Текст книги "Господин мой–время"
Автор книги: Марина Цветаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц)
Но соседству возглас «идзе»:
– Вот бы ее – одну выпустить! Такая вечера не провалит!
Стихи? Да были ли? Не помню ни слов, ни смыслов. И смыслы и слова растворялись, терялись, растекались в улыбке, малиновой и широкой, как заря. Да будь она хоть гением в женском естестве, больше о нем, чем этой улыбкой своей, она бы не сказала. Это не было улыбающееся лицо – их много, они забываются, это не был рот– он в улыбке терялся, ничего не было, кроме улыбки: непрерывной раздвигаемости – губ, уже смытых ею! Улыбка – и ничего кроме, раствор мира в улыбке, сама улыбка: улыбка. И если спросят меня о земле – на другой планете – что я там видела, что запомнила там, перебрав и отбросив многое – улыбнусь.
Но, с планеты на эстраду. Это выступление было решительным торжеством красного, не флагового кровавого товарищеского, но с поправкой на женское (цвет лица, масть, туалет), красного не площадного – уличного, боевого – но женски – боевого.
Так, если не в творчестве, то хоть в личности поэтессы, Брюсов в своих утверждениях касательно истоков женского творчества утвержден – был.
Выступление красного берета затягивается. Сидим с неугомонной Адалис в бетонной каморке, ждем судьбы (деньги). «Заплатят или нет?» – «Заплатят, но вот– сколько. Обещали по тридцати». – «Значит по десяти». – «Значит по три».
Новый звуковой обвал Вавилонской башни, – очевидно. Берет покидает пост. Вавилон валится, валится, валится… Крики, проникающие даже и в наш бетонный гроб:
– Красный дьявол! Красный дья – авол! Дья – а-вола!
Я к Адалис, испуганно: «Неужели это ее они так?» Та, смеясь: «Да нет, это у нее стихи такие, прощание с публикой, коронный номер. Кончит – и конец. Идемте».
Застаем последний взмах малинового берета. Все эффекты к концу! И еще один взмах (эффект) непредвиденный – широкий жест, коим поэтесса, проходя, во мгновение и на мгновение ока – чистосердечно, от избытка чувств – запахивает Брюсова в свою веселую полосатую широкошумную гостеприимную юбку.
Этот предельный жест кладет и предел вечеру. На эстраде, опоясанный девятью Музами – скашиваю для лада и склада одну из нас – «восемь девок, один я». Последние, уже животным воем, вызовы, ответные укороченные предстоящими верстами домой, поклоны, гром виноградной гроздью осыпающегося, расходящегося амфитеатра, барьер снят, зал к барьеру, эстрада в зал.
Итог дня: не тридцать, не десять, но и не три – девять. И цепкая ручка ивовой ручьёвой Мальвины, въевшаяся в стальную мою. Ножки 30–х годов, ошибившись столетием, не дождавшись кареты, не справляются с советской гололедицей, и приходится мне, за отсутствием более приятной опоры, направлять их по тротуарным глетчерам начала февраля Москвы 1921 года.
Вот и вся достоверность моих встреч с Брюсовым. – И толь– ко‑то? – Да, жизнь меня достоверностями вообще не задаривает. Блока – два раза. Кузмина – раз, Сологуба – раз. Пастернака – много – пять, столько же – Маяковского, Ахматову – никогда, Гумилева – никогда.
С Вячеславом одна настоящая беседа за жизнь. (Были и везения, но перед горечью всего невзятого…)
Больших я в жизни всегда обходила, окружала,как планета планету. Прибавлять к их житейской и душевной обремененности еще гору своей любви? Ибо, если не для любви – для чего же встречаться? На другое есть книги. И если не гора (беру во всех ее измерениях) – то какая же любовь? В этой смеси бережения и гордости, в этом естественнейшем шаге назад при виде величия – разгадка к многим (не только моим, вообще людским, поэтому упоминаю) разминовениям.
Беречь себя? От того, для чего в мир пришел? Нет, в моем словаре «бережение» всегда – другого.
А может быть, так и нужно– дальше, Дальше видеть, чтоб больше видеть, чтоб большим видеть. И моя доля – дали между мной и солнцами – благая.
Так, на вопрос: и только‑то? мой ответ: «да – но как!»
И обращаясь к наиполярнейшему из солнц, мне полярному солнцу – Брюсову, вижу. Брюсова я могла бы любить, если не как всякого другого поэта – Брюсов не в поэзии, а в воле к ней был явлен – то как всякую другую силу. И, окончательно вслушавшись, доказываю: Брюсова я под искренним видом ненависти просто любила, только в этом виде любви (оттолкновении) сильнее, чем любила бы его в ее простейшем виде – притяжении.
Брюсов же этого, тугой на сердце, не расслышал и чистосердечно не выносил сначала «девчонки», потом– «женщины», весь смысл и назначение которой – утверждаю – в любви, а не в ненависти, в гимне, а не в эпиграмме.
Если Брюсов это, с высот ли низкого своего римского неба, из глубин ли готической своей высокой преисподни слышит, я с меньшей болью буду слышать звук его имени.
Но я не размышляю над стихом
И, правда, никогда не сочиняю!
Бальмонт
И ты с беспечального детства Ищи сочетания слов.
Брюсов
Бальмонт и Брюсов. Об этом бы целую книгу, – поэма уже написана: Моцарт, Сальери.
Обращено ли, кстати, внимание хотя бы одним критиком на упорное главенство буквы Б в поколении так называемых символистов? – Бальмонт, Брюсов, Белый, Блок, Балтрушайтис.
Бальмонт, Брюсов. Росшие в те годы никогда не называли одного из них, не назвав (хотя бы мысленно) другого. Были и другие поэты, не меньшие, их называли поодиночке. На этих же двух – как сговорились. Эти имена ходили в паре.
Парные имена не новость: Гете и Шиллер, Байрон и Шелли, Пушкин и Лермонтов. Братственность двух сил, двух вершин.
И в этой парности тайны никакой. Но «Бальмонт и Брюсов» – в чем тайна?
В полярности этих двух имен – дарований – темпераментов, в предельной выявленности, в каждом, одного из двух основных родов творчества, в самой собой встающей сопоставляемости, во взаимоисключаемостиих.
Все, что не Бальмонт – Брюсов, и все, что не Брюсов – Бальмонт.
Не два имени – два лагеря, две особи, две расы.
Бальмонт [88]88
Проигу читателя, согласно носителю, произносить с ударением на конце. – Примеч. М. Цветаевой.
[Закрыть]. Брюсов. Только прислушаться к звуку имен. Бальмонт: открытость, настежь – распахнутость. Брюсов: сжатость (ю – полугласная, вроде его, мне, тогда закрытой), скупость, самость в себе.
В Брюсове тесно, в Бальмонте – просторно.
Брюсов глухо, Бальмонт: звонко.
Бальмонт: раскрытая ладонь – швыряющая, в Брюсове – скрип ключа.
Бальмонт. Брюсов. Царствовали, тогда, оба. В мирах иных, как видите, двоевластие, обратно миру нашему, возможно. Больше скажу: единственная примета принадлежности вещи к миру иному ее невозможность – нестерпимость – недопустимость – здесь. Бальмонто – Брюсовское же двоевластие являет нам неслыханный и немыслимый в истории пример благого двоевластия не только не друзей – врагов. Как видите, учиться можно не только на стихах поэтов.
Бальмонт. Брюсов. Два полюса творчества. Творец – ребенок (Бальмонт) и творец – рабочий (Брюсов). (Ребенок, как der Spieler, игрун.) Ничего от рабочего – Бальмонт, ничего от ребенка – Брюсов. Творчество игры и творчество жилы. Почти что басня «Стрекоза и муравей», да в 1919 г. она и осуществилась, с той разницей, что стрекоза моейбасни и тогда, умирая с голоду, жалеламуравья.
Сохрани Боже нас, пишущих, от хулы на ремесло. К одной строке сдовесно – неровного Интернационала да никто не будет глух. Но еще более сохранят нас боги от брюсовских институтов, короче: ремесло да станет вдохновением, а не вдохновение ремеслом.
Плюсы обоих полюсов ясны. Рассмотрим минусы. Творчество ребенка. Его минус – случайность, непроизвольность, «как рука пойдет». Творчество рабочего. Его минус – отсутствие случайности, непроизвольности, «как рука пойдет», то есть: минус второго – отсутствие минуса первого. Бальмонт и Брюсов точно поделили меж собой поговорку: «На Бога надейся» (Бальмонт), «а сам не плошай» (Брюсов). Бальмонт не зря надеялся, а Брюсов в своем «не плошании» – не сплоховал. Оговорюсь: говоря о творческой игре Бальмонта, этим вовсе не говорю, что он над творением своим не работал. Без работы и ребенок не возведет своей песочной крепости. Но тайна работы и ребенка и Бальмонта в ее (работы) скрытости от них, в их и неподозревании о ней. Гора щебня, кирпичей, глины. «Работаешь?» – «Нет, играю». Процесс работы скрыт в игре. Пот превращен в упоение.
Труд – благословение (Бальмонт) и труд – проклятие (Брюсов). Труд Бога в раю (Бальмонт, невинность), труд человека на земле (Брюсов, виновность).
Никто не назовет Бальмонта виновным и Брюсова невинным, Бальмонта ведающим и Брюсова неведающим. Бальмонт – не– насытимость всеми яблоками, кроме добра и зла, Брюсов – оскомина от всех, кроме змиева. Для Бальмонта – змея, для Брюсова – змий. Бальмонт змеей любуется, Брюсов у змия учится. И пусть Бальмонт хоть в десяти тысячах строк воспевает змия, в родстве с ним не он, а Брюсов.
Брюсов греховен насквозь. От этого чувства греховности его никак не отделаться. И поскольку чтение соучастие, чтение Брюсова – сопреступленчество. Грешен, потому что знает, знает, потому что грешен. Необычайно ощутимый в нем грех (прах). И тяжесть стиха его – тяжесть греха (праха).
При отсутствии аскетизма– полное чувство греховности мира и себя. Грех без радости, без гордости, без горечи, без выхода. Грех, как обычное состояние. Грех пребывание. Грех – тупик. И – может быть, худшее в грехе – скукагреха. (Таких в ад не берут, не жгут.)
Грех – любовь, грех – радость, грех – красота, грех – материнство. Только припомнить омерзительное стихотворение его «Девушкам», открывающееся:
Я видел женщину. Кривясь от мук,
Она бесстыдно открывала тело,
И каждый стон ее был дикий звук…
и кончающееся:
О девушки! о мотыльки на воле!
Вас на балу звенящий вальс влечет,
Вы в нашей жизни, как цветы магнолий…
Но каждая узнает свой черед
И будет, корчась, припадать на ложе…
Все станете зверями! тоже! тоже!
Это о материнстве, смывающемвсе!
К Брюсову, как ни к кому другому, пристало слово «блудник». Унылое и безысходное, как вой волка на большой дороге.
И, озарение: ведь блудник‑то среди зверей – волк!
Бальмонт – бражник. Брюсов – блудник.
Веселье бражничества – Бальмонт. Уныние блудника – Брюсов.
И не чаро – дей он, а блудо – дей.
Но, возвращаясь к работе его, очищению его:
Труд Бога в раю (Бальмонт) и труд человека на земле (Брюсов). Восхищаясь первым, преклонимся перед вторым.
Да, как дети играют и как соловьи поют– упоенно! Брюсов же – в природе подобия не подберешь, хотя и напрашивался дятел, как каменщик молотит– сведенно. Счастье повиновенья (Бальмонт). Счастье преодоленья (Брюсов). Счастье отдачи (Бальмонт). Счастье захвата (Брюсов). По течению собственного дара – Бальмонт. Против течения собственной неодаренности – Брюсов
(Ошибочность последнего уподобления. Неодаренность, отсутствие, не может быть течением, наличностью. Кроме того, само понятие неодаренности в явном несоответствии с понятием текучести. Неодаренность: стена, предел, косность. Косное не может течь. Скорей уж – лбом об стену собственной неодаренности: Брюсов. Ошибку оставляю, как полезную для читающих и пишущих.)
И, формулой: Бальмонт, как ребенок, и работая– играет, Брюсов, как гувернер, и играя – работает. (Тягостность его рондо, роделей, ритурнелей, – всех поэтических игр пера.)
Брюсов: заведомо – исключенный экспромт.
Победоносность Бальмонта – победоносность восходящего солнца: «есмь и тем побеждаю», победоносность Брюсова – в природе подобия не подберешь – победоносность воина, в целях своих и волей своей, останавливающего солнце.
Как фигуры (вне поэтической оценки) одна стоит другой.
Бальмонт. Брюсов. Их единственная связь – чужестранность. Поколением правили два чужеземных царя. Не время вдаваться, дам вехи (пусть пашет – читатель!). После «наируссейшего» Чехова и наирусско – интеллигентнейшего Надсона (упаси Боже– приравнивать! в соцарствовании их повинно поколение) – после настроений – нестроений – расслоений – после задушенностей – задушевностей – вдруг – «Будем как солнце!» Бальмонт, «Риму и Миру» – Брюсов.
Нет, не русский Бальмонт, вопреки Владимирской губернии, «есть в русской природе усталая нежность» (определение, именно точностью своей выдающее иностранца), русским заговорам и ворожбам, всей убедительности тем и чувств, – нерусский Бальмонт, заморский Бальмонт. В русской сказке Бальмонт не Иван– Царевич, а заморский гость, рассыпающий перед царской дочерью все дары жары и морей. Не последнее лицо в сказке – заморский гость! Но – спрашиваю, а не утверждаю – не есть ли сама нерусскость Бальмонта – примета именно русскости его? До – российская, сказочная, былинная тоска Руси – по морю, по заморью. Тяга Руси – из Руси вон. И, вслушиваясь, – нет. Тогда его тоска говорила бы по – русски. У меня же всегда чувство, что Бальмонт говорит на каком‑то иностранном языке, каком, не знаЮ, – бальмонтовском.
Здесь мы сталкиваемся с тайной. Органическая поэзия на неорганическом языке. Ибо, утверждаю, язык Бальмонта, в смысле народности, неорганичен. Как сильна, должно быть, органичность внутренняя и личная (единоличная), чтобы вопреки неорганичности словесной– словами же– доходить! О нем бы я сказала как один преподаватель в Парижском Alliance fran^aise [89]89
Курсы французского языка для иностранцев в Париже.
[Закрыть]в ответ на одну мою французскую поэму: «Vous etes sflrement poete dans votre langue» [90]90
«Вы, несомненно, поэт на своем языке» (фр.).
[Закрыть].
Бальмонт, родившись, открыл четвертое измерение: Бальмонт! пятую стихию: Бальмонт! шестое чувство и шестую часть света: Бальмонт! В них он и жил.
Его любовь к России – влюбленность чужестранца. Национальным поэтом, при всей любви к нему, его никак не назовешь. Беспоследственным (разовым) новатором русской речи – да. Хочется сказать: Бальмонт – явление, но не в России. Поэт в мире поэзии, а не в стране. Воздух – в воздухе.
Нация – в плоти, бесплотным национальный поэт быть не может (просто – поэт– да). А Бальмонт, громозди хоть он Гималаи на Анды и слонов на ихтиозавров – всегда – заведомо – пленительно невесом.
Я вселенной гость,
Мне повсюду пир…
Порок или преимущество? Страна больше, чем дом, земля больше, чем страна, вселенная больше, чем земля. Не – русскость (русскость, как составное) и русскость Бальмонта – вселенскость его. Не в России родился, а в мире. Только в единственном русском поэтическом гении – Пушкине (гений, второй после диапазона, вопрос равновесия и – действия сил. Вне упомянутого Лермонтов не меньше Пушкина) – итак, только в Пушкине мир не пошел в ущерб дому (и обратно). В Бальмонте же одолел – мир. Зачарованный странник никогда не вернулся домой, в дом, из которого ушел – как только в мир вошел! Все его возвраты домой – налеты. Говоря «Бальмонт», мы говорим: вода, ветер, солнце. (Меньше или больше России?) Говоря «Бальмонт», мы (географически и грубо) говорим: Таити – Цейлон – Сиерра и, может быть, больше всего: Атлантида, и, может быть, меньше всего– Россия. «Москва» его– тоска его Тоска по тому, чем не быть, где не жить. Недосягаемая мечта чужестранца. И, в конце концов, каждый вправе выбирать себе родину.
Пушкин – Бальмонт – непосредственной связи нет. Пушкин– Блок– прямая. (Неслучайность последнего стихотворения Блока, посвященного Пушкину.) Не о внутреннем родстве Пушкина и Блока говорю, а о роднящей их одинаковости нашей любви.
Тебя как первую любовь
России сердце не забудет…
Это – после Пушкина – вся Россия могла сказать только Блоку. Дело не в даре – и у Бальмонта дар, дело не в смерти – и Гумилев погиб, дело в воплощенной тоске – мечте – беде – не целого поколения (ужасающий пример Надсона), а целой пятой стихии – России. (Меньше или больше, чем мир?)
Линия Пушкин – Блок минует остров Бальмонта. И, соединяющее и заморскость, и океанскость, и райскость, и неприкрепленность Бальмонта: плавучий остров! – наконец, слово есть.
Где же поэтическое родство Бальмонта? В мире. Брат тем, кого переводил и любил.
Как сам Бальмонт – тоска Руси по заморью, так и наша любовь к нему – тоска той же по тому же.
Неспособность ни Бальмонта, ни Брюсова на русскую песню. Для того, чтобы поэт сложил народную песню, нужно, чтобы народ вселился в поэта. Народная песня: не отказ, а органическое совпадение, сращение, созвучие данного «я» с народным. (В современности, утверждаю, не Есенин, а Блок.) Для народной песни Бальмонт – слишком Бальмонт, пусть последним словом последнего слова – он се обальмонтит!.. Неспособность не по недостатку органичности (сплошь органичен!) – по своеобразию этого организма.
О Брюсове же и русской песне… Если Бальмонт – слишком Бальмонт, то Брюсов – никак не народ [91]91
Язык Бальмонта, для русского, слишком личен (единоличен). Язык Брюсова, для русского, слишком общ (национально – безличен). – Примеч М. Цветаевой.
[Закрыть].
(Соблазнительное сопоставление Бальмонта и Гумилева. Экзотика одного и экзотика другого. Наличность у Бальмонта и, за редкими исключениями, отсутствие у Гумилева темы «Россия». Нерусскость Бальмонта и целиком русскость Гумилева.)
Так и останется Бальмонт в русской поэзии – заморским гостем, задарившим, заговорившим, заворожившим ее – с налету – и так же канувшим.
Бальмонт о Брюсове.
12–го русского июня 1920 г. уезжал из Б. Николо – Песковского пер<еулка>на грузовике за границу Бальмонт. Есть у меня об этом отъезде– отлете! – отдельная запись, ограничусь двумя возгласами, предпоследним – имажинисту Кусикову: «С Брюсовым не дружите!» – и последним, с уже отъезжающего грузовика – мне:
– А вы, Марина, передайте Валерию Брюсову, что я ему некланяюсь!
(Не – поклона – Брюсов сильно седел – не передала.)
Запало еще одно словечко Бальмонта о Брюсове. Мы возвращались домой, уже не помню с чего, советского увеселения ли, мытарства ли. (С Бальмонтом мы, игрой случая, чаще делили тягости, нежели радости жизни, – может быть, для того, чтобы превратить их в радость?)
Говорим о Брюсове, о его «летучих альманахах» (иначе: вечерах экспромтов). Об Институте брюсовской поэзии (инйче: закрытом распределителе ее), о всечасных выступлениях (с кем!) и вступлениях (к чему!) – я – да простит мне Бальмонт первое место, но этого требует ход фразы, я – о трагичности таких унижений, Бальмонт – о низости такой трагедии. Предпосылки не помню, но явственно звучит в моих ушах возглас:
– Поэтому я ему не прощаю!
– Ты потому ему не прощаешь, что принимаешь его за человека, а пойми, что он волк – бедный, лезущий, седеющий волк.
– Волк не только жалок: он гнусен!
Нужно знать золотое сердце Бальмонта, чтобы оценить, в его устах, такой возглас.
Бальмонт, узнав о выпуске Брюсовым полного собрания сочинений с примечаниями и библиографией:
– Брюсов вообразил, что он классик и что он помер.
Я – Бальмонту:
– Бальмонт, знаешь слово Койранского о Брюсове? «Брюсов образец преодоленной бездарности».
Бальмонт, молниеносно:
– Непреодоленной!
Заключение напрашивается.
Если Брюсов образец непреодоленной бездарности (то есть необретения в себе, никаким трудом, «рожденна, не сотворен– на» – дара), то Бальмонт – пример непреодоленного дара.
Брюсов демона не вызвал.
Бальмонт с ним не совладал.
Как Брюсов сразу умер, и привыкать не пришлось.
Я не знаю, отчего умер Брюсов. И не странно, что и не попыталась узнать. В человеческий конец жизни, не в человеческом проведенной, заглядывать – грубость. Посмертное насилие, дозволенное только репортерам.
Хочу думать, что без борения отошел. Завоеватели умирают тихо.
Знаю только, что смерть эта никого не удивила – не огорчила – не смягчила. Пословица «de mortuis aut bene aut nihil» [92]92
«О мертвых г‑либо хорошо, либо ничего» (лит.)
[Закрыть]поверхностна, или люди, ее создавшие, не чета нам. Пословица «de mortuis aut bene aut nihil» создана Римом, а не Россией. У нас наоборот, раз умер – прав, раз умер – свят, обратно римскому предостереже нию – русское утверждение: «лежачего не бьют». (А кто тише и ниже лежит – мертвого?) Бесчеловечность, с которой нами, русскими, там и здесь, встречена эта смерть, только доказательство нечело– вечности этого человека.
Не время и не место о Блоке, но: в лице Блока вся наша человечность оплакивала его, в лице Брюсова – оплакивать – и останавливаюсь, сраженная несоответствием собственного имени и глагола. Брюсова можно жалеть двумя жалостями: 1) как сломанный перворазрядный мозговой механизм (не его, о нем), 2) как волка. Жалостью – досадой и жалостью – растравой, то есть двумя составными чувствами, не дающими простого одного.
Этого простого одного: любви со всеми ее включаемыми, Брюсов не искал и не снискал.
Смерть Блока – громовой удар по сердцу; смерть Брюсова – тишина от внезапно остановившегося станка.
Часто сталкиваешься с обвинениями Брюсова в продаже пера советской власти. А я скажу, что из всех перешедших или перешедших – полу, Брюсов, может быть, единственный не предал и не продал. Место Брюсова – именно в СССР.
Какой строй и какое миросозерцание могли более соответствовать этому герою труда и воли, нежели миросозерцание, волю краеугольным камнем своим поставившее, и строй, не только бросивший – в гимне – лозунг:
«Владыкой мира станет труд», но как Бонапарт – орден героев чести, основавший – орден героев труда.
А вспомнить отвлеченность Брюсова, его страсть к схематизации, к механизации, к систематизации, к стабилизации, вспомнить – так задолго до большевизма – его утопию «Город будущего». Его исконную арелигиозность, наконец. Нет, нет и нет. Служение Брюсова коммунистической идее не подневольное: полюбовное, Брюсову в СССР, как студенту на картине Репина – «какой простор!». (Ширь – его узостям, теснотам его – простор.) Просто: своя своих познаша.
И не Маяковский, с его булыжными, явно – российскими громами, не Есенин, если не «последний певец деревни», то – не последний ее певец, и уж, конечно, не Борис Пастернак, новатор
,
«Вместо желанного сына Александра родилась только всего я».
«Мои родители: Мария Александровна Мейн – выдающаяся музыкантша, Иван Владимирович Цветаев – европейской известности филолог».
Анастасия Цветаева. «После Александра – меня, родилась заведомый Кирилл – Ася».
Сводные сестра Валерия.
Брат Андрей
«Вся моя «немузыкальность» была – всего лишь другаямузыка».
Гимназия фон Дервиз, которую Марина посещала в 1906 г.
«Кто так властвова над живыми людьми и судьбами, как Брюсов?
Р. И. Клейн – Архитектор Музея изобразительных искусств.
«Белое видение лестницы, владычествующей над всем и всеми».
Проект Музея.
На церемонии закладки Музея присутствовали члены царской семьи.
«Ю. С. Нечаев – Мальцев стал главным, широко говоря – единственным жертвователем музея, таким же его физическим создателем, как отец – духовным»..
И. В. Цветаев
.
В волошинской библиотеке.
«Одно из жизненных призваний Макса было сводить людей, творить встречи и судьбы». Слева направо: Н. Беляев, С. Эфрон, М. Цветаева, А. Цветаева, В. Эфрон, М. Волошин, Л. Эфрон, Б. Фейнберг, М. Гехтман, Е. Волошина, М. Лямин. 1911 г.
«В его лице я рыцарству верна.
– Всем вам, кто жил и умирал без страху.
Такие – в роковые времена —
Слагают стансы – и идут на плаху»
.
Ариадна и Ирина. «Старшую у тьмы выхватывая – Младшей не уберегла».
«Желание Сергея было назвать его Георгием – и я уступила.
Георгий же в честь Москвы и несбывшейся Победы. Но Георгием все‑таки не зову, зову Мур – от кота».
«Евгений Багратионыч – сама современность, театр будущего…»
Театр – студия Е. Б. Вахтангова.
Артист А. А. Стахович. «Высокой души – дворянин… бархат и барственность. Без углов».
Студийцы – вахтанговцы. Сцена из спектакля «Зеленое кольцо». Третий слева – А. А. Стахович, вторая справа – С. Е. Голлидэй.
В. Л. Мчеделов, режиссер. «Он глубоко любил стихи и был мне настоящим другом и настоящей человечности человеком».
Владимир Алексеев.
«Друзья мои! Родное триединство! Роднее чем в родстве!
Друзья мои в советской – якобинской – Маратовой Москве!»
«Володя… приходил из тьмы зимней тогдашней ночи и в нее, еще более потемневшую за часы и часы сидения, – уходил».
«Юрий… Моей целью было одарить его возможно больше, больше – для актера».
Павел Антокольский. «Павлик… с которым я могла только совместно править миром».
Юрий Завадский.
Сонечка Голлидэй.
«Передо мной – живой пожар. Горит все, горит – вся. Горят щеки, горят губы, горят глаза, несгораемо горят в костре рта белые зубы, горят – точно от пламени вьются! – косы, две черных косы, одна на спине, другая на груди, точно одну костром отбросило». но в царстве Духа, останутся показательными для новой, насильственной на Руси, бездушной коммунистической души, которой так страшился Блок, Все вышепоименованные выше (а может быть – шире, а может быть – глубже) коммунистической идеи. Брюсов один ей – бровь в бровь, ровь в ровь.
(Говорю о коммунистической идее, не о большевизме. Большевиков у нас в поэзии достаточно, то же – не знаю их политических убеждений – Маяковский и Есенин. Большевизм и коммунизм. Здесь, более чем где‑либо, нужно смотреть в корень (больш – comm —). Смысловая и племенная разность корней, определяющая разницу понятий. Из второго уже вышел III Интернационал, из первого, быть может, еще выйдет национал – Россия.)
И окажись Брюсов, как слух о том прошел, по посмертным бумагам своим не только не коммунистом, а распромонархистом, монархизм и контрреволюционность его – бумажные. От контр, от революционера в революции – монархиста – в Брюсове не было ничего. Как истый властолюбец, он охотно и сразу подчинился строю, который в той или иной области обещал ему власть.(На какой‑то точке бонапартизм с идеальным коммунизмом сходятся: «1а carriere, ouverte aux talents» [93]93
«Карьера, открытая талантам» (фр.).
[Закрыть]– Наполеон.) «Брюсовский Институт» в царстве Смольных и Екатерининских – более чем гадателен. Коммунизм же, царство спецов, с его принципом использования всего и вся, его (Брюсовский Институт) оценил и осуществил.
Коммунистичность Брюсова и анархичность Бальмонта. Пле– беистичность Брюсова и аристократичность Бальмонта (Брюсов, как Бонапарт – плебей, а не демократ). Царственность (островитянская) Бальмонта и цезаризм Брюсова.
Бальмонт, как истый революционер, час спустя революции, в первый час stabilite [94]94
«Устойчивость (фр.).
[Закрыть]ее, оказался против.Брюсов, тот же час спустя и по той же причине оказался – за.
Здесь, как во всем, кроме чужестранности, еще раз друг друга исключили.
Бальмонт – если не монархист, то по революционности природы.
Брюсов – если монархист, то по личной обойденности коммунистами.
Монархизм Брюсова – аракчеевские поселения.
Монархизм Бальмонта – людвиго – вагнеровский дворец. Бальмонт – ненависть к коммунизму, затем к коммунистам. Брюсов – возможность ненависти к коммунистам, никогда – к коммунизму.
Бюрократ – коммунист – Брюсов. Революционер – монархист – Бальмонт.
Революции делаются Бальмонтами и держатся Брюсовыми.
(Первая примета страсти к власти – охотное подчинение ей. Чтение самой идеи власти, ранга. Властолюбцы не бывают революционерами, как революционеры, в большинстве, не бывают властолюбцами. Марат, Сен – Жюст, по горло в крови, от корысти чисты. Пусть личные страсти, дело их – надличное. Только в чистоте мечты та устрашающая сила, обрекающая им сердца толп и ум единиц. «Во имя мое», несмотря на все чудовищное превышение прав, не скажет Марат, как «во имя твое», несмотря на всю жертвенность служения идее власти, не скажет Бонапарт. Сражающая сила «во имя твое».
У молодого Бонапарта отвращение к революции. Глядя с высоты какого‑то этажа на казнь Людовика XVI, он не из мягкосердечия восклицает: «Et dire qu’il ne faudrait que deux compagnies pour balayer toute cette canaille‑la» [95]95
NB. Отвращение к революции в нем, в этот миг, равно только отвращению к королю, такпотерявшему голову. Примеч. М. Цветаевой.
«Подумать только, что понадобилось бы всего два батальона, чтобы вымести всю эту нечисть» (фр.).
[Закрыть]. Орудие властолюбца – правильная война. Революция лишь как крайнее и не этически – от– вратительное средство. Посему, властолюбцы менее страшны государству, нежели мечтатели. Только суметь использовать. В крайнем же случае – властолюбия нечеловеческого, бонапартовского – новая власть. Идея государственности в руках властолюбца – в хороших руках.
Я бы на месте коммунистов, несмотря ни на какие посмертные бумажные откровения, сопричислила Брюсова к лику уже имеющихся святых.)
Два слова еще о глубочайшем анационализме (тоже соответствие с советской властью) Брюсова. Именно об анационализме, мировоззрении, а не о безродности, русском родинночувствии, которого у Брюсова нет и следа [96]96
Безрадостность, безысходность, безраздельность, безмерность, бескрайность, бессрочность, безвозвратность, безглядность – вся Россия в без. – Примеч. М. Цветаевой.
[Закрыть]. Безроден Блок, Брюсов анационален. Сыновность или сиротство – чувствами Брюсов не жил (в крайнем случае – «эмоциями»). Любовь к своей стране он заменил любопытствованием чужим, не только странам: землям: планетам. И не только планетам: муравейнику – улью – инфузорному кишению в капле воды.
(Какое прохладное люблю и какое прохладное хочу. Хотения и любви ровно на четыре хорошо срифмованные строки. Отдаться – не брюсовский глагол. Если бы вместо отдаться – домочься – о, по – иному бы звучало! Брюсов не так хотел – когда хотел!)
Но микроскоп или телескоп, инфузорное кишение или кипящая мирами вселенная – все тот же бесстрастный, оценивающий, любопытствующий взгляд. Микроскоп или телескоп, – простого человеческого (простым глазом) взгляда у Брюсова не было: Брюсову не дан был.
В подтверждение же моих слов об анациональности отношу читателя к раннему его – и тем хуже, что раннему! – стихотворению «Москва», в памяти не уцелевшему. («Москва», сборник, составленный М. Коваленским, из<да>ние «Универсальной библиотеки», последняя страница. Может быть, имеется в «Юношеских стихах». Дата написания 1899 г.)
Брюсов в мире останется, но не как поэт, а как герой поэмы. Так же как Сальери остался– творческой волей Пушкина. На Брюсове не будут учиться писать стихи (есть лучшие источники, чем– хотя бы даже Пушкин! Вся мировая, еще не подслушанная, подслушанной быть долженствующая, музыка), на нем будут учиться хотеть – чего? – без определения объекта: всего. И, может быть, меньше всего – писать стихи.
Брюсов в хрестоматии войдет, но не в отдел «Лирика» – в отдел, и такой в советских хрестоматиях будет: «Воля». В этом отделе (пролагателей, преодолевателей. превозмогателей) имя его, среди русских имен, хочу верить, встанет одним из первых.
И не успокоится мое несправедливое, но жаждущее справедливости сердце, пока в Москве, на самой видной ее площади, не встанет – в граните – в нечеловеческий рост – изваяние:
ГЕРОЮ ТРУДА С. С. С. Р.
Прага, август 1925