит притворяться, что ничего не понимаете. Так во сколько он придет?

– Ты грязный черномазый Хамайкино. Нума тебя убьет.

– Ох, не пугайте меня, сеньора Мерседитас! – Мужчина зевает. – Ладно, похоже, время у нас есть. До ночи, по крайней мере. Как насчет поспать?

Мужчина встает и выходит. Он направляется к козе. Животное смотрит на него недоверчиво. Негр отвязывает козу и возвращается в лавку, насвистывая и на ходу завивая веревку спиралью. Женщины нет. Движения мужчины сразу утрачивают свою чувственную медлительность. Бормоча проклятия, он большими шагами обегает двор. Потом кидается в лес. За ним увязывается коза. Она и обнаруживает женщину под кустом, подбегает и начинает лизать ее лицо. Хамайкино смеется, видя, какие злобные взгляды бросает на козу хозяйка. Один взмах его руки – и донья Мерседитас плетется обратно к лавке.

– Нет, все-таки вы ужасная женщина. Что это вам в голову взбрело!

Он связывает сеньоре Мерседитас руки и ноги. Потом поднимает ее и укладывает на прилавок. Некоторое время насмешливо поглядывает на нее, а потом вдруг начинает щекотать ей широкие потрескавшиеся подошвы ног. Женщина трясется от хохота, в глазах у нее отчаяние. Прилавок довольно узкий: ерзая от смеха, донья Мерседитас постепенно сползает к самому краю и наконец тяжело обрушивается на пол.

– Ну что за ужасная женщина, честное слово! – смеется гость. Притворяется, что без сознания, а сама подсматривает одним глазом. Вы просто неисправимы, сеньора Мерседитас!

Коза, просунув голову в дверь, внимательно смотрит на хозяйку.

***

Темнеет. О наступлении вечера возвещает конское ржание. Сеньора Мерседитас поднимает голову и, широко раскрыв глаза, напряженно вслушивается.

– Это они, – говорит Хамайкино.

Он вскакивает. Кони ржут и бьют копытами.

Хамайкино истерически вопит с порога лавки:

– Вы что, с ума сошли, лейтенант? Вы с ума сошли?

Из-за скал появляется лейтенант; он маленький и коренастый, в сапогах для верховой езды. Лицо у него вспотело. Лейтенант осматривается.

– Вы с ума сошли, что ли? – твердит Хамайкино. – Что с вами?

– Ты на меня не ори, черномазый, – отвечает лейтенант. – Мы только что пришли. А в чем дело?

– Как это „в чем дело“? Прикажите своим людям увести лошадей. Вы что, первый день служите?

Лейтенант багровеет.

– Тебя пока еще не выпустили, черномазый, – говорит он. – Так что повежливее!

– Спрячьте лошадей или отрежьте им языки, если хотите. Но чтобы тихо было! И ждите. Я подам знак. – Хамайкино растягивает губы в наглой ухмылке. – Сейчас вам меня надо слушаться.

Лейтенант несколько секунд раздумывает.

– Если он не придет, пеняй на себя, – наконец говорит он и, повернув голову, приказывает: – Сержант Литума, спрятать лошадей!

– Слушаюсь, мой лейтенант! – отвечают из-за камней. Слышен топот копыт. Потом – тишина.

– Вот это другое дело, – говорит Хамайкино. – Надо слушаться. Прекрасно, генерал! Браво, командир! Мои поздравления, капитан! Сидите тихо. Я подам знак.

Лейтенант грозит ему кулаком, потом исчезает за скалами. Хамайкино возвращается в лавку. Глаза женщины полны ужаса.

– Предатель, – шепчет она. – Ты привел полицию. Будь ты проклят!

– Боже мой, как вы дурно воспитаны, сеньора Мерседитас! Я не приводил полиции. Я пришел один. А с лейтенантом мы встретились уже здесь. Это же ясно.

– Нума не придет, – говорит женщина. – А тебя полицейские отправят обратно в тюрьму. А когда выйдешь оттуда, Нума тебя убьет.

– Вы меня явно недолюбливаете, сеньора Мерседитас. Что вы мне тут напророчили!

– Предатель! – твердит женщина; ей удалось сесть и теперь она держится очень прямо. – Думаешь, Нума такой дурак?

– Дурак? Ничего подобного. Он хитер, что твой попугай. Но вы не отчаивайтесь, сеньора Мерседитас. Он обязательно придет.

– Не придет. Он – не то, что ты. У него есть друзья. Они предупредят его, что здесь полиция.

– Вы думаете? А я сомневаюсь: времени не хватит. Полицейские подошли с другой стороны, из-за гор. Через пески пришел я один. И везде, где проходил, справлялся: „А что, сеньора Мерседитас все еще держит лавку?“ И еще говорил: „Меня только что выпустили. Пойду сверну ей шею“. Человек двадцать, не меньше, должны были помчаться и доложить об этом Нуме. И вы все еще думаете, что он не придет? Господи, ну и рожу вы скроили, сеньора Мерседитас!

– Если с Нумой что-нибудь случится, – хрипло бормочет женщина, – ты будешь жалеть об этом всю свою жизнь, Хамайкино.

Тот только плечами пожимает, закуривает сигарету и насвистывает. Потом подходит к прилавку, берет масляный фонарь, зажигает его и прицепляет к тростниковой занавеске.

– Уже темнеет, – говорит он. – Идите-ка сюда, сеньора Мерседитас. Хочу, чтобы Нума увидел, как вы сидите у двери и поджидаете его. Ах да! Вы же не можете двигаться. Извините, я такой забывчивый.

Он наклоняется и берет ее на руки. Потом сажает на песок перед входом в лавку. При свете фонаря лицо женщины кажется мягче и моложе.

– Зачем ты это делаешь, Хамайкино? – слабым голосом спрашивает донья Мерседитас.

– Зачем? – переспрашивает Хамайкино. – Вы ведь никогда не сидели в тюрьме, не правда ли, сеньора Мерседитас? Дни идут, а ты не знаешь, чем заняться. Там очень тоскливо, уверяю вас. И еще – очень хочется есть. Кстати, я кое о чем забыл сказать вам. Не вздумайте кричать, когда появится Нума. Держите рот закрытым, а не то муха влетит.

Он смеется. Оглядывает комнату, находит какую-то тряпку и завязывает рот донье Мерседитас. Некоторое время рассматривает ее. Это явно его развлекает.

– Позвольте вам заметить, сеньора Мерседитас, что вид у вас презабавный. Даже не знаю, на кого вы похожи!

***

В глубине темной лавки Хамайкино, гибкий и бесшумный, замер, как змея перед броском. Он стоит подавшись чуть вперед и упираясь руками в прилавок. В двух метрах от него, в конусе света, неподвижно сидит женщина. Она вытянула шею, как будто принюхивается: она тоже слышала. Звук легкий, но очень четкий доносится откуда-то слева и явно выделяется из хора сверчков. Вот опять, на этот раз – дольше. В лесу трещат ветки – к лавке кто-то подбирается. „Он не один! – шелестит Хамайкино. – Черт побери!“ Он сует руку в карман, достает свисток и подносит его к губам. Выжидает. Женщина начинает ерзать, и Хамайкино ругается сквозь зубы. Сеньора Мерседитас ерзает, качает головой, как маятник, пытаясь освободиться от повязки. Шума больше не слышно. Значит, они уже на песке: он гасит шаги. Женщина смотрит влево, чуть шею не вывернула, глаза у нее, как у раздавленной игуаны, вылезают из орбит. „Она их видит“, – бормочет Хамайкино. Он трогает свисток кончиком языка холодный металл слегка царапает. Донья Мерседитас продолжает мотать головой, рыча от бессилия. Тихо блеет коза, и Хамайкино вздрагивает и съеживается. Несколько секунд спустя он видит тень, наплывающую на сидящую женщину, и голую руку, которая тянется к повязке у нее на лице. Хамайкино изо всей мочи дует в свисток и прыгает на пришедшего. От свиста, как от горящей спички, занимается вся ночь, она взрывается проклятиями то справа, то слева, сотрясается от торопливых шагов. Оба мужчины валятся на сеньору Мерседитас. Лейтенант действует быстро: когда Хамайкино встает на ноги, полицейский одной рукой уже крепко держит Нуму за волосы, а другой сжимает револьвер, приставленный к его виску. Их окружают четверо солдат с винтовками.

– Бегите! – кричит Хамайкино солдатам. – Там, в лесу, остальные. Скорее! Они же уйдут. Скорее!

– Стоять! – командует полицейским лейтенант, не сводя глаз с Нумы, который боковым зрением пытается увидеть револьвер.

Нума кажется спокойным. Стоит, опустив руки вдоль тела.

– Сержант Литума, связать его!

Литума кладет винтовку на землю, отцепляет от пояса веревку, разматывает ее. Связывает арестованному ноги, потом надевает ему наручники. Коза, обнюхав ноги Нумы, осторожно лижет их. Донья Мерседитас поднимается, отпихивает козу и подходит к Нуме. Молча проводит рукой по его лбу.

– Что он с тобой сделал? – спрашивает Нума.

– Ничего, – говорит женщина. – Хочешь закурить?

– Лейтенант, – настаивает Хамайкино, – вы отдаете себе отчет, что рядом, в лесу, его сообщники? Вы что, не слышите? Их по меньшей мере трое или четверо. Чего вы ждете? Почему не прикажете схватить их?

– Замолчи, черномазый. – Лейтенант даже не смотрит в сторону Хамайкино. Он зажигает спичку и подносит ее к сигарете, которую женщина вставила в рот Нуме. Нума делает несколько глубоких затяжек, держа сигарету в зубах и выпуская дым через нос. – Я пришел за ним. И ни за кем больше.

– Ладно, – говорит Хамайкино. – Тем хуже для вас, если вы службы не знаете. Я свое дело сделал. Теперь я свободен.

– Да. Ты свободен, – подтверждает лейтенант.

– Лошади, мой лейтенант, – говорит Литума. Он держит поводья пяти лошадей.

– Посадите его на вашу лошадь, Литума, – говорит лейтенант. – Он с вами поедет.

Сержант и еще один солдат, развязав Нуме ноги, сажают его верхом. Литума садится позади него. Лейтенант берет поводья своей лошади.

– Послушайте, лейтенант, а я с кем поеду?

– Ты? – переспрашивает лейтенант, уже поставив ногу в стремя. – Ты?

– Да, я! Кто же еще?

– Ты свободен, – говорит лейтенант. – Тебе не обязательно ехать с нами. Можешь идти куда хочешь.

Литума и остальные полицейские, которые уже сидят верхом, смеются.

– Что за шутки? – кричит Хамайкино дрожащим голосом. – Вы ведь не оставите меня здесь, верно, мой лейтенант? Вы же слышите этот шум в лесу! Я себя хорошо вел. Я все сделал. Вы не можете так со мной поступить.

– Если поедем быстро, сержант Литума, – говорит лейтенант, – то к утру доберемся до Пьюры. По пескам лучше ехать ночью. Лошади меньше устают.

– Лейтенант! – кричит Хамайкино; он вцепился в поводья лошади офицера и трясет их, как безумный. – Не оставляйте меня здесь! Не будьте таким жестоким!

Лейтенант вынимает ногу из стремени и далеко отпихивает Хамайкино.

– Время от времени придется скакать галопом, – говорит он. – Как думаете, будет дождь, сержант Литума?

– Вряд ли, мой лейтенант. Небо чистое.

– Вы не уедете без меня! – истошно орет Хамайкино.

Сеньора Мерседитас хохочет, взявшись за живот.

– Поехали, – говорит лейтенант.

– Лейтенант! – надрывается Хамайкино. – Лейтенант, умоляю!

Лошади медленно уходят. Хамайкино, окаменев, смотрит вслед. Фонарь освещает его перекошенное лицо. Сеньора Мерседитас оглушительно хохочет. Вдруг она замолкает, складывает руки рупором и кричит:

– Нума! Я буду приносить тебе фрукты по воскресеньям.

И опять хохочет. В ближнем лесу снова дрожат задетые кем-то ветки и шелестят сухие листья.


ДЕДУШКА

Стоило хрустнуть ветке, или квакнуть лягушке, или задрожать стеклам в кухне, утопавшей в зелени, – и старичок проворно вскакивал с плоского камня, который служил ему наблюдательным пунктом, и тревожно вглядывался в листву. Ребенок все не появлялся. Зато сквозь окна гостиной, выходившей на перголу,[37]37
  Пергола – беседка, увитая виноградом.


[Закрыть]
был виден свет только что зажженной люстры, и неясные тени качались из стороны в сторону вместе с занавесками – медленно-медленно. Старик с детства страдал близорукостью, так что пытаться разобрать, ужинают ли в гостиной или это высокие деревья отбрасывают беспокойные тени, – было совершенно бесполезно.

Он вернулся на свое место и стал ждать. Прошлой ночью шел дождь, и цветы до сих пор источали приятный влажный запах. Но зато свирепствовала мошкара, и, сколько бы дон Эулохио ни махал руками у лица, от насекомых не было спасения: во вздрагивающий подбородок, в лоб, даже в опущенные веки ежесекундно впивались невидимые жала. Лихорадочное возбуждение, которое так поддерживало его днем, теперь прошло, навалилась усталость и какая-то необъяснимая грусть. Ему было не по себе от огромного темного сада, и заранее терзала навязчивая, унизительная картина: кухарка или слуга словом, кто-нибудь застает его здесь: „Что это вы делаете в саду в такой час, дон Эулохио?“ И тут же появляются сын с невесткой, чтобы окончательно убедиться в том, что он сумасшедший. Его передернуло. Повернув голову, он скорее угадал, чем разглядел, среди клумб с хризантемами и кустов тубероз едва заметную тропинку, огибающую голубятню и ведущую к потайной калитке. Старик несколько успокоился, вспомнив, что трижды проверил: защелка на калитке не заедает, и в любую секунду он сможет ускользнуть на улицу незамеченным.

„А вдруг он уже прошел?“ – подумал старик и снова забеспокоился. Потому что было мгновение, когда он перестал ощущать время и впал в забытье. Это случилось через несколько минут после того, как он тайком пробрался в сад через давно забытую всеми калитку. Очнулся он, уронив маленькую вещицу, которую все время машинально вертел в руке. Она упала и ударила его по бедру. Нет, мальчик не мог проскочить незамеченным: его шаги разбудили бы старика, да и малыш, увидев своего дедушку сидящим у тропинки, спящим, обязательно вскрикнул бы от неожиданности.

Эта мысль подбодрила его. Ветер теперь дул несильно, старик понемногу привыкал к прохладе и уже не так дрожал. В кармане куртки он нащупал свечу, купленную сегодня днем в магазинчике на углу. Старичок даже улыбнулся в темноте от удовольствия: он вспомнил удивленное лицо продавщицы. В магазине он держался высокомерно: прохаживался, небрежно постукивая длинной тростью с металлическим наконечником, пока женщина раскладывала перед ним свечи всех видов и размеров. „Вот эту“, – сказал он, сделав быстрый жест, который должен был означать досаду: бог знает чем приходится заниматься. Продавщица хотела было завернуть свечку в бумагу, но он отказался и поспешно вышел из магазина. Остаток дня он провел в клубе „Националь“, в маленькой комнатке для игры в ломбер, где никогда никого не бывало. Тем не менее на всякий случай он заперся изнутри, чтобы не беспокоили, и ключ оставил в замочной скважине. Затем, утонув в мягком ярко-алом плюше кресла, открыл саквояж, с которым никогда не расставался, и извлек оттуда драгоценный сверток. Предмет был обернут красивым шарфом белого шелка.

… В тот вечер, в пепельных сумерках, он взял такси и велел шоферу кружить по окраинам города; дул приятный теплый ветерок, за городом красновато-серый цвет неба придавал пейзажу некую загадочность. Автомобиль мягко плыл по глади асфальта, а зоркие глазки старика – единственное, что осталось живого на его дряблом, обвисшем множеством мешочков лице, рассеянно скользили вдоль канала, параллельного шоссе. И тут он его увидел.

– Остановитесь, – сказал он, но шофер не услышал. – Стойте! Стоп!

Когда машина затормозила, а потом, дав задний ход, уперлась в кучу щебенки, дон Эулохио убедился: это и в самом деле – череп. Взяв его в руки, старик позабыл и о ветерке, и о сумерках; с нарастающим волнением он рассматривал эту твердую, прочную, враждебно неприступную оболочку, лишенную плоти и крови, безносую, безглазую, безъязыкую. Череп оказался маленьким дон Эулохио подумал: он принадлежал ребенку, – запыленным, грязным, и в гладкой поверхности зияло отверстие с зазубренными краями, размером с монету. Рот от идеального треугольника носа отделял изящный перешеек, не такой желтый, как, например, нижняя челюсть. Старик с удовольствием исследовал пальцем глазницы, обхватив череп рукой так, что получалось нечто вроде чепчика; он надевал череп на свой кулак, а потом высовывал один палец из носа, а другой – изо рта, и получалось этакое длинное раздвоенное жало; он развлекался, шевеля пальцами и представляя, что все это живое.

Два дня старик прятал его, завернув в шелковый шарф, в ящике комода, в пузатом кожаном саквояже, и никому не рассказывал о своей находке. Весь следующий день, после того как он обнаружил череп, старик провел у себя в комнате, нервно прохаживаясь среди громоздкой мебели своих предков. Он почти не поднимал головы. Со стороны могло показаться, что человек добросовестно и даже с некоторым страхом изучает кроваво-красный магический узор посредине ковра. На самом деле узора он не видел. Сначала его мучили сомнения. Он ожидал: а вдруг его поднимут на смех? Эта мысль сперва вызвала у него гнев, а потом такую тоску, что он едва не заплакал. И с этого момента дерзкий план уже не выходил у него из головы. Только однажды он позабыл о нем: когда, стоя у окна, смотрел на темнеющую голубятню, всю в дырочках-лазейках, и вспоминал, что когда-то этот деревянный домик с бесчисленными дверцами не был пустым и безжизненным, в нем обитали маленькие серые и белые существа; они клевали, оставляя выбоинки в полу своего жилища, а иногда вдруг вспархивали и летали среди деревьев и цветов. Он с грустью думал о том, какие они были слабенькие, какие ласковые, как доверчиво садились к нему на ладонь, – у него всегда находилась для них горсточка зерен. Стоило сжать пальцы посильнее – и они прикрывали глаза и вздрагивали. Потом он перестал об этом думать. Когда пришли звать к ужину, старик уже все решил. В ту ночь дон Эулохио спал крепко. Проснувшись, он сразу же забыл, что видел во сне злобную орду гигантских красных муравьев, которые, заполонив голубятню, сеяли панику среди нежных созданий, а он во сне наблюдал за происходившим в бинокль из своего окна.

Сначала он думал, что отчистить череп не составит труда, но ошибся. Грязь – вернее, то, что он сначала принял за грязь и что на самом деле, судя по едкому запаху, скорее всего было экскрементами, – въелась в стенки, а на затылке блестела металлическим блеском. Белый шарф покрывался все новыми жирными серыми пятнами, грязь не оттиралась, и дон Эулохио волновался все сильнее и сильнее. Однажды, не выдержав, он в сердцах швырнул череп на пол, тот покатился по ковру, и старик раскаялся еще до того, как череп остановился. Он бросился на пол, пополз за сбежавшим черепом на четвереньках, настиг его и осторожно поднял. Тогда он подумал: надо попробовать каким-нибудь маслом… По телефону заказал банку оливкового масла; мальчишку, доставившего ее, встретил в дверях и выхватил банку у него из рук, не обратив ни малейшего внимания на тревожный взгляд, которым тот окинул комнату. Трепеща от волнения, дон Эулохио смочил шарф маслом и стал тереть, сначала очень осторожно, а потом все быстрее и энергичнее, до изнеможения. Скоро он с радостью обнаружил, что средство действует: к его ногам выпал дождичек пыли и крупинок грязи. Старик и не заметил, что испачкал оливковым маслом манжеты рубашки и обшлага куртки. Закончил, вскочил на ноги, высоко поднял череп над головой и залюбовался им, чистым, сияющим, неподвижным, с точечками, похожими на капельки пота, на округлой поверхности скул.

Он снова любовно упаковал свое сокровище, запер саквояж и вышел из клуба. Такси, которое он взял на площади Сан-Мартина,[38]38
  Площадь Сан-Мартина – площадь в центре Лимы. Хосе де Сан-Мартин (1778–1850) – один из руководителей Войны за независимость, национальный герой Аргентины.


[Закрыть]
подвезло дона Эулохио к тыльной стороне его дома в Оррантии.[39]39
  Оррантия – фешенебельный район на юге Лимы.


[Закрыть]
Темнело. Он помедлил минуту в прохладной полутьме улицы, опасаясь, что калитка заперта. Обессилевший от переживаний, протянул к ней руку и даже подпрыгнул от радости: калитка с коротким скрипом отворилась.

В перголе разговаривали. А он так погрузился в свои переживания, что даже на время позабыл о цели своей безумной затеи, и воспринял эти голоса и шорохи как полнейшую неожиданность. Ему показалось: сердце его раздувается, словно кислородный мешок, подключенный к умирающему. Он решил пригнуться, но запнулся о камень и упал ничком. Почувствовал резкую боль во лбу, а во рту ощутил неприятный вкус влажной земли, однако встать даже не попытался – так и лежал, почти погребенный в цветах, тяжело дыша, то и дело вздрагивая. Все же, падая, он успел поднять руку с черепом и сейчас держал его на весу над землей. Череп остался чистым.

От его убежища до перголы было метров двадцать, и дон Эулохио слышал лишь неясный шум, в котором не мог разобрать ни слова. С трудом поднялся. Приглядевшись, он различил под сводом ветвей больших яблонь, корни которых упирались в цоколь дома, светлый стройный силуэт и понял, что это его сын. Рядом с ним виднелась фигурка поменьше и поизящнее, прижавшаяся к нему. Это его невестка. Дон Эулохио часто-часто моргал, тер глаза, мучительно пытался разглядеть рядом с ними мальчика – но тщетно. И тут он услышал его смех: чистый детский смех, внезапный, безудержный. Мальчик промчался по саду, как дикий зверек. Больше ждать было нельзя. Старик достал из кармана куртки свечу, на ощупь сгреб на середину тропинки ветки, комья земли, камешки и на вершине этой кучи, которую неизбежно заметил бы всякий идущий по тропинке, установил свечу. Потом, с великими предосторожностями, чтобы, не дай бог, свечка не упала, он надел на нее череп. Ужасно волнуясь, нагнулся так, что почти касался ресницами смазанного маслом черепа, и едва не вскрикнул от радости – расчет оказался точным: из дырки в своде черепа высовывался кончик свечи и белел в темноте, словно тубероза. Но любоваться было некогда. Отец мальчика возвысил голос, и, хотя слов старик по-прежнему не разобрал, было ясно: он обращается к сыну. Все трое переговаривались: густой голос отца гудел по нарастающей, женский голос мелодично журчал, то и дело слышались звонкие выкрики ребенка. Потом наступило короткое молчание, которое взорвалось визгом мальчика: „Но учти, сегодня наказанию уже конец. Ты сказал: семь дней, и сегодня они заканчиваются“. После этих слов старик услышал торопливые шаги.

Он что, бежит по тропинке? Наступал решающий момент. Дон Эулохио задохнулся от волнения, но справился с собой и довел задуманное до конца. Первая спичка вспыхнула слабым синеватым пламенем и тут же погасла. Вторая горела хорошо. Обжигая подушечки пальцев, но не чувствуя боли, старик держал спичку около черепа еще несколько секунд, после того как уже загорелась свеча. Он было засомневался в успехе задуманного, потому что представлял себе все несколько иначе, но тут вдруг полыхнуло, казалось, прямо у него в руках, с громким треском, как будто кто наступил на сухие ветки, – и весь череп осветился изнутри, извергая огонь носом, ртом и глазницами. „Весь занялся!“ – воскликнул восхищенный дон Эулохио. Он стоял неподвижно и повторял, как испорченная пластинка: „Это все масло, масло“, завороженный волшебным пылающим черепом.

Тут-то и раздался крик. Вопль зверя, пронзенного множеством стрел. Возле старика стоял внук. Руки его были вытянуты вдоль тела, пальцы судорожно подергивались. Мертвенно бледный, дрожащий, рот и глаза широко раскрыты, из горла у него сами собой вырывались странные хрипы. „Он меня видел, видел!“ – испугался дон Эулохио. Но, взглянув на мальчика, сразу понял, что нет, не видел, – его внук сейчас не видит ничего, кроме пылающей головы. К ней был прикован взгляд ребенка, в глазах его отражался глубокий, первобытный ужас. Все это случилось одновременно: вспышка, вопль, в ярком свете пламени – мальчик в коротких штанишках, охваченный диким страхом. Старик успел с удовлетворением подумать, что реальность превзошла все его ожидания, и услышал, что к ним идут. Уже не боясь шуметь, он повернулся и в несколько прыжков, безжалостно топча клумбы роз и хризантем, освещаемые отблесками огня, преодолел расстояние до калитки. Добежав до нее, он услышал еще один крик, женский, тоже громкий, но все же не такой удивленный, как вопль внука. Дон Эулохио не остановился, даже головы не повернул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю