Текст книги "Избранное"
Автор книги: Марио Ригони Стерн
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
Однажды вечером я наткнулся в избе на солдат моего батальона. Они меня узнали. У одного были обморожены ноги. Утром у него началась гангрена. Он плакал – идти с нами он не мог, а саней, чтобы его погрузить, мы не нашли. Я попросил женщин поухаживать за ним. Солдат плакал, русские женщины тоже плакали.
– Прощай, Ригони, – сказал он мне. – Прощай, сержант.
Я снова шел один. Как–то нашел на снегу желтую плитку. Поднял ее и съел. И сразу же стал плеваться. Кто знает, какую гадость я съел. Весь день я плевался чем–то желтым и весь день ощущал во рту отвратительный запах. Так и не понял, что это было – скорее всего, мазь против обморожения, а может, и взрывчатка.
Однажды я устроился на ночлег вместе с офицерами батальона «Валькьезе». Вошел в избу, заговорил на брешианском диалекте и сказал, что я из их батальона. Они приняли меня в свою компанию. Я разжег огонь в печи, и тут солдат притащил в избу овцу. Я ее заколол, разрубил на куски и стал обжаривать на огне. Мне удалось раздобыть немного соли. Потом я поделил мясо на части, и все мы – человек пятнадцать – дружно принялись за еду. Офицеры, увидев, что я такой расторопный, прониклись ко мне симпатией. Но я все делал, как автомат, После сытного ужина мы заснули в теплой избе. Проснулся я первым, еще не рассвело.
– Поднимайтесь, – сказал я. – Пора, не то окажемся последними.
Но офицеры не захотели вставать так рано. Я вышел из избы один и пристроился в хвост колонны, которая уже тронулась в путь. После полудня мы добрались до какой–то деревни. Колонна была впереди, а я тащился в самом конце. С холма я вдруг увидел, что колонна зигзагом движется по степи, а ее на бреющем полете обстреливают из пулеметов русские самолеты. В деревне группки по два–три человека уже разбрелись по избам в поисках еды. На площади расхаживали голуби. Я решил подстрелить одного и съесть, снял с плеча карабин, спустил предохранитель и стал целиться метров с двадцати. Голубь взлетел, и тут я выстрелил. Он камнем рухнул на землю. Я знал, что я неплохой стрелок, но что попаду на лету из карабина в голубя – не думал. Наверняка это вышло случайно. Все же я немного приободрился. Старик русский наблюдал за мною, стоя неподалеку, он подошел и жестами выразил свое изумление. Недоверчиво покачал головой, показывая на мертвого голубя. Потом поднял его, осмотрел сквозную рану, отсчитал шаги до того места, откуда я выстрелил. Протянул мне голубя и пожал руку. Я был тронут. Видно, тоже старый охотник, как Ерошка.
Потом я вошел в избу, чтобы сварить голубя, снял котелок, который висел у меня на ремне вместе с подсумками. В избе сидели итальянские солдаты, но хозяев не было. Позже пришли несколько молодых безоружных офицеров. Съев голубя, я хотел взять карабин, который перед тем прислонил к стене, но его там не оказалось. Моего старого, милого сердцу карабина, который всегда так безотказно мне служил!.. Кто же мог его украсть!
Офицеров в избе уже не было, я, конечно, не могу утверждать, что карабин унесли именно они. Но предполагать могу. Мне стало обидно, очень обидно. Теперь, когда мы вырвались из окружения, безоружные – а их было в колонне большинство – старались унести оружие у тех, кто его сохранил. Я не хотел и не мог вернуться к моим друзьям без карабина. Ведь я бросил каску, противогаз, ранец, сжег ненароком ботинки, потерял перчатки, но со своим старым карабином не расстался. У меня еще оставалось несколько обойм и ручные гранаты. В избе лежало тяжелое, грубой работы охотничье ружье. Я взял его – патроны от карабина к нему подходили. Едва я вышел, как услыхал поблизости выстрелы и крики. Это партизаны, а может, и солдаты Красной Армии, которые, видимо, решили внезапно атаковать отставших от своих частей. Чтобы не попасть в плен, я огородами что было сил побежал в степь и несся, пока не догнал колонну. Рана на ноге загноилась. Этот гнилостный запах преследовал меня, к тому же носок прилип к ране. Я испытывал сильную боль, будто кто–то впился в ногу зубами и не разжимает их. Суставы хрустели при каждом шаге; я держался на ногах довольно крепко, но шел медленно, быстрее идти был просто не в состоянии. На одном из огородов подобрал палку и теперь шагал, опираясь на нее.
На следующую ночь я остановился в избе, где разместился наш врач–лейтенант. Я осторожно снял тряпье и дырявые, обгоревшие ботинки. Кожа вокруг раны стала мертвенно–бледной с желтыми пятнами гноя. Я промыл рану в чистой воде с солью. Перевязал ее куском полотна. Снова надел носки, остатки ботинок, тряпки и замотал все это проволокой. Еще вечером я встретил в этой деревне Ренцо.
– Как дела, земляк? – спросил я.
– Хорошо, – ответил он. – Пока хорошо. Я вон в той избе остановился, завтра пойдем вместе.
И заторопился к себе. Свиделись мы с ним уже в Италии. А тогда я был один, не искал себе попутчиков, хотелось побыть одному. Ближе к ночи в избу постучал немецкий солдат. Он не был похож на своих собратьев. Он поел с нами, потом сел на скамью, вынул из бумажника фотографии.
– Это моя жена, – сказал он, – а это дочка. – Жена была молодая, а девочка – совсем еще ребенок. – А это мой дом, – добавил ом. Дом в маленьком баварском селении стоял посреди елей.
Еще один день я отшагал, опираясь на палку, словно старый бродяга. И часами повторял: «Вот он, наш смертный час». Этот рефрен придавал четкий ритм моей ходьбе. Вдоль дороги часто попадались мертвые мулы. Однажды, когда я отрезал кусок мяса от туши мертвого мула, кто–то меня окликнул. Это был старший капрал из батальона «Верона», которого я еще в Пьемонте обучал в школе горнолыжников. Он, видимо, был рад встрече.
– Хочешь, пойдем дальше вместе? – предложил он.
– Я не против, пошли, – ответил я.
Потом дня два или три мы шли уже вместе. В школе его прозвали Ромео из–за того, что однажды ночью он проник через окно к пастушке. Учеба в горнолыжной школе явно сослужила ему хорошую службу. Он – Ромео, а она – Джульетта. Он был новобранцем, и друзья подшучивали над его страстью. Как–то вечером мы сидели в хижине среди ледников, а Ромео взял и спустился в селение к своей возлюбленной, но прежде ему пришлось прошагать всю ночь. Утром ему надо было подняться на вершину крутой горы. Он изрядно устал за ночь, но лейтенант Суитнер снабдил его канатами и всем необходимым, и он взобрался. Теперь в России он показал себя, по рассказам друзей, одним из лучших унтер–офицеров батальона. В дороге мы почти не разговаривали, но вечером, придя в избу, дружно готовили еду и стелили солому.
Солнце начало пригревать землю, дни становились длиннее. Мы шли вдоль берега реки. Пронесся слух, что мы вырвались из «мешка» и вскоре доберемся до линии немецкой обороны. Те, кто шли в самом хвосте колонны, рассказывали, что русские солдаты, танки и партизаны часто отрезают край колонны от основных частей и забирают отставших в плен.
Однажды в балке я увидел застрявшие в снегу сани с ранеными. Мы с Ромео шли вдвоем по обочине дороги. Проводник и раненые на санях просили о помощи. Вокруг было множество солдат, но мне казалось, что обращаются они именно к нам. Я остановился. Обернулся назад, а потом зашагал дальше. Когда я снова обернулся, то увидел, что сани тронулись с места. А я опять был один, никого не искал, ничего не желал. Ромео шел чуть позади. В одной деревне – помню, было еще светло – мы заночевали в какой–то избе.
Вечером в ту же избу зашли офицеры. По кисточкам на их шляпах я понял, что они из батальона «Эдоло». И спросил у них о Рауле.
– Погиб, – ответили они, – погиб в Николаевке. Шел в атаку на немецком танке, и, когда спрыгнул на землю, его убили из автомата.
Я молчал.
Утром, пускаясь в путь, я вначале шел очень медленно. Колени хрустели. Тащился как черепаха до тех пор, пока ноги не согревались, а потом шагал уже увереннее, опираясь на палку. Мой многотерпеливый спутник молча следовал за мной. Мы были как двое старых бродяг, которые прежде не знали друг друга, но встретились и решили идти вместе.
В колонне все чаще вспыхивали ссоры. Все мы стали раздражительными, нервными и были готовы взорваться по любому пустяку. Однажды мы с Ромео вошли в избу, привлеченные петушиным криком. Там оказалось много кур, мы взяли по одной. По дороге их ощипали, чтобы вечером сварить. На поле рядом с колонной приземлился немецкий транспортный самолет «Аист». В него начали грузить раненых. Через несколько часов они будут в госпитале. Но меня уже ничто не волновало.
Нам встретились немецкие солдаты, которые не были с нами в окружении. Они из местного укрепленного пункта. Все были в новой, опрятной форме. Немецкий офицер смотрел в бинокль куда–то за горизонт. «Значит, мы все–таки выбрались», – вяло зашевелилась в мозгу мысль. Но я не ощутил ни волнения, ни радости, даже когда своими глазами увидел указатели на немецком языке.
У дороги остановился генерал. Его звали Наши, командир альпийского корпуса. Да, это он нам отдает честь, приложив руку к виску. Нам – толпе оборванцев! Мы проходили мимо этого седоусого старика, оборванные, грязные, с густыми, спутанными бородами, многие были без ботинок, раненые, с обмороженными ногами. А этот старик в фетровой альпийской шляпе отдавал нам честь. И мне казалось, что передо мной мой покойный дед.
Там внизу стоят наши «фиаты» и «бьянки». Мы вышли из окружения, эпопея закончилась. Машины прибыли, чтобы встретить нас и погрузить обмороженных, раненых, да и вообще всех, кто обессилел и не может идти. Смотрю на наши грузовики и прохожу мимо. Рана моя смердит, колени болят, но я упрямо иду по снегу. На табличках указано; «6‑й альпийский полк», «5‑й альпийский полк», «2‑й горноартиллерийский дивизион». И дальше: «батальон «Верона“», мой Ромео уходит, а я этого и не замечаю. Батальон «Тирано», батальон «Эдоло», группа «Валькамоника». Колонна постепенно редеет. «6‑й альпийский полк, «батальон «Вестоне“» – показывает стрелка. Я из шестого альпийского полка? Из батальона «Вестоне»? Тогда вперед, «Вестоне»! «Вестоне», мои друзья… «Сержант, вернемся мы домой?» Я вернулся домой. Вот он, наш смертный час.
– Старик! Чао, Старик!
Кто это меня зовет? А, это Бракки. Он идет мне навстречу, хлопает по плечу. Он уже вымылся, побрился.
– Спускайся вниз, Старик, вон в тех избах найдешь свою роту.
Молча смотрю на него. Медленно, все медленнее спускаюсь к избам. Их три, в первой разместились погонщики и семь мулов, во второй – рота, а в третьей – еще одна рота. Открываю дверь, в первой комнате несколько солдат бреются и приводят себя в порядок.
– А где остальные? – спрашиваю.
– Сержант! Сержант! Ригони пришел! – кричат они.
– А где остальные? – повторяю я. Вижу Тоурна, Бодея, Антонелли и Тардивеля. Лица, которые я уже успел позабыть. – Значит, всё позади? – говорю я.
Мои солдаты рады мне, что–то в душе моей зашевелилось, но в самой глубине – и сейчас медленно, словно пузырек воздуха со дна моря, всплывает на поверхность.
– Идем, – говорит мне Антонелли. Он отводит меня в другую комнату, где сидит офицер из штаба роты. – Теперь он командует ротой, – объясняет мне Антонелли. В комнате сидит и каптенармус, он заносит на клочок бумаги мое имя.
– Ты двадцать седьмой! – говорит он.
– Устали, Ригони, да? – спрашивает лейтенант. – Если хотите отдохнуть, располагайтесь, где вам удобнее.
Я залезаю под стол у стены и лежу там, сжавшись в комок. Весь день и всю ночь пролежал я так под столом, слушая голоса друзей и глядя, как движутся ноги по утрамбованному земляному полу.
Утром я вылезаю из–под стола, и Тоурн приносит мне в крышке котелка кофе.
– Тоурн, старина. Это ты, правда? А где остальные? – спрашиваю я.
– Здесь, – отвечает Тоурн, – идем.
Взвод, наш взвод пулеметчиков…
– Но где же они, Тоурн?
– Идем, сержант.
Я радостно подзываю к себе Антонелли, Бодея и других.
– А Джуанин? – спрашиваю я. – Где Джуанин?
Они молчат. «Вернемся мы домой?» Снова спрашиваю о Джуанине.
– Убили его, – отвечает Бодей. – Вот его бумажник.
– А остальные? – спрашиваю я.
– С тобой нас всего семь, – говорит Антонелли. – Семь вместе с тобой, из всего взвода. А вот у него, – он показал на Бозио, – перебита нога.
– А ты, Тоурн? – говорю я. – Покажи–ка руку.
Тоурн протягивает мне ладонь.
– Видишь, рука зажила, – говорит он. – Посмотри, какой ровный рубец.
– Если хочешь побриться и помыться, я согрею тебе воду, – предлагает Бодей.
– Зачем, и так сойдет, – отвечаю я.
– Да ведь воняет от тебя, – говорит Антонелли.
Кто–то сует мне безопасную бритву и зеркальце. Смотрю на эти две странные вещи, потом гляжусь в зеркало. Неужели это я – Ригони Марио, номерной знак 15 454, старший сержант шестого альпийского полка, батальон «Вестоне», пятьдесят пятая рота, взвод пулеметчиков. На лице земляная корка, спутанная борода, грязные, покрытые какой–то слизью усы, желтые глаза, волосы, схваченные вязаной шапкой, ползущая по шее вошь. Я улыбаюсь себе.
Бодей протягивает мне ножницы, и я подстригаю бороду, потом начинаю мыться. С меня стекает мутная, цвета земли вода. Безопасной бритвой, очень осторожно – кто знает, сколько таких бород сбрило это лезвие, – приступаю к бритью. Оставляю клинышек на подбородке и маленькие, как прежде, усы. Потом снова начинаю мыться, а мои друзья смотрят, как я обретаю первозданный вид. Тоурн дает мне гребенку. Ой, как больно расчесывать волосы!
– От тебя все еще воняет, – говорит мне Антонелли.
– Это нога, – отвечаю я, – нога. У вас не найдется немного соли?
– Есть и соль, – говорит Бодей, кипятит воду и бросает в нее соль.
– Ты что, ноги обморозил? – спрашивают друзья.
Я снимаю остатки ботинок и тряпки. Ну и запах! Кажется, будто в ране завелись черви, такая она вонючая и гнойная. Хорошенько обрабатываю рану соленой водой, вымываю ноги. У Антонелли нашелся и кусок бинта из индивидуального пакета, и я перевязываю им рану. И наконец снова залезаю под стол, лежу и не отрываясь смотрю на стену избы.
Три дня пробыли мы в той деревне. За эти дни пришло еще несколько отставших солдат. Но марш наш закончен. Обмороженного каптенармуса на следующий день увезли в госпиталь. Из офицеров нашей роты не осталось никого: ни Мошиони, ни Ченчи, ни Пендоли. Да и унтер–офицеров тоже немного – лишь младший лейтенант и старший сержант взвода погонщиков мулов. Бозио, солдата отделения Морески, раненного в ногу, я сам отвез на муле, а затем посадил в грузовик санитарной службы. Там мне встретился земляк Тоурна из третьего стрелкового взвода. Голова его была повязана платком.
– Что это с тобой? – спросил я.
Он снял платок, и я увидел на месте глаза красную дыру.
– Я уже вылечился, – сказал он. – Теперь вместе с вами возвращаюсь в Италию.
В один из этих дней умер наш полковник Синьорини. Вот как это было: он собрал командиров батальонов, и, когда услышал, что осталось от его полка, он заперся в комнате избы и ночью умер от разрыва сердца. Помню, еще перед отправкой на Дон мы рыли землянки, и к нам пришел полковник. Бракки позвал меня и представил ему. Он положил руку мне на плечо, перчатка зацепилась за одну из звездочек моей шинели и порвалась. Помню свое смущение и его улыбку. А теперь и он покинул нас.
Я пошел в штаб полка узнать о Марко Далле Ногаре.
– Он обморозился, – сказали мне. – И его отправили в Италию.
Лейтенант, принявший командование ротой, спросил у меня имена тех, кто заслужил орден. Я назвал ему Антонелли, Артико, Ченчи, Мошиони, Менеголо, Джуанина и еще нескольких человек,
Так закончилась история выхода из окружения. Но отступление не кончилось. Еще много дней подряд шли мы по Украине, по Белоруссии, до самой границы с Польшей. Русские продолжали наступать. Иной раз нам приходилось идти всю ночь. Однажды я едва не лишился рук – обморозил их, когда без перчаток ухватился за борт грузовика. Были новые снежные метели и новые лютые морозы. Мы шли отрядами и маленькими группами. На ночь останавливались в избах – подкрепиться и соснуть. О многом я еще мог бы рассказать, но это уже другая история.
Наступила весна. Мы шагали по дорогам много дней подряд, такая уж была наша судьба – шагать. И вдруг я заметил, что снег начал подтаивать, а на дорогах, по которым мы шли, образовались лужицы. Солнце пригревало все сильнее, и однажды я услышал пение жаворонка. Жаворонок приветствовал весну. Мне захотелось улечься в зеленой траве и слушать, как посвистывает ветер в ветвях деревьев, как журчит вода между камнями.
Мы ждали поезда, который должен был отвезти нас в Италию. А находились мы тогда в Белоруссии, возле Гомеля. Наша сильно поредевшая рота расположилась в деревне на опушке леса. Чтобы добраться до этой деревни, нам пришлось долго шагать через раскисшие от талого снега поля. Места эти славились своими партизанами, и даже немцы не решались сюда заходить. Они послали нас. Староста сказал, что мы должны разместиться по одному, по двое на каждую избу, иначе местным жителям трудно будет нас накормить. Изба, в которой меня приютили, была чистая, светлая, и жили в ней простые и еще не старые люди. Я устроил себе лежанку в углу у самого окна. Так и пролежал все время на соломе. Целыми часами лежал и глядел в потолок. После полудня в избе оставались только девочка и младенец. Девочка садилась около люльки. Люлька была подвешена к потолку на веревках, стоило малышу заворочаться, как она начинала покачиваться, словно лодка на волнах. Девочка сидела рядом и пряла. Я смотрел в потолок, и жужжание веретена казалось мне шумом воды в гигантском водопаде. Иногда я смотрел на девочку, следя за ее работой. Проникавшее сквозь занавески мартовское солнце золотило пряжу, а веретено сверкало тысячами огоньков. Частенько ребенок принимался плакать, и тогда она тихонько покачивала люльку, что–то напевая. Я слушал и молчал. К ней приходили подружки из соседних изб. Приносили свои прялки и работали вместе. Переговаривались между собой, но вполголоса, словно боялись меня потревожить. Голоса звучали нежно, а жужжание веретен для меня было лучшим лекарством. Иной раз они пели. «Стеньку Разина», «Наталку – Полтавку» и старые хороводные песни. Я часами глядел в потолок и слушал. Вечером звали меня поужинать. Ели всей семьей из одного котелка – вдумчиво, с религиозной торжественностью. Возвращались мать, отец, сын. Отец с сыном приходили только к вечеру и оставались в избе недолго, то и дело выглядывали в окно, а потом уходили вместе и возвращались лишь на следующий вечер. Как–то они вообще не пришли, и девочка всю ночь проплакала. Вернулись они под утро… Малыш спал, тихонько покачиваясь в деревянной люльке, подвешенной к потолку. Через окно в комнату заглядывало солнце, окрашивая пряжу в золотой цвет, а веретено сверкало тысячами искр. Его жужжание казалось мне шумом водопада. И в этом шуме голос девочки был тихим и нежным.
Преблик (Австрия),
январь 1944 – Азиаго, январь 1947
РАССКАЗЫОднажды мне встретился в горах человек, у которого на ленточке шляпы были слова: «Так идут дела». Я спросил у него:
– Ну и как они идут?
И он, глядя вдаль и пожав плечами, ответил;
– Да так и идут.
Шел 1945 год, возвращались домой те, кто уцелели. И так же, как осенними вечерами скопом или поодиночке возвращаются в хлев овцы, коровы и козы, так возвращались из Германии, России, Франции и с Балкан солдаты, которых война забросила далеко от дома и оставила в живых,
Те, кто были с фашистами, затаились в своих домах и не осмеливались выходить, бывшие партизаны разгуливали по городку с песнями, обвязав шею красно–зелеными платками, а возвратившиеся из плена молча сидели на пороге дома, покуривали и следили за полетом птиц.
Я пришел из Австрии пешком, в горах была весна, а друг мой вернулся из Пруссии только осенью. Стоял ясный вечер, деревья и облака окрасились в багряный цвет. Мой друг исхудал и выглядел жалко, как ощипанный ястреб, – форма в дырах и заплатах, не поймешь, где кончаются одни и начинаются другие, на ремне походная сумка с котелком, ложкой и замызганной плащ–палаткой. Он шагал по полям без особой спешки и от Пруссии до самого дома всю дорогу шел пешком, стараясь избегать встреч с солдатами любой национальности. Он не очень доверял поездам и машинам, по опыту зная, что они всегда завозят в места не слишком гостеприимные. В крайнем случае подсаживался на крестьянские телеги, а потом слезал и снова шел, то по труднодоступным тропам, то по горам. И вот он явился домой, но не мог осмыслить этого до конца: он смотрел по сторонам на свои горы, луга, лес, огород, на свой дом, как на что–то новое, будто видел все в первый раз. Пинком он отворил калитку и вдруг вспомнил – воспоминание пришло к нему, как зов из тумана, – о том, что когда–то, еще до того, как пришла розовая повестка, он делал именно так, возвращаясь домой с каменоломни.
Открыть калитку – был последний, заключительный акт, о котором он все время подсознательно мечтал все эти годы, и если он вел себя как мужчина, а не как обезумевшая овца, то только ради этой минуты и ради всего, что последует потом.
Первый день он провел дома, бродил из комнаты в комнату или неподвижно сидел у очага и смотрел на огонь. На следующее утро он пошел в муниципалитет, чтобы отметиться и получить продовольственную карточку. После этого его редко можно было встретить в городке. Он вечно шатался по лесу с топором и лопатой, корчевал пни, оставшиеся от спиленных немцами деревьев, – эти деревья шли на постройку мостов через реку По.
Я тоже в то время почти все дни проводил в лесах, один, как раненый медведь, пережевывая свои воспоминания, пытаясь обрести себя в этом мире. Я так же, как и он, готовил дрова на зиму; одиночество и физический труд помогали мне больше, чем инъекции кальция.
Немного людей бродило тогда по лесам: была поздняя осень, земля уже подмерзла, к тому же люди, вероятно, еще помнили облавы немцев. И поэтому, когда я слышал яростный стук топора, то смело шел на его звук. Мы говорили мало и никогда не вспоминали о прошлом. Чаще всего мы молча курили, набив цигарки крошеным табаком или же терпким, крепким табаком, который почти за бесценок продавали контрабандисты, привозя его с канала Бренты. Иной раз туман повисал на ветках елей белыми гирляндами, мы разжигали костер, подогревали поленту и молча, погрузившись в свои воспоминания, слушали цоканье белки или стук дятла.
Незадолго до рождества мне подыскали работу, а друг, после того как выпал снег, заперся в своем доме и просидел эти месяцы на картошке и поленте с молоком. Все–таки лучше, чем сидеть в лагере. К прилету птиц я уже обжился среди людей, и в это время появилась в нашей местности совершенно особая работа. Люди, раздобыв брошенные союзниками на военных складах миноискатели, выкапывали железный лом, оставшийся в горах еще с первой войны, с пятнадцатого года. Если повезет, можно было неплохо заработать. Из траншей и разрушенных укреплений доставались на свет божий ящики с патронами, снарядами и другое оружие. Это были настоящие залежи, после таких раскопок тонны металла отправлялись на равнину.
Выходили на работу ранним утром, еще до восхода солнца, а возвращались в сумерки, шатаясь от усталости, все перемазанные землей и желтые от снарядного масла. Кроме всего прочего, работа эта была опасной, и часто городок потрясали вести о несчастных случаях со смертельным исходом. Много моих знакомых, которые вышли невредимыми из войны и Сопротивления, оставили жизни у порога своего дома. Но это уже другая история…
Друг мой, кстати сказать, тоже занялся этим опасным ремеслом. Купил в рассрочку миноискатель и, в отличие от других, которые работали группами по три–четыре человека, выходил всегда один, как отшельник. Я теперь видел его лишь мельком в воскресенье, после мессы, он поспешно выпивал стакан вина и, пополнив запас табака на неделю, уходил. Один только раз я застал его за работой. После полудня я шел на тягу, а он возле своего дома колотил молотком по снаряду 205‑го калибра. Я держался в сторонке, потому что жизнь мне еще не надоела. Он прекратил стук и подозвал меня. Хотел взглянуть на мое охотничье ружье. Он взвесил его в руках, быстро вскинул и повел за летящим воробьем, потом открыл ствол и заглянул внутрь на свет. Возвратив ружье, велел мне обождать и ушел в дом. Вышел он оттуда с новым ружьем и молча протянул его мне. Ружье небогатое и неизящное, а тяжелое и даже грубо сработанное. Я стал осматривать его ружье, так же как он разглядывал мое, а друг внимательно следил за каждым моим движением. Я вернул ему ружье и сказал, что оно, несомненно, хорошее. Он был доволен и еще больше обрадовался, когда на вопрос, сколько бы оно могло стоить, я назвал сумму более высокую, чем его истинная цена. Он купил ружье у одного кустаря из Брешии на деньги, заработанные «раскопками»: старое–то его ружье забрали немцы при обыске, когда ловили партизан. Он сказал, что наконец–то может снова охотиться, но разрешения у него нет, ведь оно стоит денег, и он возьмет его только на будущий год. Теперь я понял, кто стрелял в горах, когда еще не был открыт охотничий сезон. Я сказал ему об этом, сперва он сделал вид, будто не понимает, но потом рассмеялся. Я решил испытать его ружье на банках, выстроенных в ряд за домом. Било оно хорошо, хотя отдача была сильная.
Осенью мы охотились с ним на глухарей. Стоял октябрь, и окрестные горы уже были припудрены снежком. Я заходил за ним еще затемно и издали различал у дверей дома светящуюся точку, которая с моим приближением разгоралась все ярче, как кошачий глаз, отражающий свет звезд, – это была его сигарета; он уже ждал меня с ружьем и походной сумкой.
Мы молча при лунном свете шли по горной тропе, стараясь обходить самые большие валуны, и прибывали на место часа два спустя, когда уже начинало светать. Прежде чем начать охоту, мы садились у подножья огромной ели с длинными и густыми ветвями: здесь во время бурь укрывались телята с горного пастбища, поэтому земля была голая и вытоптанная. Мы разжигали костер, чтобы поджарить на завтрак поленту и колбасу. А поев, мирно курили, и на душе было покойно и хорошо, совсем не так, как бывает перед атакой. В ожидании восхода говорили о разных разностях, но, как всегда, немногословно. О том, что боеприпасов в горах становится все меньше и цены на них падают; о знакомых, которые уехали за границу; о подорожании дров; о грызунах, которые обгладывают молодые деревца, и о тому подобных вещах. Когда речь заходила о войне, в разговоре случались долгие паузы: каждый углублялся в свои воспоминания.
Но вот солнце проникало в подлесок и зажигало уцелевшие ягоды брусники и черники, ожившая мошкара принималась кружить вокруг гнилых пней, а снегири в кустах и синицы на ветках затевали свой веселый щебет; тут мы начинали охоту.
Внимательно оглядывая деревья, настороженно прислушиваясь, чтобы уловить любой, самый незначительный шорох, мы вскидывали ружья и медленно продвигались вперед, стараясь, насколько нам позволяла местность, держать дистанцию в тридцать шагов.
Иногда удача сопутствовала нам, иногда нет. И мы, и птицы были всегда начеку. Мы переживали, как я теперь понимаю, важные и счастливые дни, и не один глухарь попал в наши старые походные сумки.
Как–то раз утром мы подняли глухаря; судя по шуму крыльев, он был огромен, как орел. Казалось, что при его полете деревья должны валиться, словно подрубленные волшебным топором. Мой друг выстрелил, и мы, когда кинулись вперед, увидели медленно кружащиеся в воздухе перья. Но звука падения не было слышно.
– Я его задел, – сказал друг, – но он ушел. – И, заметив, что я внимательно разглядываю верхушки деревьев, повторил: – Он ушел. Должно быть, полетел к скалам. – Он опустился на землю, в заросли черники, и прибавил: – Мы найдем его позже, дай срок.
Солнце стояло уже высоко над лесом, снегири и клесты на елках клевали шишки, пара белок резвилась над нашими головами, пронзительно цокая. Лай охотничьих собак в долине смолк: может, потеряли след, а может, выдохлись. До нас долетал голос, созывающий их:
– Сокол! Со–окол! Сельва! Сельва-а! Ко мне! Ко мне! Сюда! Сюда–сюда!
Потом послышался выстрел – пытались собрать собак.
Мы чувствовали себя вне времени и пространства. Я представил глухаря, который кормится в зарослях черники или под лиственницей, на солнышке чистит и приглаживает свои перышки.
Мы разлеглись на земле и глядели в бездонное и безоблачное небо. Его лазурь прочерчивали перелетные птицы: горные зяблики, чижи, дубоносы, дрозды. Они летели с северо–востока на запад. Я думал об их долгом пути, о странах, которые они пролетали, – во многих из них побывал и я, а теперь как будто снова видел их с высоты птичьего полета. Карпаты, Польша, Балтийское море, Скандинавия и дальше – страна эскимосов и Сибирь. Я вспоминал жизнь в этих далеких странах, людей, которых я там узнал. Как бы невзначай, я заговорил об этом со своим другом, он молча меня слушал, глядя в небо, а по нашей одежде спокойно разгуливали муравьи.
Наконец мы поднялись, проверили заряды в ружьях, пружину ударника и, не говоря ни слова, осторожно, как никогда, приблизились к тому месту, где, по нашим предположениям, должен был скрываться подраненный глухарь.
Глядя на это место теперь, когда со мною нет ружья, я вижу, как здесь чудесно. Ели здесь не густые, и ветви их повисли вдоль ствола, оттянутые снегом многих зим. Тут и там растут искривленные лиственницы и альпийские сосны, в подлеске нет ни кустов, ни травы, а земля устлана ковром из брусники с блестящими, будто целлофановыми, листьями и красно–белыми ягодами, кисловатыми на вкус и красивыми, как маленькие яблоки. На полянах – сочная черника. В самых тенистых уголках простирается мягкий зеленый мох и серебристый исландский лишайник. Этот лес – райское место для большой охоты – кончается, упираясь в серые скалы. Тут также много валунов, занесенных ледником бог ведает когда.
Да, больше, как мы думали, глухарю укрыться негде. Мы продвигались бесшумно, и лесные шорохи делали тишину еще более глубокой. Краем глаза я видел своего товарища, потом он скрылся из поля зрения за каменной глыбой; я, затаив дыхание, ждал выстрела. И он прозвучал. Прозвучал резко в прозрачном воздухе, ветер разнес его по долине, казалось, вот–вот раздастся возглас: «Готов!», но вместо него я услышал: «Внимание!» Я оглядывался вокруг, не зная, откуда появится птица, потом почувствовал сильную волну воздуха, идущую на меня, и наконец увидел вытянутую вперед шею, распущенный черный хвост. Я взял его на мушку, повел ружье на упреждение и нажал на спусковой крючок. В такие минуты неизвестно как и куда уходит душа, не чувствуешь ни рук, ни ног, а только испытываешь какой–то неописуемый подъем.