Текст книги "Избранное"
Автор книги: Марио Ригони Стерн
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
Эшелон отошел в 10.40; Гаццоли, ротный трубач, заиграл поход, машинист в ответ дал свисток, альпийцы заорали, и, едва состав тронулся, Бона запел: «Я тебя не забуду, красотка из Пьемонта», и весь поезд подхватил песню. Так, распевая хором, мы отъехали от вокзала Порта – Нуова в то воскресенье 26 июля.
В Брешии нас ждало море вина – позаботились родственники наших товарищей из горных районов; в Вероне снова вино, хлеб, копченая колбаса для веронцев, в Тренто – для трентинцев. Потом, когда поезд перевалил через Альпы, мы сидели у распахнутых дверей вагонов, свесив вниз ноги, и смотрели.
И вот я приехал в Россию третий раз. Мы уже на Украине, поезд идет мягко и быстро; в Чопе, пока проверяли паспорта, рабочие сменили колесный стан под вагонами, и теперь больше не болтает и не дергает, как в Венгрии, где нам перетрясло все внутренности. Тогда поезда шли другим маршрутом, они проходили севернее, через Чехословакию и Польшу. А от Львова – так же, как теперь. Может, я первый альпийский стрелок, возвращающийся в эти места через тридцать лет! Что меня ждет?
Пока поезд мчится среди лесов Закарпатья, я вспоминаю две прежние поездки и своих армейских товарищей. Молча смотрю в окно и вижу города, деревни, дымок над крышами, гусей на прудах и вагоны нашего состава, когда тот изгибается на поворотах. Краски осени удивительны, и эти леса похожи на мои. Хотелось бы остановиться и поговорить с тем охотником и с мальчишкой: они только что стреляли, и собака несет им убитого бекаса. Чистая, размеренная жизнь, и все же я чувствую, как во мне шевелится что–то, похожее на дремлющий в глубине страх, и, когда приезжаем во Львов (Леополь для поляков, Лемберг для немцев), я вижу прежний, разрушенный вокзал и еврейских женщин того далекого сорок второго, а не этот, заново отстроенный, с мирными, спокойными людьми на перронах.
Ночь. Жена стелет в купе постели, а я тем временем разговариваю в коридоре со своими попутчиками. Двое из них – итальянцы, остальные русские. Один итальянец – молодой, он учился в Москве и женился на русской девушке, сейчас занимается вопросами экспорта–импорта; другой – старый политэмигрант из Ломбардии. У себя дома он был кузнецом, но в 1925 году ему пришлось эмигрировать во Францию, потому что фашистские молодчики Фариначчи хотели его убить. Из Франции он перебрался в Россию, работал на большом заводе, в кузнечном цеху. Он рассказывает мне о борьбе пролетариата в 1920 году, о своем ремесле, о металлах, о том, как их закаляют – он знает в этом толк – и как охотники там, на родине, и потом в России отдавали ему в починку ружья.
Он с гордостью показывает мне письмо, которое в связи с его пятидесятилетним стажем коммуниста ему прислал Лонго, золотую медаль и шрам на руке – память о стычке перед Народным домом. Он полон впечатлений от поездки в родной город, который не видел столько лет, его растрогал прием, оказанный старыми товарищами, однако он скучал по жене – она оставалась в Москве – и по душистому черному хлебу. Еще он доверительно сообщил мне, что, когда в Чопе вошли русские пограничники, он слышал, как они называли какого–то Ригони, военного писателя из Италии, который должен ехать в нашем поезде. Значит, меня ждали.
Один из русских пассажиров – молодой инженер, едет из Турина. Почти два года он не был в СССР, ему не терпится поскорее добраться до дома, это понятно. В Италии неплохо, говорит он, спору нет, и люди хорошие, у него и друзья там появились, с ними он ездил в Пьемонтские Альпы, ловил форель в горных речках, но все же в Ульяновске на Волге – совсем другое дело.
Мои попутчики спят в своих купе, поезд ровно бежит по рельсам, ночь ясная, и по звездам я определяю: мы едем на юго–восток. Проносятся мимо леса, деревни с точечками огоньков, ярко освещенные города, черные пространства свежевспаханной земли, убранные поля и снова пашни, снова деревни – все это Россия. На рассвете будем в Киеве. Мы и тогда проезжали по этой дороге, и от Винницы до Литвы поварихой у нас, пленных, была Лиза Митц. Жива ли она еще?
Поезд мчится в ночи, и я не сплю. Тогда, в битком набитых вагонах с раскрытыми дверями, мы лежали вповалку, а рядом громоздились ранцы и оружие. Но есть ли смысл в поисках прошлого?
В Киеве, едва мы ступили на перрон, к нам подходит девушка.
– Извините, – говорит она на прекрасном итальянском, – вы синьор Ригони Стерн? Добро пожаловать. Я из Интуриста.
Какой–то мужчина несет наши вещи к машине, которая ждет у вокзала. Мы спокойно идем следом, жена берет меня под руку. Да, это не та Россия, которую я помню. Аккуратный, чистый город, свежий воздух; на красивых, обсаженных деревьями улицах мирные люди. Я слышу их говор и вспоминаю своих товарищей, с которыми провел долгие месяцы в немецких лагерях, а дети, весело бегущие в школу, вызывают в моей памяти голодных детей того горького времени, толпившихся возле кухни «Червино».
Известно, что Киев – древний, утопающий в садах город на широком Днепре, здесь приветливые люди. Но первое, что бросается в глаза, – необыкновенная чистота везде: на улицах, в парках, на автобусных остановках, в подземных переходах, на берегу реки.
Переводчица собирается показывать нам то, что обычно интересует туристов: Центральный универмаг, метро, музеи, соборы, древние монастыри, – и удивляется, услышав, что мне интереснее люди.
Краски и солнце этой долгой осени над киевскими садами отвлекают меня от цели моей поездки, но вот в каком–то парке мы видим на холме памятник павшим в боях за освобождение города в ноябре 1943 года. Читаю имя генерала, погибшего в сорок два года, и молоденького солдата, который первым ворвался в Киев на танке, вижу большую братскую могилу и свежие цветы на каменных плитах. Новобрачные фотографируются на фоне вечного огня, и переводчица объясняет мне, что все молодожены приносят сюда цветы – в знак памяти и благодарности.
К весне 1945 года в Киеве уцелело лишь двести пятьдесят тысяч человек, сейчас здесь свыше двух миллионов жителей. Замучены, расстреляны, угнаны, убиты в боях за Украину миллионы людей; нет дома, нет семьи, где бы не оплакивали своих погибших.
Но это я знал и раньше, еще до того, как мне сказала переводчица. Она узнала об этом в школе, я – здесь, тогда. Вот почему мне хочется пройти по тем же улицам, что и они: тот крестьянин с татарским лицом, или тот калека на костылях, или вот этот рабочий в кепке, похожей на ленинскую, который, засунув руки в карманы, курит свою папироску в ожидании трамвая. Мне хочется посидеть на скамейке рядом с тем старым евреем, который греется на солнышке, глядя на играющих детей, – неизвестно, каким чудом он уцелел. Нет, мы вели себя здесь иначе, чем немцы, и потом, когда каждый смог выбирать, я выбрал вас. Поэтому я говорю со спокойной совестью: «Я – итальянский». И вы улыбаетесь в ответ: «Итальянский – хорошо!»
Сегодня сюда из своей деревни под Киевом мог бы приехать и Василий – русский партизан, сражавшийся у нас в горах, которого там до сих пор вспоминают с любовью. Я впервые увидел его в тот день, когда мы спускались в ущелье Вальсуганы за телом Чернявого. А Кременчуг? Он был высокий и плотный и в «голодном бараке» вспоминал хлеб своей Украины, пшеничные поля и подсолнухи. Он работал машинистом, его и прозвали так потому, что он водил поезда на линии Кременчуг – Киев. Вернулся ли он, водит ли и теперь поезда по родным степям? Ест ли свой душистый хлеб? Почти всегда он был весел, но случалось, тосковал и плакал как ребенок.
На следующий день мы едем в Харьков: из этого города я надеюсь попасть на Дон. Здесь, в Харькове, был большой итальянский госпиталь, где умерло много наших товарищей. В том числе наш капитан, раненный в Николаевке 26 января. А в окрестностях Белгорода, километрах в восьмидесяти отсюда, мы вышли из окружения в феврале сорок третьего.
В поезде мы знакомимся с украинкой. В сорок втором году ее угнали в Германию. В сорок четвертом она попала в Италию, во Фриули, была там рабочей на железной дороге, потом ее освободили американцы, и из Италии она перекочевала в Америку, к родственникам. Сейчас она приехала в Россию туристкой, но общество потребления не смогло ее переделать – она осталась милой крестьянской бабушкой. Она собирается провести здесь месяца два и вместе с внучкой объехать всех знакомых. В Харькове мы попадаем в одну гостиницу.
Здесь меня тоже встречают на вокзале, а потом, в гостинице, директор Интуриста интересуется, правда ли я хочу побывать в тех местах, где воевали итальянцы. Он предупреждает, что расстояния большие, дороги неважные, и наконец спрашивает, готов ли я оплатить валютой, в долларах или в лирах, все расходы – шофера, машину, переводчицу. Он настойчиво допытывается, почему через столько лет меня потянуло в такую глушь, не преследую ли я спекулятивные цели и не стоят ли за мной политические организации, пресса или телевидение. Я говорю, что готов оплатить все расходы в лирах, и успокаиваю его: за мной никто не стоит, и единственная цель моего приезда – поклониться моим погибшим товарищам, навсегда оставшимся лежать в этих степях, и поблагодарить жителей тех деревень.
И тогда на его лице появляется сдержанная улыбка.
– В таком случае мы согласны, – говорит он.
И по «Атласу автомобильных дорог СССР», который прислал мне домой один миланский приятель, мы намечаем маршрут на завтра (он с интересом рассматривает атлас, изданный в Москве, здесь о таком и не слышали).
Из Харькова выезжаем на рассвете, потому что путь предстоит долгий. Примерно сто пятьдесят километров по асфальтированному шоссе, потом проселочная дорога до Валуек, дальше на северо–восток до Никитовки и Арнаутова, оттуда – в Николаевку, повторяя путь нашего отступления, и оттуда уже, через Шебекино и Белгород, снова в Харьков.
К счастью, небо чистое и не холодно: всего несколько градусов ниже нуля. Нашего шофера зовут Юрий, а сопровождающую, которая говорит по–французски, Лариса. «Волга» мчится по шоссе на хорошей скорости, обгоняя грузовики, везущие колхозников на работу, тракторы, мотоциклы с колясками. Километров через пятьдесят мы проезжаем большое водохранилище, и Лариса с гордостью объясняет нам, что эта вода служит для металлургической промышленности Харькова; ее откачивают насосами, используют, очищают и снова сливают сюда.
Вскоре начинается малонаселенная часть Украины; деревни отстоят одна от другой на десятки километров, время от времени среди просторов черной жирной земли возникают белесые, изрезанные складками холмы, почти все избы крыты соломой, дороги грунтовые, как и тогда, и по сторонам, в тех местах, где летом молотили хлеб, сложены длинные скирды соломы.
Вот на таких же скирдах мы часто ночами спасались от холода и непогоды. Случалось, солома вспыхивала по вине тех, кто располагался внизу, и верхние сгорали. Тихо говорю об этом жене, но Лариса тоже что–то поняла и просит меня повторить. Я пытаюсь объяснить ей наполовину по–русски, наполовину по–французски, и шофер, который внимательно прислушивается к моим словам, говорит вдруг:
– Зимой сорок третьего я тоже воевал в этих местах, между Воронежем и Валуйками. На нашем участке фронта были венгры, а потом я и итальянцев видел. Я всю войну прошел до конца, до Берлина.
Он моего возраста, один из немногих русских этого набора, кто уцелел. Он и сам говорит:
– Наших ребят никого не осталось, все погибли.
Дорога становится хуже, на дне балок такие рытвины, что ударяешься головой о крышу машины, но Юрий – замечательный шофер, он ведет свою «Волгу», как будто это танк. У Ларисы уже не такое веселое лицо, как при отъезде: видимо, даже ей, привыкшей возить по харьковским заводам иностранных специалистов, эта Россия незнакома.
Когда мы проезжаем какую–то деревню, моя жена с любопытством разглядывает избы и говорит:
– Посмотришь на женщин – они одеты неказисто, а во дворах, я видела, развешано белье ничуть не хуже нашего.
Полдень, а мы все едем и едем без остановок; сверившись с картой и взглянув на спидометр, я говорю, что Украина, должно быть, уже позади, и мы в РСФСР.
– Правильно, – подтверждает Юрий.
А Лариса добавляет, смеясь:
– Из Малой России – в Великую!
Наконец нам попадается указатель: до Валуек сорок три километра. Мы приезжаем туда после часу дня, и, выйдя из машины, я чувствую, что вот теперь, именно теперь я вместе с ними. Я хочу сказать, с альпийцами. Иду от машины по какой–то улице. Еще немного, и я начну звать их по именам.
Здесь, среди этих домов, на этих улицах, в этих садах, между 26 и 28 января 1943 года закончили свое существование остатки дивизий «Джулия» и «Кунэенсе». Взрослые и дети глядят на меня с любопытством: «Что это за иностранец бродит по деревне?»
Жена зовет меня, Лариса и Юрий тоже машут, чтобы я возвращался.
В столовой местного Совета нас уже ждут с обедом. Но я все хожу в одиночестве вокруг бело–голубой церкви, где собрались старые крестьянки – быть может, из окрестных деревень. Они тихо поют: я слышу тонкие голоса и перекрывающий их баритон священника. Сколько наших раненых, сколько убитых альпийцев лежало в этой церкви и вокруг нее! Сияющее небо, медово–золотистые кроны берез над лугом, отзвук колоколов под бело–голубыми сводами, негромкое пение, игра теней, которые солнце, пронизывая листву, кладет на лица старух у стены, кротко глядящих на меня, – все это заставляет забыть на какое–то время другие видения, с неумолимой настойчивостью встающие в памяти. Взволнованно оглядываюсь по сторонам, всеми порами впитываю настоящее, чтобы заглушить прошлое.
Я так и стоял бы там, если бы за мной не пришли жена и Юрий: стол уже накрыт, солянка стынет.
Мы еще обедаем, когда входит человек в очках и говорит:
– Секретарь Городского совета ждет вас у себя. Как пообедаете, я вас провожу.
Старое здание напоминает мне начальную школу моего детства: толстые каменные стены, деревянные полы, двери, выкрашенные темно–коричневой масляной краской, беленые стены, запах хлорки и тишина. Да, конечно, они были здесь; я настолько реально ощущаю их присутствие, что обшариваю глазами каждый угол, и в гулкой пустоте помещений мне слышится пьемонтская и фриульская речь. В молчании поднимаемся на второй этаж; по коридору, ожидая кого–то, расхаживает артиллерийский офицер, может, даже генерал. Человек в очках, похожий на семинариста, не постучав, открывает одну из дверей, и мы входим. Тут я вижу, что с нами нет Юрия, и чувствую себя беспомощным; я замечаю также беспокойство жены и неожиданную робость Ларисы.
Он сидел за письменным столом под портретом Ленина, и сзади на белой стене выделялось красное, вышитое золотом знамя. Он указывает нам на скамью, приглашая сесть; напротив, на другой скамье, сидят двое: тот, кто привел нас сюда, и еще один, постарше, похожий на добродушного сельского кузнеца. Незаметно для остальных он улыбается мне одними глазами.
Секретарь Совета – худой, поджарый человек с уверенным и решительным лицом и отсутствующим взглядом; говорит тихо, бесстрастно, не жестикулирует. Лариса, которая сидит с краю, рядом с моей женой и переводит, тоже говорит тихо, и вид у нее смущенный. Такое впечатление, что мы в монастырской церкви. И еще это напоминает экзамен. Наконец после моих ответов обстановка разряжается, и вот уже он рассказывает, что был здесь «тогда» и ему было четырнадцать лет. Мне кажется, я вижу его мальчишкой с автоматом на груди или с винтовкой, которая больше его самого – таких пареньков немало было среди партизан.
Он помнит последний бой и итальянцев, когда их окружила казацкая конница, помнит пленных. Он даже помнит, как они пели. Пели, уточняет он, те, кто до наступления Красной Армии стояли здесь, в Валуйках, в составе вспомогательных частей. Он опять говорит про наших пленных и раненых, про то, как они мерзли в своей легкой одежде, про плохую обувь, обмороженные ноги и про то, как голодали – все, в том числе и они, русские.
– Все это я знаю, – говорю я.
Он сообщает мне, хотя я и не спрашиваю об этом, что наших убитых похоронили в общей могиле за городом, в степи.
Может, это и правда, но в Николаевке – я точно знаю – всех наших убитых свалили перед церковью, облили бензином и сожгли: невозможно было вырыть могилу – земля промерзла на большую глубину и была твердая, как камень. Скорее всего, он говорит так просто из сострадания, и я не допытываюсь, где именно находится общая могила итальянцев. Может, он не указал бы мне ее вовсе или указал наугад. Разве теперь это имеет значение? Отсюда и до Дона – сплошная могила альпийцев.
Он спрашивает меня о моем городке, об Италии, о том, как мы там живем. Очень удивляется, когда я рассказываю, что у нас в горах выпадает много снега и в иную зиму морозы доходят до тридцати градусов. Он называет несколько городов – Турин, Милан, Неаполь, Рим – и интересуется, какой из них ближе всего к моему городку.
– Венеция, – отвечаю я.
Тогда, чтобы доставить мне удовольствие, он говорит, широко улыбаясь, что видел однажды альбом с видами Венеции и она «большая, красивая».
Он встает, мы тоже встаем и все подходим к столу. Секретарше он велит напечатать на машинке адрес Валуйковского горсовета и просит меня написать ему, когда вернусь домой; просит передать привет моим землякам–коммунистам от коммунистов его города, приглашает приезжать еще, пожимает руки. (Этот листок с адресом где–то потерялся, и мне искренне жаль, что я не могу написать ему, как обещал.)
Он просит принести карту района, сравнивает ее с нашим «Атласом автомобильных дорог СССР», с моими итальянскими картами, и я объясняю ему, куда хочу поехать. Но ни на одной русской карте не значится название, которое я ищу: Николаевка. Оно есть только на итальянских.
– Разве нет такого места? – спрашиваю я. – Но тут указаны даже Никитóвка и Арнаутóво.
Оказывается, мы всегда произносили неправильно: есть, говорят, Ники;(товка и Арнаýтово.
Две русские карты не совпадают, три итальянские – тоже. Видимо, на итальянских перевраны названия при переводе с русского или немецкого. И, кроме того, все пять – разного масштаба. Их карта под стеклом, и когда один из русских нечаянно нажимает на нее рукой, стекло трескается. Мне становится неловко, оттого что это по моей вине.
Два члена Горсовета предлагают проводить нас до дороги на Никитовку и Арнаутово.
– Едем, – говорю я, – уже поздно.
А про себя думаю: «Оттуда я сам найду дорогу на Николаевку. Не может быть, черт возьми, чтобы не нашел!»
Расставшись с товарищами из Валуек, которые долго жали нам руки и махали вслед, мы сначала едем вдоль железной дороги, но через некоторое время проселочная дорога становится труднопроходимой даже для «Волги» Юрия.
Деревень не видно, только поля, вспаханные и невспаханные, небо и вороны, с карканьем взлетающие при нашем приближении. У Ларисы усталый вид, жена молчит и с интересом смотрит в окно. Наконец мы видим избы, и Лариса спрашивает дорогу на Николаевку.
«Не знаем», – отвечают нам. Или: «Первый раз слышим».
У меня возникает подозрение, что название это старое, николаевских времен, и я советую Ларисе спросить у стариков. Но и они не знают. Нет такой деревни.
Лариса и Юрий нервничают. Куда их тащит этот сумасшедший итальянец? На поиски несуществующей деревни? Тогда я беру инициативу в свои руки: считаю, на сколько километров отъехали от Валуек, изучаю карты, смотрю на солнце.
– Поезжай сюда, – говорю Юрию. – И через некоторое время; – А теперь сворачивай на эту дорогу.
Солнце спустилось к горизонту, вокруг ни жилья, ни людей. Лишь земля и небо. Выхожу из машины. Туча ворон поднимается над бескрайней пашней. Но за редкими деревьями, окрашенными в осенние цвета, среди великого безмолвия, далеко–далеко, там, где небо сливается с землей, я вижу две деревни – Никитовку и Арнаутово. Не может быть, чтобы я ошибся. Нет, не может быть.
Схожу с дороги. Спи спокойно, капитан Гранди из «Тирано». Я привез тебе привет от твоих однополчан, оставшихся в живых, – от Нуто Ревелли и от всех альпийцев из «Тридентины». И вы, друзья–вальтеллинцы, спокойно спите в этой тучной земле, среди этого безмолвия, под этим нежным осенним небом. Склоняю голову и машу на прощанье рукой.
– Придет время – мы будем вместе. До встречи.
Меня зовут. Сажусь в машину, молча показываю в сторону заходящего солнца.
Сверху она выглядит так же, как тогда. Хочу попросить остановить машину и не могу, но Юрий все понял. С трудом открываю дверцу, с трудом ступаю на землю. Я иду? Да, я иду к Николаевке. Тот самый холм, куда мы добрались утром 26 января. Остатки батальонов, рот и взводов шестого альпийского полка. Батальон «Вестоне», пятьдесят пятая рота. Заснеженная лощина, железнодорожная насыпь, туннель под насыпью, будка стрелочника. Джуанин, Минелли, капитан, лейтенант Пендоли, русские в белых маскхалатах с двумя пулеметами, противотанковое орудие, которое ребята–саперы забросали ручными гранатами. Всё. Всё, как тогда. Шаг за шагом. В той избе мы с Антонелли установили станковый пулемет; Дотти и Менеголо принесли боеприпасы. А туда я зашел в поисках еды, и там оказались русские солдаты и женщина с детьми. А в этой избе был лейтенант Пендоли со смертельно раненным капитаном, а оттуда появились русские солдаты с автоматами. Сколько нас оставалось? Двое, а если считать лейтенанта и капитана, то четверо. Смотрю, не в силах произнести ни слова, не в силах шевельнуться. Рино, Рауль, Джуанин, генерал Мартинат, полковник Кальбо, Морески, Тоурн, лейтенант Данда, майор Бракки, Монкьери, Ченчи, Барони, Мошиони, Новелло, дон Карло Ньокки. Все мы здесь были.
Меня зовут к машине, и мы медленно спускаемся по дороге, которая ведет к церкви. Отсюда, с этой дороги, после многочасового боя генерал Ревербери и горстка потерявших надежду офицеров увели растерянную толпу. По этой дороге, где избы – кулисы, а церковь – задник. По этой дороге, которая вела домой. Здесь, перед этой церковью, мы с Барони провели перекличку тех, кто никогда больше не сделает шага вперед, никогда не отзовется; а лейтенант Дзанотелли говорил:
– Где же они все? «Вестоне»! Где «Вестоне»?
Холод, ночь и тишина опустились на деревню. И убитые альпийцы остались лежать на снегу.
Моя жена, Юрий и Лариса переглядываются, что–то говорят, но я не понимаю; зато я вижу их глаза, полные слез. И машина срывается с места.
Наступила ночь, деревень больше не видно; я оглядываюсь назад: Николаевки тоже нет. Тогда были снег и небо, сейчас – земля и небо. С трудом выговариваю:
– По этой дороге мы шли двадцать седьмого января. Я узнал ее.
Тот долгий переход, нескончаемый, без отдыха, без еды, когда замерзшие оставались на обочинах, раненые умирали в санях, а те, кому повезло остаться в живых, еле волочили ноги. Снег – небо, ночь – день, снег – небо. Как мы это выдержали?
Через несколько часов проезжаем деревню, еще через несколько – другую и только к полуночи попадаем в Шебекино.
Все ворота и двери закрыты, но я узнаю избы, где мы нашли приют после того семнадцатидневного пути с Дона; узнаю избу, где был штаб «Тридентины», пятого и шестого альпийских полков и второго артиллерийского. Здесь мы подсчитали, сколько нас осталось, и здесь умер наш полковник Синьорини.
Еще два часа езды, и мы будем в Харькове, в гостинице. Чай, чистая постель, тепло. Неужели это возможно? Неужели это могло быть?
Я видел Киев и Харьков – университеты, магазины, памятники Ленину, площади, церкви, музеи. Я долго ходил по залу, где выставлено разное оружие времен последней войны, нацистские знамена и под стеклом – гора железных крестов всех степеней, генеральские погоны и маршальский жезл. На стенах панно, наивно изображающие сцены боев.
Еще я хотел провести день–другой в каком–нибудь колхозе, но мне сказали, что в это время года никак нельзя: все колхозники заняты пахотой и уборкой свеклы и не смогут оказать нам должного гостеприимства. Взамен мне предлагают осмотреть завод, и холодным ветреным утром мы туда отправляемся.
Инженер, который водит меня по цехам, – бывший военный летчик, летал на штурмовике. Эти машины ходили низко над степью и неожиданно появлялись над самой головой, сбрасывая бомбы и поливая из пулеметов. Немцы называли их «черной смертью». Его два или три раза сбивали за линией фронта, он был тяжело ранен, но остался жив. Он – Герой Советского Союза, и на доске почета среди портретов знатных людей завода есть и его фотография.
Он, как и все поначалу, держится сухо и официально. Но скоро увлекается, рассказывает про завод и хочет все мне показать. Но я совершенно не разбираюсь в технике, и меня гораздо больше, чем электронные машины и производство тракторов, интересуют стенды со старыми документами и фотографиями: я вижу, как здесь жили и работали семьдесят лет назад, как на этом самом заводе выступал перед рабочими Ленин, во что немцы превратили завод в 1943 году.
Он снова говорит о дизельных двигателях, я снова повторяю, что в них не разбираюсь.
– Я знаю одно, – говорю я ему, – ваши машины, танки и тракторы ходили безотказно, даже когда казалось, будто они вот–вот развалятся, не то что наши…
Он весело смеется.
В гостинице я высказываю представителю Интуриста свое желание еще раз побывать на местах сражений. Но не в Полтаве, где в 1709 году русские разбили шведов, не в Ясиноватой и не в Рыкове, как мне предлагают: слишком уж долго добираться туда, где я был в первую зиму с батальоном «Червино» и где 1 сентября разбили «Вестоне».
– Нет, – говорю, – я хочу побывать на Дону.
Они уже в курсе дела и объясняют мне, что гораздо лучше, чем снова ехать через Валуйки, добираться до Россоши через Алексеевку: там дорога большей частью асфальтированная; правда, они не знают, что нас ждет ближе к Россоши и Дону. По приблизительным подсчетам, нам предстоит проделать около девятисот километров. Выдержим ли мы?
На этот раз за рулем «Волги» не Юрий: он еще не пришел в себя после позавчерашней поездки. Нового шофера зовут Борисом, и он моложе. Лариса уже смирилась, что и сегодня должна сопровождать нас.
Чудесное утро сияет осенними красками. На бескрайних полях убирают сахарную свеклу, сваливают в огромные кучи и грузят на машины, которые тянутся нам навстречу длинной вереницей. Это военные грузовики, но иногда попадаются и колхозные; солдатам нравится такая служба, это видно по их улыбающимся лицам и по тому, как приветливо они нам машут.
За Белгородом в машину проникает резкий запах: мы проезжаем мимо сахарных заводов.
Дорога бежит прямо, поднимается вверх, спускается, вновь поднимается и снова идет под гору. Сменяются названия колхозов на указателях. Пашни, озимые всходы – черное, зеленое. Багрянец дубовых рощ, белые вертикали златокронных берез. Белые гуси на прудах, пестрые стада на пастбищах. Неожиданно в одной из балок – отара овец.
После Алексеевки пейзаж меняется, становится более пустынным; огромные пространства земли не возделаны, деревни выглядят беднее, дорога грунтовая, и в балках нам часто приходится съезжать с нее из–за ремонтных работ. Небольшие табуны лошадей свободно пасутся на лугах. В мелких речках мутная, стоячая вода.
– Останови, – прошу я Бориса, – мне хочется здесь выйти.
Место знакомое, хотя и нет снега. Я уверен, что нахожусь между Постоялым и Селяхином. Но отчего эти пятна далеких деревьев, эта земля, эти высокие сухие травы и это небо сливаются в одну неясную горизонтальную линию? Словно тают, растворяясь в жидком горячем свете. Мы пришли оттуда, оставив Дон, и между 20 и 22 января проходили по этому длинному холму. Мне хочется пойти по знакомой дороге, как тогда, и переночевать в избе, мне хочется, чтобы и они были здесь – ребята, оставшиеся в живых, у которых никогда, наверно, не будет возможности вернуться сюда. Но разве это понять другим?
Начиная отсюда, с каждым хутором связана наша история – история альпийских стрелков из «Джулии», «Кунэенсе», «Тридентины», «Червино». Мы знаем здесь каждый проселок, и метели разносят наши голоса над этими степями. Смерть, надежда, отчаяние, фатализм. Кто обо всем расскажет? Никто. Никто не узнает всей правды. У каждого своя история. А нас было много.
Прохожу немного вперед и на краю заброшенного пруда вижу развалины четырех изб: кирпичные печи, заросшие сорной травой, обвалившиеся трубы, обуглившиеся стропила. Для кого разыгравшаяся здесь трагедия оказалась последней? Из каких горных деревень они пришли сюда, чтобы умереть на чужбине?
Вокруг не видно ни одной живой души, даже ворон, даже птиц на пруду. Мне кажется, будто я в глубине океана, но при этом на сердце грустно и покойно. Жена, Лариса и Борис молчат, видимо, и на них подействовала эта застывшая тишина.
Проезжаем Ольховатку, едем берегом Калитвы и в два часа дня мы в Россоши. Борис, Лариса и моя жена отправляются на поиски ресторана или столовой, если таковые имеются, а я тем временем хожу по улицам, где сражались и погибли мои товарищи из «Червино» и «Джулии». Я смотрю по сторонам, и мне странно видеть спокойных людей, ожидающих автобус возле церкви, и не слышать танков и автоматных очередей. Как раз там, между церковью св. Николая и вокзалом, который еще хранит следы тех лет, в последний раз видели Марио Пезавенто, моего одноклассника. Его отец каждый день проходил мимо моего дома, возвращаясь с каменоломни. Теперь он уже старик, и его последняя работа – памятник пропавшим без вести в России.
Здесь, в Россоши, тоже есть памятник погибшим; он стоит в сквере, среди берез и кленов, и я с трудом перевожу: «Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины».
Ресторан оказался недалеко от центра, на шоссе, которое ведет в Новую Калитву.
Прежде чем сесть за стол, подхожу к буфету купить что–нибудь в дорогу, так как ужинать нам предстоит нескоро.
– Я итальянец, – говорю буфетчице.
И вижу, как меняется ее лицо: бледнеет, потом краснеет, глаза загораются, влажнеют, и наконец она улыбается.
Разговора у нас не получается. Этой женщине, которая от волнения не может свернуть кулек, тогда, наверно, было двадцать лет. Она говорит мне: – До свидания. – И потом по–итальянски: – Арриведерчи.
И все.
Мы едим свою обычную солянку, жареную баранину, капусту. Запиваем вишневой наливкой и пивом. Борис, как и Юрий, наливает себе только воду, потому что здесь нельзя выпить ни капли спиртного, если ты за рулем.
Лариса, которая уходила звонить по телефону, говорит мне, что нас ждут в Городском совете.
– А может, не надо? – говорю я. – Ведь нам еще возвращаться в Харьков – вся ночь пройдет в дороге. Едем прямо в Подгорное.
Мне бы хотелось еще побывать на высоте Пизелло – это недалеко от Старой и Новой Калитвы, – где воевали ребята из «Джулии» и «Кунэенсе», но наши позиции были на Дону, и я говорю, указывая на север: