Текст книги "Избранное"
Автор книги: Марио Ригони Стерн
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
– Поехали.
Вот и Подгорное с его заводом по производству извести и вагонетками над дорогой. Здесь что ни указатель, то знакомое название: Саприна, Морозовка, Сергеевка, Опит, Дача, Скорорыб, Басовка, Морозовск. Шаг за шагом мы шли сюда с Дона в первую ночь отступления, к этим избам, которые сейчас утопают в зелени садов, и на лавочках сидят женщины и разговаривают. Тогда, после самой длинной и холодной ночи, избы появились перед нами в снежном дыму. И потом мы уходили из этой деревни вверх по дороге, на которой буксовали грузовики. Горящие склады, наш дивизионный госпиталь с большим белым флагом и красным крестом и раненые, выползавшие на дорогу, чтобы уйти с нами.
На пути к Даче и сейчас стоит ветряная мельница, где я однажды встретил Сильвио Далле Аве, он был связистом. Перед тем как отправиться на передовую, я шел мимо на лыжах в штаб северного батальона – хотел навестить Рино. Эта мельница служила ориентиром для наших проводников и связных – я узнал ее, как узнают издалека колокольню родного села.
Проезжаем деревню, и Борис останавливается у колодца – ему хочется пить. Я тоже выхожу попить и чувствую ком в горле: в этих избах размещался штаб моего батальона «Вестоне», а там, ближе к балкам, мы рыли землянки, собираясь зимовать. Но когда они были готовы, нас перебросили на передовую, сменить «Вальчизмон». Землянки рыли глубокие и просторные, чтобы было тепло и безопасно – на два взвода каждая. Нас, пулеметчиков лейтенанта Сарпи, разместили вместе со стрелками Ченчи. Сколько песен мы перепели вечерами там, внизу! И сейчас следы землянок еще сохранились; кажется, стоит мне сделать несколько шагов, и я увижу всех тогдашних товарищей, услышу их голоса: Артико, Тардивеля, Морески, Бодея, Монкьери, Линарди, Кораццу, Барпа – всех.
Я жадно пью воду из того самого колодца, из которого мы утоляли жажду и в те времена. А теперь едем, едем скорее, Борис, я хочу засветло попасть на Дон.
Белогорье. Городок спускается к реке, справа и слева белеют горы: рощица, поле с противотанковым рвом, высокая трава, берег и почти неподвижная вода. Вы помните это место, друзья из «Тирано?» Вы столько раз патрулировали здесь, где я сейчас прохожу и никто не стреляет! Над этой рекой находились передовые посты, куда вы пробирались по ночам. На холмах до сих пор остались следы окопов и орудийных установок, и я в лучах заходящего солнца показываю своим спутникам наши позиции. Там, наверху, были позиции «Мадонны из Тирано» 46‑й дивизии, дальше – «Валькьезе» и «Вероны», внизу, вдоль реки – «Эдоло», «Вестоне», «Морбеньо». И за ними, еще дальше, «Кунэенсе» и «Джулии».
Спускаюсь к реке, смачиваю водой лоб, беру горсть земли. Надпись на щите предупреждает, что купаться запрещено. Может быть, на дне еще есть мины?
Мост из связанных лодок соединяет берега. На той стороне дорога уходит в лес, и, проходя по этому качающемуся мосту, я ощущаю необъятность России. Сколько тысяч километров впереди? Леса, города, равнины, реки, пустыни, озера, деревни, степи, горы – до самого края света.
По ночам, стоя на высоком берегу этой реки, мы видели вдали огни как бы другой галактики. Именно отсюда начали они свой путь к освобождению родины и человечества от фашизма. И завершили его, дойдя до Берлина.
На середине моста старик сосредоточенно ловит рыбу, и я молча останавливаюсь рядом с ним. Постояв немного, спрашиваю его по–русски:
– Как дела?
– Ничего, – отвечает он, чуть повернув голову.
И улыбается одними глазами, не удивившись появлению иностранца.
Я бы с радостью побыл еще на этом мосту, половил рыбу со стариком, послушал, как о лодки плещется вода. Солнце зажгло многоцветный пожар в осеннем лесу, и рыба на удочке сверкала в последних лучах, как купола православных церквей. Старик подарил мне свой улов.
Я попрощался с ним и пошел обратно. Жена, Лариса и Борис ждали меня у машины. Мы поехали дальше.
Тогда, в ночь на 18 января 1943 года, эта дорога на запад была забита транспортом, мулами, батальонами альпийской дивизии «Тридентина», которые так поспешно отошли с Дона, что уже не могли выполнить немецкого приказа (Гитлер требовал от командования VIII Итальянской армии, чтобы альпийский корпус не отступал от берега Дона).
Со стороны Россоши подходила «Джулия», удерживавшая в течение месяца в открытой степи пехоту и танки русских, прорвавших фронт близ Верхнего Мамона в Осетровской излучине и пытавшихся нас обойти. Из района Каравута подходил первый альпийский полк, а из Старой Калитвы – второй и части четвертого артиллерийского. Севернее, где 23‑я венгерская дивизия самовольно покинула позиции, беспорядочные толпы венгров и немцев заполняли деревни и дороги между Юдино и Подгорным.
Русские части гвардейских полков и танки все теснее сжимали кольцо. Деревни горели, в госпиталях самые молодые врачи–офицеры тянули жребий, кому оставаться при раненых, неспособных передвигаться самостоятельно. Эшелоны с подкреплением, прибывая из Италии на придонские станции, вместо наших частей находили там русские танки. Моторизованные колонны вспомогательных служб и отставшие обозы, спасаясь от окружения, спешили к Харькову.
А мы – отделение за отделением – оставались в этом аду. Так продолжалось, пока мы не наткнулись на брошенные склады, где малочисленные деревенские жители и партизаны пытались спасти от огня, что возможно. Тогда некоторые начали отставать, и из тех, кто нашел бочки с коньяком, кажется, ни один не уцелел.
Дни и ночи 19‑го и 20‑го. Танковые атаки и пулеметные обстрелы с воздуха. По обочинам дорог – первые трупы замерзших; первые заживо сгоревшие в избах. Первая жадная мечта о сне и о доме.
Вот уже осталось позади Белогорье, и удивительный алый закат над Доном сменила тихая ночь. Справа видны огни, наверно, это Казинка. Тогда там наверху стояла «Верона», и оттуда ночью, в трескучий мороз мы уходили к Буйволовке сменить на передовой «Вальчизмон» дивизии «Джулия».
Ну и ночи были в том декабре сорок второго! Дон Карло Ньокки вместе с альпийцами из «Эдоло» мастерил в землянке у замерзшей реки ясли Христовы. Я помню орудийные установки, группы связи с «Морбеньо», часы, проведенные в землянках, запахи… Помню, как мы мололи зерно, помню поленту из ржаной муки, семечки подсолнуха, оружие, которое никак не хотело стрелять, и рядового Ломбарди, всегда молчаливого и замкнутого, равнодушного к собственной храбрости от предчувствия близкой смерти. А Джуанин?..
«Сержант, мы домой вернемся?»
Как бы мне хотелось попросить Бориса остановить машину и дать мне выйти, а Ларису – довезти мою жену до Харькова и отправить в Италию. И остаться здесь, и всю зиму самому ходить по этим деревням, из одной в другую. В тишине, среди снегов, до весны, до оттепели. А потом сесть в поезд и поехать домой. Но об этом я не могу попросить, могу лишь мечтать. Я даже не могу им намекнуть о своем желании – мне и так повезло. Сколько альпийцев, прошедших через окружение, немецкие лагеря, Сопротивление, одним словом, через войну, рады были бы оказаться сегодня вечером здесь, вместе со мной!
Машина быстро едет от Дона к Алексеевке, и снова знакомые места: за Подгорным – Опит, Постоялое, Ново – Харьковка. Чтобы не заснуть, Борис до отказа опустил свое стекло и молча курит. Жена от холода прижимается ко мне. А может быть, не только от холода. Лариса, наверно, очень устала, потому что вот уже несколько часов не произносит ни слова. Неожиданно она включает радио, и после кубинской джазовой музыки мы слушаем сводку погоды; Лариса объясняет мне, что на севере России идет снег, и область холода и низкого давления распространилась на северную Украину.
Вот почему незадолго до этого, посмотрев на небо, я не увидел звезд. Ветер срывает с берез листья, и они летят перед машиной, освещенные фарами, как сверкающие бабочки. «Если сейчас пойдет снег, – думаю я, – нам, возможно, придется остановиться, найти приют в какой–нибудь избе и переждать до утра».
Я сейчас мечтаю об этом снеге, который так ненавидел, который столько лет меня преследовал; я мечтаю о нем, чтобы провести ночь в избе, на печке – там ждут меня все друзья и товарищи, не пришедшие домой.
Жена сжимает мне руку: должно быть, понимает мое состояние.
– Я замерзла, – говорит она.
Но, если попросить Бориса закрыть окно, он наверняка заснет – ведь он за рулем уже одиннадцать часов подряд; и я укутываю Анну своей шерстяной охотничьей курткой.
Скоро Алексеевка (и тогда, в самом начале, мы направлялись к ней: говорили, что деревня занята немцами, а на самом деле там уже были русские). Оттуда начинается асфальтированное шоссе на Белгород и Харьков. Но Алексеевки нет и нет, и к тому времени, как Борис замечает, что сбился с дороги, мы уже не имеем понятия, куда нас занесло.
След тракторных гусениц приводит нас к большому загону и конюшням. Фары освещают табун лошадей, и жеребята, испуганные неожиданным светом, мчатся по кругу с развевающимися на ветру гривами и хвостами. И передо мной возникает другая картина: ночью, в пургу наша рота шла в голове окруженной колонны, и вдруг из темноты в снежной круговерти возникли две самоходки и начали поверху стрелять из пулеметов трассирующими пулями. Потом они снова исчезли в темноте, как эти жеребята, лишь только Борис выключил фары.
Никто не сторожит лошадей; мы кричим, но никто не отзывается. Снова садимся в машину и осторожно спускаемся в какую–то балку; там видим избы, Борис сигналит и выходит из машины. Лают собаки, кое–где открываются двери, и в освещенных проемах появляются женские фигуры. Время позднее, дети, видно, уже спят.
Спрашиваем дорогу на Алексеевку, они отвечают хором, но каждая свое. Из их гомона я улавливаю, что мы попали в малонаселенный район Украины, примерно между Варваровкой и Острогорском. Пробудились от сна и мужчины, они велят женщинам замолчать и заводят неторопливый разговор. Они даже предлагают нам у них заночевать, и я за то, чтобы остаться: поедем дальше завтра утром.
Но Лариса и Борис говорят, что это невозможно, мы должны во что бы то ни стало вернуться в свою гостиницу – даже если придется ехать всю ночь. Наверно, нас там ждут и будут беспокоиться. Тогда какой–то юноша берется показать нам дорогу, сажаем его на заднее сиденье, где едем мы с женой. Прощаемся и благодарим жителей этой неизвестной деревни;
– Болшой спасиба!
– До свидания, – говорят они нам.
Через час в какой–то деревне молодой человек выходит, сказав, что здесь у него женщина и она его ждет, а завтра на попутном колхозном тракторе он вернется домой пасти лошадей. Он показывает нам дорогу и желает счастливого пути и благополучного возвращения в Италию.
Машина движется в темноте, ледяной степной ветер дует в открытое окно, мы все молчим. Борис время от времени сбавляет скорость и роняет голову на руль, но я спокоен: даже если съедем с дороги – ничего страшного, кругом ровная степь. В свете фар, где по–прежнему, словно красные бабочки, кружатся осенние листья, мелькает барсук, потом лиса, еще лиса, зайцы. Среди этих бесконечных просторов спят мои товарищи, это и есть та Россия, которую я искал.
Мы еще два раза сбились с пути в эту ночь – мне бы хотелось, чтобы она никогда не кончалась. В какой–то деревне Борис спрашивает у двух парней, где заправиться водой: они явно навеселе – видно, и здесь по субботам выпивают. Лариса и Борис расстроились: такая неприятность в присутствии иностранных гостей! У меня их смущение вызывает улыбку.
Через некоторое время спустила шина. Вдалеке лают собаки, и пока мы меняем колесо, нас сечет дождь со снегом. Еще два часа едем молча, наконец я говорю Борису, что страшно устал и мне уже все равно, куда мы едем.
– Но ты не огорчайся! Не попадем в Харьков, так попадем в Воронеж или в Москву, не все ли равно? – Услышав в ответ его смех, я добавляю по–русски: – Ничево, Борис! Нет война.
Будь на небе звезды, я нашел бы дорогу в Харьков. Но сколько моих товарищей не нашли дороги домой тогда, в том огненном и снежном аду? Они шли, кружили на одном месте, ползли на четвереньках и исчезали. Когда на небе появлялись звезды, небольшой сугроб означал, что под снегом – человек.
В конце концов находим указатель: Короча. Мы слишком забрали на север, но еще 140 километров по хорошему шоссе, и мы в Харькове, в гостинице Интуриста, где будет даже чересчур тепло. Приедем к завтраку. После вчерашнего обеда в Россоши мы ничего не ели, если не считать сливочных карамелек, которые мы сосали вместо ужина, – тех, что я купил у женщины, сказавшей мне: «Арриведерчи!»
Два дня моя жена с высокой температурой лежала в постели, и только под вечер я выходил на час–другой пройтись по городу.
Мне нравилось гулять по старой улице, может быть, единственной сохранившейся старой провинциальной улочке в заново отстроенном после войны Харькове. На этой полюбившейся мне улице ступени ведут к освещенным дверям полуподвальных магазинчиков: там внизу тепло и уютно. Я спускаюсь в каждый из них. Тут продают книги, репродукции, табак, чай, баранки, пуговицы. Мне удалось найти пачку украинской махорки – старого, деревенского курева, которое мы с нашими русскими товарищами раздобывали в лагерях.
«Марио, давай газету», – говорил мне Петр Иванович и из обрывка немецкой газеты делал толстые самокрутки, вспыхивавшие при каждой затяжке. Вновь обретенная махорка кажется мне самым драгоценным, самым замечательным табаком на свете. Старуха, вытащив пачку из какого–то дальнего угла, протягивает ее мне, качая головой, и не берет с меня денег – копеечной стоимости, указанной на желтой обертке: возможно, она поняла, чтó для меня значила эта находка.
Эти магазинчики ниже уровня улицы с ее вечерним потоком машин напоминают мне старую Россию Гоголя и Шагала. С той разницей, что, войдя туда, я вижу не бородатых купцов, а студентов. Парни и девушки листают книги, пьют чай, спорят, меняются марками и значками, одним словом, живут своими интересами, и я, старый сержант–альпиец, воевавший против их отцов до того, как они стали мне братьями, кажусь себе доисторическим существом. А может, и нет, потому что в одном подвальчике с красновато–коричневыми стенами, когда я, выпив чаю и поев блинов, собрался уходить, несколько человек сказали мне: «Чао»! Именно «чао»!
Раза два я, гуляя, доходил до окраины города, где строятся новые районы. Большие современные здания на сотни квартир, а рядом еще сохранились одноэтажные дома с огородами и курами. Глубокая балка разделяет старый и новый город, и через нее перекинут широкий мост. Я остановился на мосту и смотрю на людей, возвращающихся вечером домой с покупками; некоторые едут из–за города на велосипедах с корзинами грибов. Охотник ведет на поводке великолепную гончую. Проходя мимо, она обнюхала меня и вильнула хвостом. Наверняка учуяла запах моего Чимбро. Я наклонился к ней и почесал за ухом.
Мы вернулись в Киев и на следующий день сели в поезд «Тольятти – Турин». Нашим спутником оказался шумный американец итальянского происхождения, родители его были из Тренто, а сам он со времен корейской войны живет в Токио. Он ехал транссибирским экспрессом из Владивостока с целым набором фотоаппаратов и кинокамер. А еще с запасом виски и кучей долларов. Как только мы переехали границу СССР, он принялся ругать советских таможенников за то, что они перевернули вверх дном его купе.
Мне хотелось в тишине спокойно смотреть в окно на поля, трактора, которые разрезают пласты земли, на птиц, летящих за плугом. И в далеком сорок третьем, когда мы, немногие оставшиеся в живых, сели в поезд, чтобы вернуться домой, я увозил с собой похожий образ, многие годы помогавший мне жить: за разрушенной деревней, на холме, черневшем на фоне красного неба, одинокий крестьянин шел за плугом, который тащила худая белая лошадь, и длинный кнут в руках крестьянина, казалось, поддерживал небо.
Ну вот, я снова вернулся домой, но теперь я знаю, что там, между Днепром и Доном, самое мирное место на свете. Там царит великий покой, великая тишина, великая безмятежность.
За окном моей комнаты – леса и горы, а далеко–далеко, за Альпами, равнинами и многоводными реками я неизменно вижу деревни и равнины, где спят вечным сном мои товарищи, не вернувшиеся домой.
Приемный пункт и баню разделяла колючая проволока, и стояли они на отшибе, позади комендатуры, лазарета, кухонь, блоков русских и итальянских военнопленных. Дальше шли пять рядов колючей проволоки, сторожевые посты и наконец высокие деревянные башни, с которых за нами следили часовые, наводя пулеметы и шаря по баракам прожекторами. Оба наших барака составляли в лагере как бы отдельный угол, и оттуда сквозь колючую проволоку можно было разглядеть свалку, за ней огромную равнину, угрюмый мавзолей Гинденбурга и вдали окутанные туманом соломенные крыши фактории и шпиль деревянной колокольни. Место было более чем мрачное.
За невыход на работу с бригадой военнопленных лагерфельдфебель Браун перевел меня на приемный пункт вместе с одним альпийским стрелком, кое–как говорившим по–немецки, и двумя русскими – Петром и Иваном. Поселили нас в большущем пустом бараке, отгородив друг от друга досками, и охране приказано было следить за тем, чтобы мы между собой никак не общались.
В наши обязанности входило принимать группы военнопленных, которые возвращались в главный лагерь из филиалов. Каждого из них фотографировали, брали отпечатки пальцев и давали номер. У нас они находились до дня дезинфекции и бани. В бараке, приспособленном под баню, работали русские военнопленные; после мытья депортированные украинки брили новоприбывших наголо. А самой основной нашей работой было мытье сортиров и приемного пункта после распределения очередной партии военнопленных по баракам.
В те дни – кажется, это было 23 декабря 1943 года – к нам в барак пригнали новую группу русских военнопленных. Большинство – раненые, и раны были обмотаны тряпьем. Прежде и в поведении, и в облике прибывающих видны были лагерная тоска и отрешенность, а вот эти русские, несмотря на свое тяжелое состояние, держались гордо, безбоязненно и даже позволяли себе насмехаться над охранниками, которые походили скорее на побежденных, чем на победителей. Поздней ночью новые военнопленные под балалайку смело запели русскую песню.
Незаметно прошмыгнув мимо часового, я обогнул барак и заглянул к ним. Усевшись в круг на земле – ни скамей, ни даже досок в бараке не было, – они дружно пели. В середине круга сидел и играл на балалайке мой сибирский друг Петр. Увидев меня, они на миг умолкли, но Петр им что–то сказал, и они затянули «Катюшу». Веселье и грусть редко уживаются вместе, но в те минуты мы испытывали оба эти чувства. Мы спели еще несколько песен, и хотя я не знал ни мелодии, ни слов, но после первых же фраз начинал подпевать, подражая их звукам и, разумеется, не понимая смысла. Все это было так здорово, и мои новые товарищи смотрели на меня с любопытством и симпатией.
Но больше всего мне хотелось услышать новости с фронтов, и, когда хор умолк, я спросил об этом у Петра, который наверняка уже все узнал у своих соотечественников. С Петром мы объяснялись на языке, который остальные вряд ли смогли бы понять. В нем причудливо переплетались русские, немецкие, французские, итальянские, латинские слова, а иногда попадались даже слова венецианского диалекта и узбекские. Главное – мы вполне понимали друг друга. С помощью жестов Петр рассказал, что эти раненые были взяты в плен на Белорусском фронте, где Красная Армия ведет неудержимое зимнее наступление и разбитые немецкие части поспешно отступают. Пленные сказали ему также, что англичане и американцы готовятся к высадке во Франции. Еще несколько месяцев – и все. Войне капут!
Я смотрел на Петра и на этих новых лагерных друзей: даже израненные, в драных, замызганных шинелях, в обмотках (валенки немцы у них сразу же отобрали), они держались смело, так, словно шли с автоматами в атаку. Словом, побежденными они точно не были. Я громко сказал по–русски:
– Давайте еще раз споем «Катюшу».
На рассвете их повели стричь и в баню. Перед уходом один из них, с виду киргиз, сунул мне в руку кусок сахара грамм на сто, а другой пленный насильно всучил две горсти белой муки. Когда они ушли, я помог Петру вымыть сортиры и собрать окровавленные лохмотья.
На другой день снова повалил снег, и сразу же потеплело. Время тянулось мучительно долго, и я, словно пес, растянувшись на мешке, набитом соломой, вспоминал Дон, наш выход из окружения, своих товарищей, мой дом и стол, накрытый белой скатертью. В те дни белая скатерть была у меня прямо–таки навязчивой идеей.
После полудня, когда лагерфельдфебель Браун орал на кого–то в другом конце лагеря, к нам в барак забегали погреться старики охранники и русские, которые вывозили отбросы. До чего жалкими были в лагере даже отбросы! Выгружали их метрах в ста от нас, прямо за бараками, и туда слеталось все воронье Мазурии. Когда подъезжала тележка, тучи ворон взмывали ввысь и с пронзительными криками кружили в сером, грязном небе, а потом набрасывались на новую добычу. Ночью эти вороны спали на мавзолее Гинденбурга.
В мой теплый закуток проскальзывали сначала русские, а за ними старики охранники. Но один из охранников стоял «на стреме», чтобы заранее предупредить о приближении Брауна, который давал о себе знать злобными воплями.
Стряхнув с башмаков и с шинелей снег, русские заходили в закуток и, окликнув меня по имени, спрашивали, как идут дела, а потом сразу же просили клочок газеты (не помню уж каким образом, но несколько газетных страниц мне удавалось раздобыть всегда). Из этого клочка они сворачивали махорочные цигарки (русская махорка – это высушенные и мелко нарезанные черешки табака). Иной раз, когда мои новые друзья особенно сильно затягивались, газетная бумага вспыхивала и они весело смеялись.
Теперь я знал их всех по имени, знал, кто холост, кто женат и при каких обстоятельствах очутился в плену. Знал я и в каком городе или районе Советского Союза они прежде жили. Однажды Анатолий Симончев, чей дом был на острове где–то в Финском заливе, спросил у меня, как пишется по–итальянски «счастливого рождества», и попросил описать мой дом и наше горное селение. Сам он никогда не видел гор.
До чего мне было грустно после того, как они, подгоняемые стариками охранниками, панически боявшимися Брауна, возвращались в свои бараки. Я и впрямь был одинок, ведь мой итальянский напарник – его призвали в армию, но фронта он даже не нюхал, потому что попал сразу в Германию, – был препоганый тип. Он умудрялся наживаться на голоде и бедах всех без различия заключенных.
На редкость холодную ночь 25 декабря 1943 года я провел почти без сна, а на рассвете, странное дело, вдруг в молочно–мерзлом воздухе услышал отчетливый звон колоколов. Быть может, он доносился с той деревянной колоколенки? А может, из лагерных репродукторов? Или был лишь плодом моего воображения? Нет, это звонили колокола, и звонили празднично.
В то утро я все время молчал. Молчали и Петр с Иваном, от которых меня отделяла стена, и мой напарник, который лежал на мешке с опилками и притворялся спящим. Я поднялся, разжег огонь в печке, согрел воду, обмылком кое–как намылил щеки, старательно побрился безнадежно тупой бритвой. Потом протер лицо, капнув на ладонь несколько капель одеколона. За неделю до этого, вспомнив о приближающемся рождестве, я выменял у одного пленного моряка два новеньких лезвия на четверть флакончика одеколона.
Когда охранник повел нас получать суп, я по дороге увидел на снегу почти затоптанную башмаками надпись «Fröhliche Weihnachten» [15]15
Счастливого рождества (нем.).
[Закрыть].
На кухне нам в котелки плеснули две ложки кипятка с вареной свеклой и выдали каждому по осьмушке хлеба. На обратном пути мы проходили мимо капустного поля. Кочанов капусты там уже не осталось, но из снега торчали кочерыжки. Я по–немецки попросил у охранника разрешения взять несколько кочерыжек. Он пугливо оглянулся вокруг, потом сказал:
– Только быстрее! Быстрее!
Я торопливо надергал кочерыжек, сколько успел, чуть не обморозив при этом руки, и с драгоценной добычей вернулся на свой приемный пункт. Потом долго оттаивал и чистил кочерыжки, порезал их на мелкие кусочки и, когда вода закипела, бросил их в котелок и добавил туда кусочек сахара и две горсти белой муки. По тем временам это был настоящий рождественский обед.
Ближе к вечеру, выкурив махорочную цигарку, Николай Кременчуг вполголоса запел грустную песню о березке. Едва песня затихла, в барак проскользнул Петр со своей неразлучной балалайкой. Он заиграл, радуя и бередя души. Потом он рассказывал, как его дед был при царе сослан в Сибирь и там капканом ловил волков и душил их голыми руками. Но тут до нас откуда–то издалека донесся лающий голос лагерфельдфебеля Брауна, и в барак вихрем влетел испуганный старик охранник.
– Быстрее! Быстрее! Все – из барака!
Мы стали поспешно расходиться. Уже у порога Анатолий Симончев что–то сунул мне в руку. Браун все–таки настиг нас и, как всегда, не поскупился на удары и пинки. Он даже выхватил пистолет, но так и не выстрелил.
В бараке снова наступила тишина, вскоре спустился вечер. На обрывке бумаги, который сунул мне в руку Анатолий, были нарисованы зеленая гора, голубое звездное небо, а внизу домик с золотистой надписью «Buno Natale» [16]16
* Счастливого рождества (искаж. итап.)
[Закрыть]*.