355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марио Ригони Стерн » Избранное » Текст книги (страница 17)
Избранное
  • Текст добавлен: 11 мая 2017, 15:00

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Марио Ригони Стерн


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)

Три вареные картофелины

Нам оставалось одно – бежать. Хотели мы или нет, были для этого силы или нет – от нас уже ничто не зависело. Мы начали это понимать, еще когда стояли на Дону, ожидая наступления русских, и тем более в окружении, когда желание вырваться «из мешка» и вернуться домой стало сильнее всех других. Безотчетное, как инстинкт, оно было сильнее холода, голода, опасности. Ведь всего одна пуля, или залп «катюши», или гусеница танка могли поставить последнюю точку. Но если погибать, думали мы, то лишь с одним этим желанием в душе, и больше ничто не имеет значения.

Так по крайней мере было для меня и для ребят из моего взвода. Но гораздо больше солдат уже бросили оружие, разбежались, вверив себя судьбе, и теперь брели в снегу, раздавленные происходящим. Они прочувствовали всю эту трагедию на себе и переживали ее в тысячу раз горше и мучительнее, чем мы, потому что стали зрителями и могли оценивать события. Мы же – нет, мы в этой трагедии были только актерами и не понимали ничего, целиком поглощенные своей ролью. Нам нужно было выжить, чтобы вернуться домой.

Но после Николаевки все изменилось. Для меня перемены начались в тот самый день, когда кончились пулеметные патроны, а деревня уже была окружена русскими и почти вся наша колонна оказалась в «мешке». Я велел Антонелли разобрать замок пулемета и выкинуть все части в снег.

Выбравшись из укрытия под какой–то изгородью, мы пробили себе путь гранатами и рассеялись по степи, как стая птиц под выстрелами охотника. Но птицы с наступлением сумерек перекликаются и опять собираются в стаю, а я в тот вечер в хаосе, царившем после боя, нашел только одного товарища и, заснув возле жалкого костерка, спалил ботинки прямо на ногах – так меня чуть не постигла судьба Пиноккио.

Поздней ночью я наконец поднялся и побрел. Один. Впервые я был один. И все следующие дни, пока не встретил указатель, приведший меня к двум избам, где собирались остатки нашего батальона, – все эти дни если я видел чье–то лицо или слышал голос, то были лица и голоса живых, тогда как сам я был мертв и безнадежно искал мертвых друзей. Только это и помогло мне вернуться в Альпы…

Я лежал под столом в одной из этих изб, как больная собака, и смотрел на ноги вновь обретенных товарищей. Словно собака, следил глазами, как они ходят туда–сюда по земляному полу. Но в один прекрасный день, когда наконец–то проглянуло солнце, я выбрался из–под стола. Мильо Тоурн заметил меня и окликнул, но не по званию или фамилии, а по имени. Он принес мне горячей воды, чтобы я промыл загноившуюся рану на ноге и побрился.

По приказу майора Бракки лейтенант Дзанотелли взял под свою команду те пятьдесят пять человек, что собрались здесь и могли составить теперь только взвод. В живых не осталось ни одного старшего офицера. Из младшего офицерского состава – только Антонелли, Артико и Тардивель; из унтер–офицеров – Дотти из «Валькьезе», потерявший в Николаевке брата; из пулеметного взвода – один я, ведь и сержант–каптенармус Филиппини был обморожен и его с какой–то оказией отправили в госпиталь в Харьков.

Мы просидели в этой деревне несколько дней, всё ждали, что кто–нибудь из наших еще придет, и однажды утром, серым, ветреным и снежным, тронулись в путь. Было это, как говорили, 3 февраля 1943 года.

Ни у кого из нас не осталось ранца; одни кутались в одеяло, у других позвякивал на ремне от подсумка котелок. Не у всех было и оружие. На выходе из деревни мы увидели ползущего в снегу пехотинца, он приподнимался, махал рукой и кричал с сильным южным акцентом – умолял о помощи. Но мы в полном молчании плелись по другой стороне широкой дороги… Несколько саней и грузовиков промчались мимо, и один из них наконец остановился.

Небольшими группами мы шли по проселочным дорогам от деревни к деревне, не имея понятия ни о времени, ни о расстоянии. Однажды нам довелось переночевать в большом красивом доме с крышей из оцинкованной жести и каменным крыльцом. В гостиной стояли кресла, рояль, цветы в кадках, и мы смущались и робели, отвыкшие от такой роскоши,

Изредка встречались немецкие обозы, где удавалось получить продовольствие, но этого было слишком мало, чтобы утолить голод. Питались мы тем, что доставали в крестьянских избах. Чаще всего даже не приходилось выпрашивать, крестьяне сами предлагали нам поесть – картошку, капусту, соленые огурцы, хлеб из жмыха. Получить яйцо считалось большой удачей. Нам казалось, что теперь ни то, ни другое командование не будет заботиться о нас, ведь мы виноваты, что остались в живых.

Нам велели идти по указателям, ведущим на Ахтырку, но после Ахтырки были еще и Сумы, и Ромны, и Прилуки, и Киев… За февраль месяц мы прошли через все деревни Украины. В одном из этих пунктов нам выдали бесплатные почтовые карточки для писем домой. С большим трудом заняв на минутку карандаш, я успел поставить только дату и подпись.

По заснеженным дорогам навстречу нам двигались колонны немцев, прибывшие из Франции, чтобы остановить наступление русских. Они давали ясно понять, что мы для них пустое место, даже хуже – позор, бельмо на глазу. С высоты своих броневиков они взирали на нас то насмешливо, то презрительно, но никогда – с состраданием. И называли нас не иначе как «итальенише цигойнер» – цыгане. В бороздах, оставленных гусеницами, валялись пустые бутылки из–под шампанского.

Как–то раз в деревню, где мы ночевали, за нами прибыли два грузовика. Все были просто счастливы. Вместе с уцелевшими ребятами из моего и из первого стрелкового взвода я забрался в кузов и принялся торопить километры. Но несколько часов спустя среди ночи, в голой степи грузовик остановился из–за какой–то проклятой поломки. Шофер боялся партизан, морозный ветер прямо обжигал, и никак не удавалось разжечь костер. Неисправность тоже невозможно было найти – только начинаешь копаться в моторе, коченеют руки. Тогда я выслал двоих патрульных разведать обстановку справа и слева от дороги. Вскоре один из них вернулся и сообщил, что в двух–трех километрах есть колхоз, брошенный и безлюдный.

Мы добрались туда вконец заледеневшие, разожгли большой костер и остаток ночи провели вокруг него, лузгая семечки. Там их оказался целый склад!

Утром мы вернулись к своему грузовику, и через несколько часов прибыл еще один, чтобы буксировать нас. Оба шофера без конца говорили о партизанах и очень боялись.

Летели часы, дни, а мы все шли и шли, и казалось, этому не будет конца – хоть какого–нибудь. Не кончался и снег. Можно было подумать, что весь мир в снегу и если однажды снег кончится, нам придется шагать по небу, перепрыгивая со звезды на звезду, словно это льдины, плавающие в бездонном пространстве. Дни стояли пасмурные и невыносимо длинные. Я шел в хвосте нашей маленькой колонны вместе со старшим сержантом Дотти, а в голове колонны – лейтенант Дзанотелли. Мы с Дотти должны были подбадривать отстающих, помогать тем, кто едва держался на ногах. Тяжелораненых и обмороженных мы пристроили, и, наверно, они уже ехали в Италию в санитарных поездах. Но из оставшихся большинство были больны, с незажившими ранами, с частичным обморожением, все истощены и измучены.

Уж не помню, по какой причине, но однажды я отстал от строя. Может, из–за дизентерии, давно мучившей меня, может, из–за раны на ноге – она никак не заживала.

В тот вечер я оказался один на длинной улице какой–то деревни. Через плечо у меня висела винтовка, ее ремень стягивал одеяло на груди, будто я обвязался шалью. Тяжело опираясь на палку, я ковылял вдоль плетня, разделявшего огороды. При каждом шаге под ногами гулко хрустел снег. Дошел до пустынной площади, посреди которой стояла одинокая церквушка с куполом–луковкой, и вдруг с удивлением услышал звуки аккордеонов, веселые голоса. Оглядевшись, я увидел, что в одном из домов светятся все окна. Подошел, заглянул в окошко – а там немецкие солдаты танцуют с украинскими девушками. Валил густой снег, но я все стоял в нерешительности под окнами и раздумывал: надо бы войти, попроситься переночевать – хоть согреюсь… Но тут передо мной из метели возник высокий худой крестьянин в овчинном тулупе, он наклонился ко мне и тихо сказал:

– Не ходи туда! Немецкий – нема карашо. – И, потянув меня за одеяло, отвел на середину площади, подальше от тех окон. – Иди по этой улице, – показал он, – иди до конца, до крайней избы, и там спроси Марью. Скажешь, тебя прислал Петр Иванович. А сюда – нельзя, сегодня ночью тут будут партизаны!

Я поблагодарил его и побрел дальше. Мела поземка, во тьме едва можно было различить силуэты спящих домов. Но когда я постучался у последней избы и сказал то, что велел старик, дверь сразу же отворилась, словно меня ждали.

В темном проеме замерцал огонек масляной лампы, вглядываюсь – ее держит над головой пожилая женщина. Жестом она приглашает меня войти, пропускает вперед. И говорит со мной спокойно и жалостливо, помогает снять винтовку, потом одеяло, покрытое ледяной коркой, стряхивает его и развешивает возле печи,

Я чувствую, как тепло проникает в меня, изнеможение отступает и тело наливается приятной истомой. Так бы и сидел на этом земляном полу, прижавшись спиной к печке, и ждал, когда придет весна. Среди запаха капусты, вареной репы, муки, среди этих влажных и теплых испарений, в этой полутьме, где только маленький фитилек светится в лампе с подсолнечным маслом, в этой глубокой тишине, под сугробом снега, что укутал крышу. И ждал бы, когда жаворонок появится в небе, зеленом и розовом, каким его видишь с гор над морем в конце зимы…

Я все сижу, прижавшись спиной к печке, таю в тепле. Одеяло тоже оттаивает. Хозяйка говорит со мной так, словно я малое дитя. Она снимает с меня ботинки, перевязывает рану, потом подхватывает под мышки и ведет к лавке, где расстелены овчины, а сама все говорит, говорит… Я чувствую, что она рассказывает о чем–то очень хорошем, но не понимаю ни слова. Потом она вытаскивает из печи глиняный горшок и подает мне еду: в эмалированной тарелке лежат несколько вареных картофелин и щепотка соли.

– Кушай, кушай, – уговаривает она меня, словно балованного ребенка.

Я ем с такой жадностью, что она снова идет к печи, открывает ее и приносит на тарелке булочки, пышные, горячие, с творожной начинкой.

– Кушай, кушай, – повторяет она. Потом объясняет жестами, что надо укладываться спать, берет мешок сена и кладет его на пол.

Свет лампы колеблется, диковинные тени пляшут на стенах избы, Вот так же ребенком я засыпал на большой кровати у матери, глядя, как масляная лампа на комоде освещает белоснежную рождественскую игрушку из папье–маше – сверкающие блестками ясли Христовы, и слушая, как в изразцовой печке потрескивают еловые поленья. Стены комнаты блестели в зимних сумерках, будто осыпанные брильянтами и увешанные серебряными нитями. На улице, что вела к площади, были слышны веселые голоса парней и девушек, распевавших рождественские колядки, но тени от лампы и от огня в печке, метавшиеся по стенам, пугали меня, и я с головой залезал под одеяло. И закрывал глаза.

Надо мной стоит человек в длиннополом пальто, я вижу только его валенки и автомат, опущенный дулом вниз. Вполголоса он говорит что–то хозяйке, которая хлопочет у печи. Я поднимаю голову и встречаюсь с ним взглядом, его глаза блестят в полутьме. Мы молча смотрим друг на друга, потом он свободной рукой – не той, в которой держит оружие, – делает мне знак: лежи, не вставай. Это не похоже на приказ, жест явно дружелюбный.

Он садится на лавку поближе к печи, а хозяйка так же тихо отвечает ему, поглядывая в мою сторону. Она подает на стол вареную картошку, потом булочки с творогом. Он пытается усадить ее, чтобы и она поела тоже, но она качает головой и мягко отстраняется.

– Нет–нет, не хочу.

Они разговаривали, а мне это было странно, я словно впервые открыл для себя, что можно просто говорить, что–то рассказывать. Можно слушать слова, а не приказы, проклятья, ругательства, вопли…

Человек поднялся, надел ушанку, взял в руки автомат. Хозяйка перекрестила его по–русски, и он снисходительно улыбнулся – мелькнула и тут же погасла белозубая улыбка. Потом кивнул мне, поправил свое оружие и вышел. Хозяйка пошла проводить его и вскоре вернулась.

– Это мой сын, – сказала она. – А ты спи.

Когда я проснулся, она поменяла мне повязку на ноге, дала выпить настой каких–то трав и положила в карман три горячие картофелины. И по–прежнему говорила со мной, как с малым ребенком. Я связал обрывками веревки совсем развалившиеся ботинки и закутался в свое одеяло – оно уже высохло и было теплое. Повесил винтовку за спину, так, чтобы ремень стянул одеяло на груди. Хозяйка перекрестила меня и отворила дверь.

Стоит глубокая ночь, метель кончилась. Сверкают бесчисленные звезды: вот Большая Медведица, вот Плеяда, вот Орион… Я определяю по ним, в какой стороне мой дом. Хозяйка провожает меня. Увязая в глубоком снегу, мы идем к дороге, вдоль которой стоят столбы – к каждому зачем–то привязан пучок соломы. Дорога теряется где–то далеко впереди, там, где Млечный Путь уходит за горизонт. Каждая снежинка блестит, словно маленькая звезда.

– Ваши, – говорит женщина, – прошли здесь вчера вечером. Если поторопишься, к рассвету догонишь. Иди с богом. Ну, а вернешься домой – вспомни старую Марью…

Я шел по заснеженной дороге, три теплые картофелины грели меня сквозь карман. Занялся день. Из деревни, что осталась уже далеко позади, донеслась ожесточенная, но короткая перестрелка.

Заброшенная лесопильня

Они появились у нас летом сорок второго. Приехали с равнины на поезде в сопровождении полицейского в штатском, воображавшего, что для всех тайна – кто он. На станции их встретил важный бригадир карабинеров и весело гомонящие дети, прибегавшие сюда каждый вечер поглазеть на паровик. Как только пассажиры сошли с поезда, а в вагоны уселось несколько парочек, возвращавшихся из кино, начальник станции просигналил отправление, машинист с кочегаром, перемазанные углем, высунулись помахать из окошка, потом дали свисток, вызывая из буфета начальника поезда, который допивал свой последний стакан на дорожку. Весь красный, он выскочил, вспрыгнул на подножку хвостового вагона и, отирая пот, стал махать своей полковничьей фуражкой. Поезд рывком тронулся с места и пошел по лугам плоскогорья, словно конь, который после долгого и трудного дня почуял невдалеке конюшню. Паровозный свисток и впрямь напоминал конское ржание.

В наступившей внезапно тишине они остались на платформе под навесом. Остались совсем одни, дети тоже убежали, вернулись к своим играм. Бригадир пересчитал пассажиров, у ног их лежали узлы, чемоданы, сумки; полицейский вручил бригадиру сопроводительную бумагу со списком прибывших и удалился в зал ожидания, откуда наблюдал за происходившим.

Обычно их вели в муниципалитет, иногда в казарму, но прежде, проходя по длинной мощеной улице городка, где сквозь мелкий гравий пробивалась травка, они принимали приветствия жителей, высунувшихся из окон и стоявших в дверях домов.

Секретарь фашио встретил их, сидя под распятием, на нем был грубошерстный мундир. С двух сторон вытянулись два имперских фельдфебеля в парадной форме и в касках. Секретарю удалось увильнуть от воинской повинности, но его все же мобилизовали, и он был начальником пожарной охраны и службы противовоздушной обороны, чтобы когда–нибудь получить право на орденскую ленточку. Каждый день в баре–закусочной, напротив муниципалитета, он глотал две розовые таблетки, показывая землякам, какой он больной человек.

Когда все прибывшие предстали перед ним, он поднялся, выпятил грудь, уперся кулаками в стол и, бросив взгляд на семейную фотографию – их много, все они арийцы, – произнес приблизительно следующее:

– Вы знаете, зачем вы здесь, и мне нет надобности напоминать вам, что вы евреи. А посему вы не имеете права на продовольственные карточки, вы не должны входить в контакт с местным населением, а тем более с беженцами, вам не разрешается удаляться от центра города дальше, чем на километр, а присутствующий здесь бригадир установит за вами постоянный надзор – днем и ночью. И скажите спасибо, что вас не посадили в тюрьму, а разрешили обосноваться в этом горном городке. А теперь марш отсюда! – Он с гримасой отвращения махнул рукой и, пока они выходили из комнаты, подошел и демонстративно распахнул окно.

Их всех поселили на старой, давно заброшенной лесопильне, и худо–бедно на ней устроились пятьдесят с лишним евреев, разбившись на группы по семейному или языковому признаку. Они прибыли из разных стран: Польши и Чехословакии, Германии и Австрии, – в общем, отовсюду, начиная с Прибалтики, кончая Балканами. Но последний этап пути они проделали из Хорватии, куда бежали с 1938 по 1941 год, скрываясь от нацистов. Но потом Хорватию захватили итальянцы, она вошла в состав королевства, управляемого Савойской династией.

Лето 1942 года завершилось в мире ожесточенными сражениями, но на моих родных альпийских лугах смыслом существования стало августовское сено. Почуя перед закатом его пряный запах, евреи покидали лесопильню, шли в луга, где работали крестьяне, и, взяв у них вилы или грабли, помогали сгребать сено, чтоб оно не отсырело ночью. Те, кто прибыли с Севера – Вейсы, Ледереры, Маннштейны, Гюнтеры, Вальды, – были угрюмы и неразговорчивы; зато Кирияко, Морено, Славко, Коэны – уроженцы Южной Европы – были сплошь балагуры и шутники. Братья Морено смешили женщин и детей, кувыркаясь и прыгая на сене.

Обманывая бригадира и позабыв угрозы секретаря фашио, они постепенно сблизились с семьями, которые жили на окраине городка или на хуторах: помогали им пилить дрова на зиму, копать картошку, пасли скотину на выгонах, когда ребятишки отправились осенью в школу. За работу они получали картошку и молоко; пекарь Джино – первый скрипач на всех гулянках в округе, а после один из первых партизан, почти два года сводивший с ума немцев и фашистов невероятными вылазками, – потихоньку снабжал их свежим хлебом и тем самым спасал от голода.

Местные жители заготовляли дрова, и ссыльным поневоле пришлось задуматься, что им тоже предстоит пережить зиму, а средств защититься от холода у них почти не было; старики же по некоторым приметам предсказывали долгую, суровую и снежную зиму. И вот однажды, уже поздней осенью, к мэру явилась делегация ссыльных и обратилась с просьбой, чтоб им тоже разрешили заготовить дрова в общественном лесу. Мэр, чувствуя ответственность за всех обитателей городка, в том числе за беженцев и евреев, вызвал к себе бригадира, секретаря муниципалитета и старшего лесничего. Посовещавшись, они предоставили евреям возможность прочистить лес, но с условием, что на заготовки их будут сопровождать карабинер и лесник. Никогда еще лес не был такой чистый – ни пня, ни сухой ветки, ни даже шишки не осталось.

Почва уже глубоко промерзла, и по утрам иней сверкал, как январский снег, а охотничьи собаки Фина уже сумели загнать зайца в долине; вечерами от печных труб в лиловое небо подымался дым, и люди ждали рождества и почтальона с открытками от воевавших в России.

Как–то после полудня возле дома священника остановился черный лимузин с ватиканским номером – видели лимузин только двое. Шофер в военной форме вышел из машины и открыл дверцу длинному человеку в очках, одетому во все черное, с небольшим чемоданчиком и папкой в руках. Он вышел и заспешил к дому. Дверь отворилась, прежде чем он дошел до нее, и сразу же захлопнулась за ним. Меньше чем через полчаса из дома вышел священник – видимо, очень торопился, даже забыл снять шляпу перед своей церковью. Крадучись, дошел до штаба карабинеров, а когда выскользнул оттуда, была почти ночь, но он все же сделал еще одну остановку в доме секретаря фашио. Улицы опустели, люди сидели за ужином, и священник, как только вышел на улицу, задрал повыше подол своей сутаны и бросился к лесопильне. Он скоро вернулся в сопровождении двух людей, которые никогда не принимали участия в работах местных жителей: это были муж и жена, еще не старые люди, держались они гордо и отчужденно; когда было не слишком холодно, они выходили гулять и всегда несли с собой металлический ящичек. Он держал сигареты в массивном золотом портсигаре (некоторые еще до сих пор вспоминают этот портсигар) и каждый третий день отправлялся на почту за посылкой; короче говоря, у них было масло, печенье, шоколад, мясо и сигареты – такие ароматные! – в то время как для наших горных жителей иметь сыр да картошку да табак с канала Бренты – уже роскошь. Теперь эти двое шли по пустынной вечерней улице, а священник шагал впереди, все время оборачиваясь и подгоняя их. Они дошли до лимузина, их усадили в машину, которая, как по волшебству, завелась и зажгла подфарники, господин в очках, одетый во все черное, с чемоданчиком и папкой в руках, молча сел возле шофера. И машина заскользила прочь, В городке говорили, что эти двое спустя неделю были уже в Калифорнии.

Здесь в декабре дни еще короче, чем в городе; когда солнце заходит за гребни гор, тотчас же наступает ночь и воцаряется тишина, и все вокруг кажется проще, потому что жизнь протекает как бы в другом измерении. Вот и бригадир, такой суровый летом, ослабил надзор за евреями, в часы вечерней дойки они даже пробирались украдкой в теплые, влажные хлева. Гюнтер помогал кузнецу, и тот очень скоро понял, какие у него золотые руки; в то время не хватало олова, чтобы чинить водосточные трубы, крыши, кастрюли, а Гюнтер прекрасно обходился без него, гнул листовое железо так, чтобы вода не протекала, с помощью гвоздей и заклепок заделывал дыры в прохудившихся котлах для поленты. Он поднялся даже на церковную крышу, поврежденную бурей, и так ее здорово залатал, что она цела до сих пор. Священник и кузнец кормили его обедом и ужином.

Дело кончилось тем, что после вечерней поверки евреи стали небольшими группками уходить с лесопильни и посещать четыре остерии, где можно было погреться и поиграть в карты, рассказывая всякие истории или слушая рассказы других; но охотнее всего они забирались в хлева – там было тепло и сумрачно. Война казалась далекой даже старому и мудрому адвокату Ледереру, который воспользовался этой передышкой в своей многострадальной жизни и каждый вечер ходил к учительнице Катерине, брал у нее уроки итальянского языка, чтобы читать Данте в подлиннике.

Спустя некоторое время нашелся один смельчак, который не вернулся на лесопильню ночевать, а когда наступил Новый год и снег покрыл крыши домов, леса и луга, все евреи нашли приют у местных жителей. Теперь и они покинули старую лесопильню, и только лисы укрывались там холодными ночами.

Первое время секретарь и бригадир обращались с протестами к мэру, а местных жителей призывали быть твердыми в исполнении своего гражданского долга, но потом, видя, что евреи завоевали симпатию всего населения и что никому они не мешают, стали смотреть на происходящее сквозь пальцы: пусть, мол, несут ответственность те, кто приютили их.

Чтобы соблюсти формальности, бригадир взял на заметку все дома, где проживали ссыльные, и два раза в день в сопровождении полицейского делал обход.

Весной с фронтов стали приходить дурные вести, все в городке ожидали возвращения альпийцев из России – от них уже несколько месяцев не было известий, а один человек слышал по лондонскому радио, что итальянская армия разбита. В Африке итальянцы и немцы оставили Ливию, города подвергались бомбардировкам, словом, настали тревожные дни для тех, у кого сыновья были на войне. И хотя пчелы опыляли цветы, в небе летали ласточки, а снег растаял, радости на душе не было. Старый адвокат Ледерер бродил по лугам, собирал дикий цикорий и больше не спрашивал учительницу Катерину, что слышно от ее сыновей.

На святого Марка в городке, как всегда, собрались люди из близлежащих селений. Девушки принарядились, парни мерилась силой, мальчишки, надувая щеки, дули в глиняные свистульки: звук выходил нежный и долгий, – а гончие Фина, услыша необычный шум, заливались лаем. Возле памятника павшим два брата Морено кувыркались и выделывали разные фортели, развлекая публику, но пекарь Джино был не в духе и отказался играть на скрипке, а Гюнтер яростно бил по какой–то железяке. Веселья не получалось.

Однажды в городке появился неизвестный человек: он, как только сошел с поезда, сразу стал договариваться с лесорубами, лесниками, охотниками, грибниками, говорил, что намерен за наличные, если недорого, купить столько смолы, сколько ему смогут предложить.

Вначале люди встречали его недоверчиво, даже скептически, но потом убедились, что на деньги, вырученные от сбора смолы, можно купить муку для поленты у жителей равнины. И вот в общественных лесах появилось, кроме лесников, много всяких других людей, которые с мешками и с большой острой ложкой на деревянной ручке (это орудие сконструировал и изготовил для них Гюнтер) забирались на лиственницы и ели, чтобы срезать смолу на стволах поврежденных деревьев.

Евреи тоже было подумали заняться этой работой – она очень бы облегчила им жизнь, но из–за постоянных проверок бригадира они не могли уходить в дальние леса, а ближние и так уж были обобраны. К тому же бригадир вызвал в казарму скупщика смолы и запретил ему иметь дело с евреями. Жизнь становилась все труднее. Старый Ледерер питался сушеными грибами и дикими ягодами; Гюнтер плавил свинец, собранный Фином на месте боев шестнадцатого года, и делал из него дробь для охоты (вместо пороха охотники употребляли растертый баллистит из снарядов). Чтобы собирать смолу, евреи выходили из дома ночью, между вечерней и утренней поверкой, некоторым удалось раздобыть велосипеды без шин, на них они уезжали далеко, даже за пределы округа, в леса Трентино, в сторону гор, куда осенью ходили охотники за глухарями. Ездили при луне, когда она светила, а когда ее не было, то двигались на ощупь или по запаху; они стали ориентироваться в лесу, как старые горцы, и быстро находили деревья, приносившие большую добычу. С первыми лучами солнца они съезжались в остерию Тальяты, на подъемах толкая перед собой свои расхлябанные велосипеды; на рамах лежали тяжелые пахучие мешки. Мария быстро вела их в дровяной сарай, где они оставляли свой груз, выпивали по чашке горячего ячменного кофе или съедали по картофелине и бегом возвращались домой, чтобы поспеть вовремя на поверку.

Смолу потихоньку забирали двое местных жителей, приезжавших на тележке с лошадью, и продавали ее скупщику, будто бы сами собрали ее; выручку опять же тайком передавали старому Сандору, который решал, как распределить ее между всеми, кому положено. Так прошло лето сорок третьего года.

25 июля был тот праздничный день [12]12
  25 июля 1943 г, пал фашистский режим в Италии.


[Закрыть]
, и пекарь Джино накануне ночью бросил месить тесто и вышел на улицу со скрипкой, чтобы вдохновенно сыграть «Интернационал» – он уже давно потихоньку разучивал его на чердаке. Вместе с портретом дуче он разорвал в клочки и портрет короля, за что бригадир хотел посадить его в тюрьму, но почтмейстер уговорил бригадира не трогать Джино, он, мол, просто выпил лишнего!

Секретарь фашио уже не носил свой значок и если выходил из дома, то держался ближе к стене, а не шествовал посередине улицы, как раньше. В остериях вели разговоры громко и свободно, поглядывая на стены, где остались светлые пятна от портретов. Но все это казалось странным и радости особой не вызывало.

Старый Сандор весь день бродил по городку, останавливался погреться на солнышке с местными стариками, а вечерами у открытых дверей вел беседы с женщинами о чем угодно, только не о войне. Может, он чувствовал, что это его последнее лето, и потому хотел прожить его на полном дыхании в этом горном селении, которое не было ему чужим, хотя он родился не здесь.

Вечером 8 сентября радио передало сообщение о капитуляции, а утром 9‑го с севера появились первые солдаты – одни, без офицеров, – и объявили, что немцы идут по перевалам, как в прежние времена. 10‑го ни одного еврея не было видно на улицах городка, простившись со слезами на глазах, исчезли они и из домов. Много лет о них ничего не было слышно.

В 1947 году Юлиус Фриш написал из Берлина семье, приютившей их, что старика Вальда и его сына Паоло расстреляли в Ардеатине: они пытались перейти линию фронта, которая делила Италию на две части, но были схвачены и брошены в тюрьму. Паоло мог бежать и спастись, писал Фриш, но не хотел бросить старого отца. В 1944 году откуда–то прибыл сундук на имя дочери Вальда, но ее так и не удалось найти, и много времени спустя стало известно, что она затерялась где–то на побережье Далмации, пытаясь добраться до Израиля.

Леонида Кирияко объявился в Тиране, прислав оттуда одной девочке – которая стала теперь совсем взрослая – игрушечное пианино. А о восьмидесятилетнем старике Сандоре ничего не известно. Может быть, его кости покоятся в наших лесах вместе со многими другими безвестными, которых занесло далеко от родного дома.

Аугусто Мурер, скульптор из Фалькаде, рассказал мне, что зимой 1944 года встретил ночью в лесу группу измученных, растерянных людей, которые сказали, что они евреи, идут из моих родных мест и хотят через Альпы пробраться в Югославию. Реголо, комиссар партизан–гарибальдийцев, говорил, что двое иностранных парней сражались в их отряде все Сопротивление; сразу после 25 апреля они вручили ему свои автоматы и сказали, что они евреи и отправляются на поиски близких.

Доктор Стассер работал в подполье вместе с хирургом Института гелиотерапии, лечил раненых партизан и солдат, бежавших из концлагерей. Ничего не слышно об адвокате Ледерере, который читал «Божественную Комедию», ни о братьях Морено, развлекавших девушек и детей своими фортелями, ни о Гюнтере, который чинил крыши и водосточные трубы и делал дробь для охотников, ни о Вейсах, Коэнах, Славко. В маленьком горном городке провинции Венето осталась память о них. Зимними вечерами я слышал в остерии разговоры о жителях заброшенной лесопильни. Но все меньше людей их помнят, и уже не все в городке знают, что крыша церкви так и держится после ремонта Гюнтера, что многие водосточные трубы – его работа; хозяйки спрятали подальше на чердаки котлы, заклепанные им. Да, мало кто помнит их, потому что учительница Катерина умерла, Той упал в пропасть, охотясь за косулей, Фина придавил ствол дерева, когда он грузил дрова, а из молодежи многие эмигрировали, разбрелись по всему свету.

Но, когда я вспоминаю страны и города, равнины и горы, степи и леса Восточной Европы и все то, что я перевидел и пережил, мне хочется вновь открыть старые пыльные записи и прочесть вам имена этих людей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю