Текст книги "Избранное"
Автор книги: Марио Ригони Стерн
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
Стоял конец сентября, земля уже была сухой и выжженной, травы пожухли, а степные запахи были терпкими и точно знакомыми издавна; особенно остро пахла степь рано утром и вечером после заката. Днем еще было тепло, но холодные ночи предвещали ранний приход зимы: звезды больше не блестели так ярко, как летом, а излучали ровный, чистый свет. С каждым днем их становилось все больше, и постепенно они заполонили все небо. В глубокой тишине слышались призывные крики перелетных птиц, и если бы не война, в такие ночи можно было бы до зари гулять с любимой, пьянея от счастья. Иной раз, когда случалось быть на посту или в патруле, все вокруг казалось мне волшебным сном, и в душу проникал великий покой. Но лишь до той минуты, пока южный ветер не доносил далекий звук глухих разрывов. Впившись взглядом туда, где небо сливалось с землей, я различал огненные сполохи. Там был Сталинград.
На лицах моих друзей, стоявших рядом, временами отражались грусть и боль. И было отчего. Месяц назад нас внезапно посадили в машины – до этого мы с полной выкладкой, вздымая клубы пыли, шли по жаре маршем на Кавказ – и два дня спустя выгрузили в травяной пустыне. И почти сразу же мы вступили в бой у пункта, не обозначенного ни на одной карте. Утром я пошел в атаку командиром отделения, а вечером стал командиром роты. Да только роты, из трех сильно поредевших отделений. На долгое время нас оставили там совсем одних. Нам приносили уйму писем, которые никто не брал, и тьму провианта, который никто не хотел есть. Передовой пункт обороны в безлюдной степи.
Но вот однажды ночью прибыл офицер с приказом начать отступление. Мы почувствовали себя брошенными на произвол судьбы, всеми забытыми после того немыслимого, жесточайшего боя, в котором уцелели немногие. Между собой мы по–прежнему переговаривались вполголоса, и все вокруг казалось пустым и непомерно огромным. Пустым и огромным не потому даже, что нигде не видно было ни деревень, ни полей, а потому, что слишком часто мы видели смерть.
Когда Ренцо и Витторио, наслышавшись всяких страстей о бое, пришли из тыла проверить, жив ли я еще, их радостные крики едва меня не оглушили. Труп солдата из дивизии «Сфорцеска», который, раскинув руки, босой лежал на земле, показался мне вначале каменной глыбой. Наш патруль наткнулся на него ночью, и я никак не мог понять, откуда здесь, в степи, взялась эта громадная, неподвижная гора.
Сейчас, укрывшись за холмами, позади опорных пунктов, мы ждали подкрепления, чтобы укомплектовать отделения и взводы. Наконец подкрепление прибыло, я в то время как раз обжаривал на костре кусок тыквы, который мне подарил погонщик мулов. И вот я увидел, как они приближаются, молчаливые, уставшие, согнувшиеся под тяжестью своих ранцев. На голове у них были не стальные каски, как у нас, а шляпы с пером – каски они привязали к ранцам. На эмблеме с орлом чернела цифра семь. Это были берсальеры седьмого полка.
Они положили ранцы на землю и заговорили на венето. До сих пор почти все мои приятели по военной службе были выходцами из Ломбардии, и за много лет я научился неплохо объясняться на их гортанном диалекте.
– Откуда вы? – спросил я.
– Из Италии, – ответил один из новоприбывших.
– Понимаю, что не из Турции. Но из каких мест?
– Тревизо, Беллуно, Витторио, Фельтре. С реки Пьяве.
Они окликали друг друга, пересмеивались и возились со своими ранцами, извлекая оттуда всевозможную снедь, явно домашнего приготовления. Эта их манера встречать жизненные невзгоды шуткой и натолкнула меня на шутливый вопрос.
– А граппы ветерану России случайно не прихватили?
И тут я впервые увидел его. Был он коренастый и такой широкоплечий, что даже казался приземистым, хотя ростом наверняка был больше метра семидесяти. Седоусый, темнокожий, может еще и потому, что давно как следует не мылся, с почти квадратной, гладкой головой, на висках блестели нити седых волос, все в капельках пота. Над кармашком куртки были прикреплены ленточки за участие в абиссинской и албанской кампаниях, а на рукаве – нашивки старшего капрала. «Наверняка призывник тринадцатого года рождения», – сказал я себе. Он вынул из ранца бутылку, подошел и протянул мне.
– На, сержант, пей. Я Бепи из Солиго и эту штуку делаю дома сам. Но не усердствуй, ведь она как елей.
Чего он стоит, я убедился, когда мы снова начали комплектовать взводы и отделения нашей почти полностью уничтоженной роты, размещать солдат по землянкам, распределять продовольствие и отряжать людей в патрули и на боевые посты. Прибывшие с ним младшие лейтенанты, совсем недавно произведенные в чин, и новый капитан, адвокат из Флоренции, привыкший дома к своему кабинету и бумагам, во всем беспрекословно доверялись ему. Бепи из Солиго, не чванясь, работал вместе с солдатами, отдавал приказы за офицеров, и альпийские стрелки с усердием и охотой ему подчинялись. Не из страха перед командирами и не из формальной, уставной дисциплины, а потому что польза от этой общей работы была видна всем. Они точно так же трудились бы на поле или в своей ремесленной мастерской.
Наконец пришел приказ покинуть южные степи и выступать на соединение с другими альпийскими частями, уже находившимися на Дону. Из–за дождей, осенней распутицы да еще тяжелых ранцев наши долгие монотонные марши были на редкость тяжелыми. Мы шли, шли, а казалось, будто даже не сдвинулись с места. За целые дни нам не встречалась ни одна живая душа: ни немцы, ни румыны, ни венгры, ни русские, ни другие итальянцы. Иной раз случалось, правда, наткнуться на группку беженцев – женщин, детей и стариков, которые, словно перелетные птицы в поисках еды, двигались с Севера на Юг. Однажды мы вышли к большой, обступавшей дорогу с двух сторон березовой роще. Белые стройные стволы подымались прямо от бурой земли, а кроны были словно золотистая грива волос. Мы шли, шли, и пути нашему не видно было конца. Как–то нам повстречалась группа русских беженцев, они толкали перед собой тележки с пожитками, ноги их были в обмотках. Беженцы остановились, чтобы поесть с нами вместе лепешки из семян подсолнуха. Но когда нас настиг шум моторов и грохот железа, женщины, старики и дети мгновенно попрятались в роще, которая сразу же укрыла и словно поглотила их. Мимо прогромыхали танки, проехали солдаты с черепами на шлемах, и мы возобновили свой путь к Дону.
Одолев немыслимые расстояния, мы добрались наконец до железной дороги. В центре городка находился склад, в котором можно было получить продовольствие на несколько дней. Каптенармус выдал нам талоны, а капитан приказал подготовить две тележки и выделить пол–отделения. Бепи добровольно вызвался идти за продуктами. Когда двое погонщиков стали седлать мулов, он вместе с тремя самыми расторопными из своих солдат уже был готов.
По дороге он меня наставлял:
– Когда придем на склад, сразу подними шум и отвлеки немецкого офицера. Тяни время, придирайся ко всему: к печатям, маркам, оспаривай вес и количество продуктов, притворяйся, будто ничего не понимаешь, собери вокруг себя побольше народу. Об остальном позабочусь я.
На складе я разыграл комедию точно, как меня учил Бепи. Притом столь искусно, что немецкий капитан совсем растерялся, как, впрочем и его исполнительные солдаты. Бепи и трое его помощников куда–то исчезли. На обратном пути я спросил у Бепи:
– Ну, как дела?
– Неплохо, – ответил он. – Разжились большим куском лярда.
– Только–то?
– Еще тремя колбасами.
– И все?
Помедлив немного, он сказал:
– Двумя мешками булок.
– И где же она, вся эта божья благодать?
– На тележках, вместе с оставшимися у нас талонами.
– Отлично! – воскликнул я. – Ну, а из выпивки, Бепи, есть что–нибудь?
Бепи хитро подмигнул мне, прошел еще немного, оглянулся и прошептал:
– Бидончик коньяка или там граппы. Точно еще не знаю. Но это – в придачу и только для нас, ветеранов. Молодым еда, а старикам выпивка.
С того дня, когда нужно было получить продовольствие на немецких или итальянских складах, отправлялся всякий раз Бепи вместе с тремя своими специально обученными солдатами. Все, что им удавалось раздобыть помимо талонов, поступало в общий котел: для себя и друзей он оставлял лишь спиртное. Однажды он вернулся с новеньким автоматом и, показав его мне в палатке, сказал:
– На войне, если хочешь уцелеть, нужны хорошее оружие и жратва. Так меня учили аскеры в Абиссинии!
Начало зимы мы провели на Дону, неся дозорную и патрульную службу. Бепи был на другом опорном пункте, и на рождество я послал ему полмешка муки. Потом, в январе, нам приказали отступить, и в ту же ночь я снова увидел его во главе отделения. Нас становилось все меньше, и вначале он командовал уже остатками взвода, а затем и двух взводов. Шел первым с автоматом за плечами и флягой за поясом.
– Вперед, ребятки! – подбадривал он своих солдат. – Всех сразу нас не перебьют. Так что давайте держаться вместе.
Ночью в избе, когда его солдаты отдыхали, он готовил еду. В степи, когда кто–нибудь из солдат, обессилев, оседал на землю, Бепи, ругаясь последними словами, а если надо, то и с помощью оплеух поднимал ослабевшего и заставлял идти дальше. После памятного боя двадцать шестого января он вывез из окружения сани с ранеными. Когда мы, немногие уцелевшие, встретились, я предложил майору Бракки произвести Бепи в сержанты и наградить его серебряной медалью. Бепи стал сержантом и получил медаль. Думаю, он заслужил ее больше, чем кто–либо другой.
Мы снова вернулись в Италию, и летом к нам прислали новых солдат, для переформирования части. Но зимой мы с Бепи очутились у Мазурских болот в немецком лагере для военнопленных, будь он проклят. Там нас, итальянцев, было несколько тысяч и вместе с нами были десятки тысяч русских.
Всех нас мучили голод и холод, болезни и вши. Как–то в лагерь пришли фашисты и предложили нам присоединиться к республике Муссолини. За рядами колючей проволоки маняще дымился в котлах овсяный суп с картофелем и мясом.
– Зря стараются. Такова уж наша солдатская доля – терпеть! – сказал мне Бепи.
Он по–прежнему, словно наседка, держал возле себя своих солдат.
Низкое темное небо, снег, колючая проволока, мрачные черные бараки, наши изнуренные лица – день за днем, и дни эти тянулись бесконечно долго, хотя зимой они и коротки. Но совсем уж бесконечными казались ночи, когда от голода не можешь уснуть и слышишь в темноте чьи–то приглушенные всхлипы. Доски нар врезались в исхудалое тело, а стужа мучила не меньше, чем голод. То и дело сквозь оледенелые стекла в барак врывался безжалостный луч света – это был прожектор на одной из четырех высоченных сторожевых вышек, по которым безостановочно ходили часовые с ручными пулеметами.
Время от времени появлялся лагерфельдфебель Браун с переводчиком: его каркающий голос был слышен издалека. Ему требовались крестьяне, каменщики, подсобные рабочие, механики, столяры, и тот, кто уже не в силах был терпеть, шел работать. Говорили, что там, в рабочих лагерях, паек гораздо больше.
Однажды в конце декабря Бепи отвел меня в сторонку и сказал:
– Послушай, мои солдаты не выдерживают больше такой жизни. Видел, как у них запали глаза и вздулись животы? Тут они если не окочурятся, то уж туберкулезом точно заболеют. Если через пятнадцать дней война не кончится, я вместе с ними пойду в рабочий лагерь. Что скажешь, а?
Мы шли вдвоем по тропинке, проложенной в снегу между бараками и колючей проволокой. На деревянной башне двое часовых беспрерывно сходились и расходились, и я видел, как они наводят на нас дуло пулемета. Скорее всего, они целились в нас, только чтобы позабавиться и убить время.
Все свои надежды мы возлагали на скорый приход Красной Армии и на то, что американцы наконец–то вступят в Германию. Проходя мимо проволочных заграждений, рядами по пять человек в каждом, чтобы получить обед – свекольную бурду, – русские шепотом сообщали нам самые фантастические новости. Но я‑то знал их благородство: они все это выдумывали, чтобы придать нам мужества.
– Нет, Бепи, – сказал я, проходя вдоль колючей проволоки, – через пятнадцать дней война не кончится. Может – через пятнадцать месяцев. Эти тевтоны тупы и упрямы и не понимают, что их дело проиграно. Они будут сопротивляться до конца. Не угрызайся и не вини себя за свое решение. Это не предательство. Восьмого сентября король удрал, а генералы от страха потеряли головы. Вот они нас предали. Помнишь, кто первым открыл огонь по немцам – наш повар. Его первым и убили. А этих твоих оголодавших, отчаявшихся солдат, когда выйдешь за ограду, держи возле себя и научи не теряться, чтобы уцелеть… Ведь должна же война рано или поздно кончиться, не так ли?
– Конечно, только бы этот собака Гитлер поскорее издох! А я, когда вернусь в Тревизо, устрою попойку на всю округу.
Недели три спустя он построил своих солдат, покричал немного, чтобы встряхнуть их, отогнать пригибавший их к земле запах смерти, и отправился с ними в рабочий лагерь. А перед этим коротко попрощался со мной:
– Выживем, Марио, и встретимся в Италии. Держись и не сдавайся!
Он вывел солдат за проволочные заграждения, печатая шаг, и на этот раз команды отдавал он, сержант Бепи, а не хромоногие часовые с примкнутыми штыками. Русские военнопленные, наши недавние враги, дружески приветствовали его, когда он шел вдоль колючей проволоки, а их офицер по–военному отдал ему честь.
Больше я Бепи не видел. И так и не узнал, куда он попал: в силезскую шахту или в Литву, а может, куда–нибудь на Балканы либо в Рур. В какие бы лагеря меня ни забрасывала судьба, я всюду о них расспрашивал, но никто не знал, куда девались Бепи и его солдаты. И все же я был уверен, что он выйдет с честью из любой ситуации – слишком много он повидал и испытал, чтобы сломаться сейчас, у последнего рубежа.
Когда кончилась война, и мне удалось не очень здоровым, но целым добраться до дома, я несколько месяцев спустя принялся разыскивать старых боевых друзей. Кое–кто мне ответил, за других ответили родные, в свою очередь спрашивая у меня о своих сыновьях и братьях. Но о Бепи не было ни слуху ни духу. Я написал в Солиго, в Пьеве–ди–Солиго, в Солигетто, в Фарра–ди–Солиго. Все напрасно. Письма возвращались с поперечной надписью «Адресат неизвестен». Однажды я поехал в Конельяно на съезд виноделов, прежде всего чтобы разузнать что–либо о Бепи, но меня опять ждало разочарование. В военном округе Беллуно сведений о нем не оказалось, и в полковой канцелярии тоже. На первые встречи альпийских стрелков я отправился в надежде встретить там и Бепи либо расспросить о нем у бывших солдат нашей дивизии. «Такого не знаю», – отвечали одни. «Никогда о таком не слыхал», – отвечали другие. «Раньше был здесь», «Погиб в России», «Эмигрировал он», – говорили третьи, но потом выяснилось, что они путали Бепи с кем–то другим или же показывали совсем не на того человека.
С той поры минуло немало лет, и воспоминания терялись в дальних землях, а лица постепенно расплывались и пропадали в снежных бурях, концлагерях, на разбухших от грязи дорогах, в зареве пожаров, грохоте пальбы и взрывов. Но мало кто из друзей остался в моей памяти мертвым. Ведь у каждого были свои привычки, свой характер, и всякий раз, когда зимой в моих родных горах я брожу по лесу и думаю о них, они представляются мне живыми.
Прошлой осенью ко мне заглянул в гости мой товарищ по плену, который теперь живет в окрестностях Кастельфранко. В наших альпийских частях он не служил и в лагерь попал из Греции. Он привез с собой чудесное вино. И вот после бесконечных воспоминаний я спросил у него, не встречался ли ему человек по имени Бепи. Я подробно описал его манеру ходить, разговаривать, его внешность. Друг стукнул себя кулаком по лбу.
– Бепи… Бепи… Конечно, встречал! Старик, вечно пьяненький. Он был у нас почтальоном, приходил, выпивал два стакана и сразу шел дальше.
– Но где? Где он теперь?!
– Умер два года назад. Это точно был он. Когда он приносил письмо или телеграмму, то не брал на чай, а просил стаканчик вина. А потом рассказывал, что в войну побывал в Абиссинии, Греции, России, попал в плен к немцам и обошел пол-Европы. Был в Литве, в Румынии, во Франции и вернулся домой пешком осенью сорок пятого года, после десяти лет военной службы и плена. И еще он рассказывал, что во Франции крестьяне его никак не отпускали – просили поработать с ними на виноградниках. Когда он набирался, мальчишки даже подсмеивались над ним – слишком уж невероятные истории он рассказывал, да вдобавок бессвязно. Потом он остался совсем один, и вот два года назад умер… Что же ты загрустил, Марио? Давай, дружище, выпьем за упокой его души.
…Когда его нашли, он лежал внизу, на выступе, возле него был автомат, в последнюю минуту, чтобы не сдаваться, он бросился со скалы…
Луиджи Менегелло. Маленькие
наставники
Посвящается Примо Леви
Он занимался тем, что ездил и забирал молоко в коровниках, разбросанных по всей округе, потом отвозил его на общественную сыроварню; ездил каждый день утром и вечером, круглый год в одно и то же время, потому что утром и вечером доят коров, и каждый день сыровар Сильвио наполнял котлы молоком, чтобы сделать молодой сыр, тот самый, что выдерживают три года, и тогда он приобретает запах залитых солнцем пастбищ.
Как только он поднимался с постели, так сразу же смотрел в окно – как там на улице, потом, выпив чашку ячменного кофе, шел на конюшню к своей рыжей кобылке Линде и впрягал ее либо в сани, либо в телегу, в зависимости от времени года. На повозке еще с вечера стояли хорошо вымытые бидоны для молока и мерка с подвижной шкалой.
Зимой бывало трудно, потому что стояли холода и шел снег, а кроме того, ветер иногда наметал такие огромные сугробы на пути между Костой и Эбене, что Линда, прокладывая себе дорогу, то и дело вязла в них, Но Линда была умница, ей не надо было говорить «но-о!» или «тпру!», она сама знала, когда трогаться, когда остановиться, а где повернуть. И вообще они друг друга хорошо понимали: на пустынной дороге он всегда рассказывал ей о своих делах. А лошадь отвечала ему, прядая ушами либо оборачивая голову и глядя на него.
Зимой, когда он заканчивал свою первую ездку, было еще темно, день никак не наступал.
Обычно, подъезжая к домам, он трубил в рожок, и люди поспешно выходили с ведрами молока, от которого на холодном воздухе шел пар. Разговаривали мало – не было охоты, в лучшем случае сообщат: «Сегодня Томбола отелилась».
Или спросят: «Не слыхал, как там Кристиано Родигьери?»
И после того, как молоко было отмерено и вылито в бидоны, после того, как в его блокнот и в книжки крестьян застывшими руками было вписано количество литров, он спешил дальше в дорогу, а они торопились в теплый хлев к своей скотине.
Зимой утренние сумерки длились долго. День никак не наступал! Когда он подъезжал к сыроварне, навстречу радостно выбегала Волчица, и пока они с Линдой приветствовали друг друга, Джованни, его отец, работавший подручным сыровара, Сильвио и учетчик Массимо выходили на мороз, чтобы вместе с ним выгрузить бидоны с молоком. Потом он подходил к огню, на котором подогревали в котлах молоко; Сильвио тем временем проверял температуру молока, чтобы снять его с огня, когда оно свернется как следует, отец готовил на столе деревянные формы, а Массимо крутил маслобойку со сливками.
«Ну, Чернявый, – говорил всякий раз Массимо, – расскажи, как твои амурные дела». Он был красивый парень и всегда веселый, приветливый, потому все девушки округи влюблялись в него.
После полудня он снова проделывал весь этот путь, и почти сразу наступала ночь. В общем, из–за снега, который покрывал леса, пастбища и горы, работы было немного, поэтому он каждую субботу утром спускался в город, чтобы встретиться с друзьями и выпить с ними подогретого вина в «Башне» у Тони.
Что его раздражало и казалось пустой тратой времени, так это предварительные военные учения: бухгалтер Скьявацци заставлял их маршировать взад–вперед по улицам городка и распевать гимн «Факел Весты»; если же погода была плохая, то они заходили в начальную школу, где в коридорах занимались гимнастикой, а иногда мэр рассказывал им о положении на фронтах.
Но Чернявый уже наслышался о положении на фронтах во время своих поездок за молоком, потому что почти в каждом доме кто–нибудь служил в армии – либо на Балканах, либо во Франции, либо в России; все это были его друзья, и он всегда справлялся, что они пишут.
В марте дни скачут галопом: быстро тает снег под полуденным солнцем, речки выходят из берегов, а над солнечными склонами заливаются ласточки. Тут уж Чернявый, закончив утренний объезд и поспешно выгрузив полные бидоны, не оставался поболтать возле огня, а тотчас уезжал. Дома, взвалив на плечи санки, он поднимался в лес за дровами, которые заготовил еще осенью.
Дни становились длиннее, воздух прогревался, и пчелы отправлялись за добычей в вересковые заросли; крестьяне уже с охотой останавливались перекинуться словечком; часто Чернявому не было нужды трубить в рожок и объявлять о своем прибытии, потому что крестьяне уже ждали его на дороге, собираясь небольшими группами. Вечерами его поджидали женщины, они говорили с ним о тех, кто был на войне. А некоторые, молоденькие, приходили, только чтоб повидать его, поболтать, посмеяться.
Когда горы очистились от снега, то у него в свободное от разъездов время появилось еще одно занятие: вместе со многими своими земляками он отправлялся на раскопки – выкапывал снаряды и осколки, оставшиеся еще с первой мировой.
Так протекала его жизнь с тех пор, как он перестал ходить в школу внизу, в городке. Иногда выдавались тяжелые дни, иногда полегче, но, как бы там ни было, он всегда оставался веселым и приветливым. И вот однажды его вызвали на призывную комиссию, и вскоре он получил розовую карточку–повестку,
Она прибыла досрочно, потому что дела на фронтах шли плохо. Такова уж судьба, так было когда–то и с его отцом, и с дядьями, и с односельчанами, и со всеми, чьи останки он иногда находил во время своих раскопок.
Это произошло в конце весны сорок третьего года, когда крестьяне уже начали сенокос. Вечером он вместе с Линдой в последний раз совершил свой объезд, попрощался со всеми, с молодыми и старыми, с мужчинами и женщинами; девушки украдкой вздыхали, и многие тайком дарили ему свои фотокарточки, на память.
На сыроварне он попрощался с отцом, с Массимо и Сильвио. Все желали ему оставаться веселым, говорили, что скоро война кончится, он вернется и будет снова разъезжать с Линдой за молоком. Дома он попрощался с матерью, братьями, сестрами, с лошадью, с кошкой, со снегирем в клетке, а потом сел в поезд, который шел на равнину.
Так как он был физически сильным, высоким и крепкого сложения, его направили в альпийскую артиллерию, в Беллуно.
26 июля я был в отпуске и отправился в этот день в лес Сотто заготавливать дрова. Мэр велел леснику выделить мне удобный участок, так как за бои в России я был награжден. Стоял, как сейчас помню, жаркий день, на северных склонах гор сгущались грозовые тучи; в полдень, только я разжег костер, чтобы подогреть поленту, как услышал снизу, из Баренталя, голос моего брата Иларио. Он кричал мне, чтоб я шел домой, потому что пришла телеграмма из штаба карабинеров и я должен вернуться в полк.
В поезде, по пути на равнину, ехал и Чернявый, мы глядели в окошко и молчали – все вокруг нам казалось новым и каким–то зыбким. «Неужели это потому, что в Италии больше нет фашистского правительства?» – недоумевали мы.
Однажды в конце сентября Массимо копал на поле картошку и вдруг, подняв голову, увидел выходившего из леса, опасливо озиравшегося человека: это был Чернявый, он возвращался домой.
– Эй, Массимо! – закричал он издалека. – Как картошка?
– Погляди сам, – ответил ему Массимо, опираясь на лопату. – Ну что, все кончено?
Они весело поздоровались, и Чернявый спросил, есть ли здесь немцы.
– Здесь пока нет, – ответил ему Массимо, – но в городке, кажется, уже появились.
С возвращением Чернявого вся округа ожила, словно наступил праздник.
– Чернявый приехал! – кричали мальчишки в коровниках и во дворах.
Он быстро скинул с себя военное обмундирование и в тот же вечер, после ужина, отправился к управляющему сыроварней, чтобы узнать, может ли он заняться прежним ремеслом. Конечно, может, заверил его тот: это место всегда за ним.
На следующее утро он уже сидел на телеге, свесив ноги, и рассказывал своей кобылке, как провел все эти дни после восьмого сентября. Крестьянам тоже хотелось его послушать, а девушки были рады и тому, что видят его.
Тем временем постепенно возвращались домой другие солдаты, и некоторые местные жители решили припрятать в туннеле Валь – Лунга оружие и боеприпасы саперного батальона, который растаял как снег в мае,
Осень со стадами коров на скощенных лугах, казалось, промелькнула спокойно, но в воздухе носилась неясная тревога. А уж зима настала совсем мрачная.
Однажды Чернявый, отмывая молочные бидоны, услышал, как Массимо задумчиво насвистывает новый и в то же время вроде бы знакомый мотив. Он спросил у Массимо, что это такое. Массимо с минуту молча глядел на него, потом, собравшись с духом, объявил, что это «Интернационал», гимн социалистов, который он выучил во Франции. Ответил и снова принялся сбивать сливки. Но тотчас прервал свое занятие и, подойдя к нему, сказал:
– Но если запеть его на площади – сразу же упекут в тюрьму.
Он старался припомнить мотив, чтобы просвистеть его своей кобылке на пустынной дороге, а сам думал:
«Почему это из–за песни могут упечь в тюрьму?»
Незадолго до наступления зимы отряды призывников ушли в армию Грациани [13]13
Родольфо Грациани – маршал. В 1943–1945 гг. военный министр марионеточного правительства Муссолини в Северной Италии.
[Закрыть]; учитель Альфредо, сын Тони–пекаря и еще кое–кто подались в леса. В городке прочно обосновались немцы и батальон чернорубашечников; они начали прочесывать местность в поисках дезертиров – одним словом, лучше было не попадаться им на глаза, и вечерами, прежде чем войти в коровник, люди сперва оглядывались по сторонам.
Чернявый охотно проводил время в коровнике Нина Сека, в ста метрах от своего дома. Нин рассказывал ему о жизни, о белом свете. Нин был спокойный человек, которого опыт и жизненные передряги научили смотреть на вещи с мудрой иронией. В пять лет он остался без матери, а отцу – бродяге и пьянице – было на него наплевать, вот он и кормился милостью бедных людей, которые иногда подбрасывали ему пару вареных картофелин. В семь лет он нанялся подпаском на горное пастбище, а в пятнадцать пешком отправился батрачить в Германию – так поступали очень многие. Он нашел место кочегара, а земляк Тони Пун стал ему заместо старшего брата. Когда он был подпаском, то сам выучился читать и писать, а теперь в Германии быстро усвоил немецкий. Он даже познакомился с коммунистами, которые дали ему прочитать «Манифест»,
В 1914 году вспыхнула война, и он вернулся в Италию, где его сразу призвали в альпийские стрелки. На горе Фьор, откуда был виден дом, где он родился, Нин в конце 1917 года попал в плен к австрийцам и был отправлен в Маутхаузен. Под мундиром он носил на шее красный платок с портретом Ленина, а внизу желтыми буквами было написано: «Vive Lénine!»
Вернувшись из плена, измученный и исхудалый, он сначала работал на восстановлении нашего разрушенного городка и после принялся за «раскопки». А еще он женился на Марии Коста по прозвищу Смуглянка.
Молодожены вдвоем отправлялись на гору Коломбара или на гору Форно, перекапывали старые траншеи, и Нин говорил своим товарищам по работе:
– Полюбуйтесь, каково буржуазное общество: сперва оно заставляло нас убивать и разрушать, а теперь, чтоб мы могли выжить, заставляет рисковать жизнью на такой работе.
Копаясь в земле, изрытой снарядами, он часто находил останки убитых солдат, тогда его охватывала печаль и злоба, потому что это были такие же люди, как он, такие же, как его товарищи, которых он встречал по всему свету: это были пролетарии.
Вместе с двумя друзьями, Пьеро Парлио и Валентино Наппой, он решил построить дом, потому что каждый человек должен иметь свой дом: построил, оставил в нем свою Смуглянку и отправился в Америку, чтобы выплатить оставшиеся долги. Шесть лет он как каторжный трудился на рудниках.
Нин рассказывал Чернявому о своей жизни в долгие вечера при светомаскировке, и однажды Чернявый попросил его показать платок с надписью: «Vive Lénine!». Нин расстегнул рубашку, и поверх майки Чернявый увидел красный платок, выцветший от пота и времени.
Как–то раз зимой из города прибежал человек и сообщил, что чернорубашечники готовятся прочесать округу, Чернявый и еще несколько человек ушли в лес, петляя, чтобы запутать следы на снегу.
Чернорубашечники пришли, начали обыскивать все дома от погреба до чердака, коровники, сеновалы и амбары. У Нина они завалили поленницу, штыками стали протыкать картошку в зимней кладовой. Мария проклинала их и кричала, что они хамы и нахалы. С какой стати портить картошку, которая досталась таким трудом? Зачем разбрасывать повсюду сено, рискуя устроить пожар? Нин молча и спокойно следил за каждым движением этих бесноватых, а внутренне трепетал за двух английских солдат, которых уже неделю укрывал в проеме между поленницей и хлевом. Никто не знал, что они там спрятаны, ни жена, ни сын не знали. Мавр Коста – его тесть – привел их к нему вьюжной ночью. И теперь чернорубашечники, вместо того чтобы опрокинуть дрова наружу, привалили их к стене еще больше, и англичане остались под дровами. И ясное дело, сидели помалкивали.
Когда чернорубашечники пришли обыскивать дом Чернявого, то офицер, проверив над дверью номер дома, громко выкликнул его имя. Даже мальчишки и те сказали, что такого нет, даже сестра Нельда, а мать заявила, что после восьмого сентября не имеет от него никаких известий. В сарае фашисты отвязали Линду, офицер сел на нее верхом, и все они возвратились в город.
Вечером Чернявый вышел из леса и направился домой. Мать рассказала, как его искали и как увели лошадь. Он страшно огорчился, узнав о Линде, и тотчас же через заснеженные поля бросился к сыроварне, чтобы посоветоваться, что тут можно сделать.
Отец, Сильвио и Массимо, когда увидели его, запыхавшегося, возбужденного, подумали, что случилось самое ужасное, потому как тоже видели чернорубашечников.
– Линда! – сказал он. – Моя лошадь! Они увели Линду. – И заплакал, как ребенок. – Как я теперь буду забирать молоко без Линды?
– Может, что–нибудь придумаем? Поговорим со старым мэром, – предложил Сильвио.
Массимо покачал головой, почесал в затылке и сказал:
– Для этих закон не писан.
Чернявый домой не вернулся, а отправился за советом к Нину. Постучав в дверь, он услышал на кухне голоса и торопливые шаги, немного погодя Мария отворила верхнее окошко.