Текст книги "Матрос с Гибралтара"
Автор книги: Маргерит Дюрас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Наконец мы добрались до музея.
Он ничуть не походил на музеи, какие мне доводилось видеть прежде. Это был просторный старинный дом, летний, одноэтажный, окрашенный серовато-розовой краской, и смотрел он не на город, а на внутренний садик, вокруг которого шла вымощенная красным песчаником открытая галерея. Хоть в тот день я как раз достиг вершины своей новообретенной страсти, один вид его, стоило мне войти, буквально заставил меня застыть на месте. Он показался мне удивительно красивым. Простой формы, наподобие квадратного колодца. Доводилось ли мне уже когда-нибудь прежде видеть столь же прекрасное строение?
Да нет, вряд ли. Оно было прекрасно на свой неповторимый манер, будто никто не прилагал к тому никаких усилий, а все вышло как бы само собой, так сказать, естественным образом и по вполне понятной причине – стоило лишь взглянуть на него, по одному виду сразу можно было догадаться, почему его построили. Почему? Да потому, что кто-то обладал удивительным пониманием, а быть может, и редчайшим опытом того, что такое лето. Конечно, многие предпочли бы ему другие, поприветливей, поразукрашенней, которые смотрели бы на горы или на море, вместо того чтобы, как этот, не смотреть ни на что, кроме самого себя. Но они были бы неправы. Ибо, когда выходишь из него, город предстает пред тобой совсем в ином свете, чем с порога любого другого дома – здесь словно выходишь в раскаленный воздух из моря и тебя как бы ослепляет. Тень его была такой глубокой, что можно было подумать, будто где-то внизу протекала река. Будто где-то под садом струилась Магра. Вступив после яркого солнца в эту благодатную тень, я оторопел.
– Да пойдем же, – позвала меня Жаклин.
Я последовал за ней. Она спросила у гида, где находится Благовещенье. Как-то во время отцовского отпуска, мне тогда было лет двенадцать, над моей кроватью висела репродукция ангела с этой картины. Два месяца, в Бретани. И у меня было смутное желание поглядеть, каков он, если можно так выразиться, в натуре. Нам объяснили. Оно находилось в одном из залов неподалеку от входа. Мы направились прямо туда. Это оказалась единственная картина в этом зале. Ее в молчании, стоя, рассматривала дюжина туристов. Хоть прямо перед нею в ряд стояло три скамьи, ни один из них не присел. А я, чуть поколебавшись, все-таки взял и уселся. Потом подле меня села и она, Жаклин. Я сразу узнал ангела. Конечно, с тех пор мне приходилось видеть и другие репродукции, кроме той, из моих каникул в Бретани, но запомнилась только она одна. Я узнал этого ангела, будто только вчера засыпал рядом с ним.
– Красиво, правда? – прошептала мне на ухо Жаклин.
Это замечание, которого я ждал с таким нетерпением, не произвело на меня, однако, того впечатления, что я ожидал. По правде говоря, оно вообще не произвело на меня никакого впечатления. Сидя перед картиной, я совсем расслабился и отдыхал. Четыре ночи, проведенные в мечтах о реке, я почти не сомкнул глаз. И только тут внезапно понял, насколько утомился, моя усталость просто не поддавалась никакому описанию. Руки, лежавшие на коленях, казались свинцовыми. Сквозь дверь пробивался свет, он отражался от садового газона и потому был зеленоватым. Картина, туристы и я сам – все мы словно купались в зелени. И это как-то очень умиротворяло.
– Особенно ангел, да? – снова шепнула мне на ухо Жаклин.
Другие репродукции, что мне доводилось потом в жизни видеть или держать в руках, подумал я, давали о ней куда менее точное представление, чем та, из моих бретонских каникул. И женщину я тоже узнал. Что касается его, то я увидел его впервые, когда был таким маленьким, что теперь уже не мог бы сказать, нравится он мне или нет, а вот насчет ее я знал наверняка: она всегда была мне чуть-чуть несимпатична. Интересно, сказал он ей, что его у нее отнимут и убьют?
– Просто очень красиво, – снова проговорила Жаклин.
Помнится, тогда, во время каникул, я часто спрашивал себя: перед кем же это он так склонился?
– И она тоже, заметил? – добавила Жаклин. Внезапно мне пришла в голову мысль признаться ей, что этого парня, в смысле ангела, я знаю как облупленного. Что познакомился с ним совсем еще мальчишкой. Это была всего лишь пустяковая деталь моей биографии, факт, о каком я мог бы рассказать любому встречному, он не сообщил бы ей обо мне ровно ничего важного и ни к чему бы меня не обязал. Вот возьму и скажу, думал я, почему бы и нет. Не знаю, может, всему виной была моя усталость? Но я так и не смог ничего выговорить. В сущности, даже не столько я, сколько мои губы. Они вроде бы открывались, а потом вдруг как-то деревенели и закрывались, точно клапаны. И из них не вырывалось ни единого звука. Что-то со мной неладно, с легкой тревогой подумал я.
– Но все-таки особенно ангел, – во второй раз повторила Жаклин.
Я сделал еще одну попытку, опять тщетно, никак не мог решиться выдавить из себя, сказать ей такую простую вещь: что я давно знаю этого ангела, что он мне все равно что друг детства. Вот такие дела. И тут уж ничего не поделаешь. Просто такой уж, видно, я был человек и так уж умудрился устроить свою жизнь, что мне не только на всем свете некому было рассказать о таком пустяковом факте своей биографии, но даже и выдавить-то из себя такие слова оказалось прямо-таки совершенно невыполнимым подвигом. А ведь произнести это было так просто: когда я был маленьким, у меня два месяца висела над головой репродукция с ангелом с этой картины. Или, скажем: знаешь, у меня такое чувство, будто я встретил старого приятеля, ведь когда-то в Бретани он целых два месяца провисел у меня над постелью. Допустим, это могло бы вызвать какие-то затруднения у собаки или, скажем, у рыбы, но ведь я-то как-никак человек. Это было ненормально. Существовало великое множество всяких способов изложить этот нехитрый факт, но вот чтобы ей – я так и не нашел ни одного. Ему, к примеру, я мог бы сказать: помнишь?.. Но он все равно ничего не помнил, тут и спрашивать-то без толку, не разговаривать же с самим собой. Теперь солнце падало прямо на картину. Вся она будто занялась пламенем. А вообще-то какая разница, если никто так и не узнает, что мы уже когда-то с ним были знакомы?
И все-таки я был не согласен, или, вернее, у меня было такое чувство, будто настал момент кому-то об этом рассказать.
Просто это была такая штука, которую мне ужасно хотелось бы произнести вслух, ерунда, конечно, но вот приспичило вдруг, и все тут. Короче, я обнаружил, и это касалось только меня одного – ведь всякий обнаруживает насчет себя, что может, в том возрасте, в каком получится, и по тому случаю, по какому придется, – что нет никаких причин, чтобы мир и дальше пребывал в полном неведении насчет того, что с этим самым ангелом я познакомился еще мальчишкой в Бретани, и тем более мне нет никаких резонов и дальше умалчивать об этом факте. Я просто должен был непременно произнести это вслух. И слова трепетали во мне с непристойностью счастья. Это удивило меня до глубины души.
Я очень долго оставался на лавке, куда дольше, чем того заслуживала картина, больше получаса. Естественно, ангел все время был на месте. Я глядел на него машинально, не видя, целиком сосредоточенный на том облегчении, что принесло мне мое открытие. Оно, это облегчение, было так велико, что не поддавалось никакому описанию. Из меня выходила моя глупость. Неподвижный, я давал ей выйти наружу. Я так долго сдерживал нестерпимое желание помочиться – и вот наконец-то удалось отлить. А когда мужчина справляет малую нужду, он всегда очень сосредоточен, стараясь сделать это как можно лучше, и остается сосредоточенным вплоть до самой последней капли. Вот так и я. Выливал из себя глупость до самой последней капельки. Потом дело было сделано. И я совсем успокоился. Эта женщина подле меня мало-помалу вновь покрывалась своей собственной тайной. Я больше не желал ей ни малейшего зла. Короче, за эти полчаса я вырос и стал взрослым. И это были не просто какие-то там красивые слова. А повзрослев, снова принялся глядеть на ангела.
В профиль. Он по-прежнему был на картине. И все такой же безучастный ко всему. Он глядел на женщину. И женщина тоже так и оставалась нарисованной на прежнем месте и не смотрела ни на кого, кроме него. Когда прошло полчаса, Жаклин, как и раньше, вполголоса проговорила:
– Нам еще надо посмотреть все остальное. А музеи здесь закрываются рано.
Теперь-то я наконец уяснил, что говорила она мне все это только оттого, что ей было неизвестно о моем давнем знакомстве с этим ангелом, а не знала она этого единственно потому, что я так и не сказал ей об этом – и ни по какой другой причине. И все же я так ничего ей и не сказал и не сдвинулся со своей скамейки. Конечно, для этого мне потребовалось бы еще какое-то время. Ангел по-прежнему сиял, озаренный солнечным светом. Трудно было сказать, мужчина это или женщина, пожалуй, даже невозможно – он был понемножку и тем и другим, все зависело от желания. А на спине у него и вправду росли восхитительные, согревающие крылышки лжи. Мне хотелось разглядеть его получше, хорошо бы, к примеру, если бы он хоть чуть-чуть повернул голову и заглянул мне в лицо. По мере того как я смотрел и смотрел на него, все глубже и глубже погружаясь в эту картину, это уже не казалось мне совсем уж несбыточной мечтой. В какой-то момент даже померещилось, будто он дружески подмигнул мне. Ясное дело, это было всего лишь преломление света, идущего от газона, потому что больше это не повторилось. С тех пор как он здесь, запертый в этой картине, он ни разу еще не посмотрел ни на одного из туристов, поглощенных лишь тем, как бы поприлежней выполнить свою важную миссию. Испокон веков и на все времена его внимание было приковано только к одной этой женщине. Впрочем, не следовало полностью забывать и того факта, что второй половины его лица просто-напросто не существовало. И, даже поверни он голову, чтобы взглянуть на меня, лицо его оказалось бы тонким, как пленка, и к тому же одноглазым. Он был произведением искусства. Красивым или нет, на этот счет у меня не было своего мнения. Но прежде всего – произведением искусства. И в некоторых случаях не следовало заглядываться на них слишком подолгу. Интересно, за эти четыре сотни лет подмигнул он кому-нибудь хоть разок? Я не мог ни унести его с собой, ни сжечь, ни обнять, ни выколоть ему глаза, ни поцеловать, ни плюнуть в лицо, ни поговорить. Так зачем же мне еще на него глядеть? Надо подняться с этой лавки и продолжать жить дальше. Разве принесло мне хоть какой-то прок созерцание другого лица, тоже в профиль, правда, тот залихватски вел свой грузовичок, при этом щедро снабжая меня советами, как стать счастливым… Тот, о ком я грезил каждую ночь и кто теперь так же прочно приклеен в Пизе к своей каменной кладке, как этот к своей картине… Внезапно грудь мне, где-то в районе желудка, пронзила острая боль. Я узнал ее. Мне уже дважды в жизни приходилось плакать от этой боли, один раз в Париже, другой в Виши, из-за службы в Отделе актов гражданского состояния. Это все ангел-хранитель, подумал я про себя, этот шофер, этот предатель. Только плакать-то зачем? Боль все усиливалась: словно какой-то огонь обжигал мне горло и грудь, и я знал, что он выйдет наружу только со слезами. Но почему, все недоумевал я, зачем же непременно плакать? Я надеялся, что, найди я причину этого странного позыва, мне удастся сдержать его и превозмочь боль. Но вскоре огонь охватил целиком всю голову, и мне волей-неволей пришлось отказаться от всяких попыток справиться с собой. Я мог лишь сказать себе: ладно, если уж тебе так невмоготу, что же, тогда поплачь. А потом разберешься почему. Раз ты не даешь волю слезам, стало быть, нечестен с самим собой. Ты никогда не был честным с самим собой, надо начать не мешкая – стать честным, ты понял или нет?
Эти слова нахлынули устрашающей, огромной волной и захлестнули меня с головой. Я не смог от волны ускользнуть.
У каждого своя манера плакать. Зал наполнился какими-то глухими стонами, похожими на мычание коровы, которая хочет вернуться к себе в стойло, она уже до отвала напаслась и наелась травы, и теперь ей больше всего на свете хочется повидаться со своей коровьей мамашей. Из глаз моих не выкатилось ни единой слезинки. Зато я брал криком. И во внезапно наступившей вслед за тем тишине я, как и все вокруг, услыхал слова:
– Все, конец Гражданскому состоянию.
Надо полагать, произнес их не кто иной, как я сам. Что не помешало мне вздрогнуть от неожиданности. Вздрогнула Жаклин. Вздрогнули туристы. Жаклин очень быстро пришла в себя, куда быстрей, чем туристы. Боль прошла.
– Нет, правда, ты совсем не такой, как другие, – заметила она.
Хоть подобное поведение было для меня не слишком-то обычным, она не задала мне ни единого вопроса. Зато взяла меня под руку и потащила прочь из зала с такой поспешностью, будто Благовещенье угрожало моему рассудку.
Я последовал за ней без всякого неудовольствия. Ибо на сей раз был уверен: дело сделано, возврата нет, мне уже не служить в Гражданском состоянии. А вот она вернется – куда она денется. Теперь мне все стало ясно как Божий день. Раз уж я сделался честным, не важно, что это случилось так неожиданно даже для меня самого – ведь бывает же, что люди совершенно внезапно лишаются рассудка, – а поскольку остаться в Гражданском состоянии и с ней, я не разделял этих двух вещей, было бы нечестно, то я никак не мог более оставаться ни в Гражданском состоянии, ни с ней. Нет, так бесчеловечно я не мог бы обойтись ни с кем, клянусь, ни с кем на свете – даже с ней. Так с какой же стати, за какие-такие грехи обходиться так с самим собой?
Картины сменяли одна другую. Я шагал осторожно, словно автомат, боясь взбаламутить ту спокойную уверенность, в которой буквально купался после своих стонов и обещаний. Все стало так просто, я даже больше не ощущал жары. Впервые за долгое-долгое время, наверное, с тех самых пор, как я удрал от немцев, я почувствовал известное уважение к своей собственной персоне. Во-первых, я страдал, и даже куда больше, чем сам думал, ведь я даже плакал, какие же тут еще могут оставаться сомнения? Во-вторых, я произнес какие-то слова, и мало того, непреднамеренно, но даже сам не отдавая себе в этом отчета – во всяком случае, почти. А стало быть, зная, что я не полоумный, и к тому же понимая, что Благовещенья такого рода случаются не так уж часто, я не мог не признать, что эти необъяснимые явления, объектом коих я нежданно-негаданно оказался, заставили меня с каким-то новым почтением взглянуть на раздвоенного себя. Интересно, который из двух меня умудрился так здорово, и к тому же без моего ведома, вмешаться в мои личные дела? Я говорю, так здорово, потому что это ведь вам не шутка – бросить постоянную работу, пусть даже самую распоследнюю, редактора 2-го разряда в Министерстве колоний – уж мне ли было не знать, особенно после восьми лет службы, что для такого решения нужен настоящий героизм – да-да, ни больше ни меньше как настоящий героизм. Разве сам я не пробовал уже сотню раз, и мне ведь так никогда и не удавалось… Но, Боже милостивый, который же из двух меня? Поскольку я никак не находил ответа, то подумал, лучше уж просто взять и покорно повиноваться его приказаниям, чем и дальше ломать голову, кто он такой. В конце концов, они меня вполне устраивают, эти его приказания – еще бы, как-никак это ведь тот из двух меня, кого я знаю лучше всех прочих, никогда уже более не переступит порога Гражданского состояния.
Жаклин даже не заметила, во всяком случае, так мне казалось, что я не разглядывал ни одну из фресок. Она вышагивала впереди, а я по-прежнему плелся за ней следом. Она останавливалась перед каждой.
«Посмотри, – говорила она, обернувшись ко мне, – ты только посмотри, какая красота». О каждой она говорила, что она красивая, или очень красивая, или прекрасная, или потрясающая. Я бросал на них взгляд. А иногда на нее, на Жаклин. Еще вчера, услыхав от нее подобные слова, я бы немедленно смылся прочь из музея. Я глядел на нее с любопытством, ведь всего лишь час назад мне так хотелось просто взять и убить ее. А теперь у меня не осталось ни малейшего желания расправляться с ней таким манером. Да нет, что это мне взбрело в голову, она вовсе не заслуживала подобного обращения. Я даже находил ее простодушной и наивной, ведь она ни разу так и не догадалась о моих дурных намерениях. Что надо сделать, так это вернуть ее другим, пусть себе будет оптимисткой или уж кем там захочет, мне-то какое дело – просто бросить назад, как рыбу в море.
В последующие дни, как нетрудно догадаться, я старался думать о ней по-честному. Я желал ей добра. Но добра весьма особого толка, какого было просто невозможно ей не сделать. Ведь я собирался ее оставить, а стало быть, на какое-то время непременно обречь ее на неуверенность в себе и сомнения в том, так ли доступно человеческое счастье, как она полагала доныне; ей, возможно, даже придется отложить до лучших времен осуществление кое-каких своих жизненных планов. Но это было все, что я мог для нее сделать.
На другой день после истории с музеем я заявил ей:
– Послушай, с тех пор как мы приехали в город, мы с тобой все время смотрим на него по-разному. Ты все ходишь и ходишь, а я все сижу. Давай хоть разок поглядим на него одними глазами. Посидим вместе в кафе.
Я затащил ее к себе в кафе, потом немного поговорил. Нужно непременно терять немного времени попусту, пытался втолковать я ей, иначе можно вообще потерять все время, какое выигрываешь. Это было нелегко объяснить, но ведь так оно и есть. Мы сошлись во мнении, что, конечно, я теряю чересчур много, но все равно она теряет явно недостаточно. Я признался, что нарочно затащил ее в кафе, чтобы сказать все эти вещи, которые, по-моему, добавил я, имеют очень большое значение. Поскольку через неделю ей так или иначе придется потерять какое-то время, чтобы поплакать, подумалось мне, может, ей послужит утешением то, что она вспомнит мои мудрые рассуждения. По ее взгляду, вдруг ставшему каким-то робким, я сразу догадался, что она не поверила ни одному моему слову и теперь изо всех сил старается понять, что бы все это могло значить. Впрочем, какая мне разница, я делал то, что считал своим долгом, – по-честному.
На другой день я снова затащил ее в кафе.
В тот раз я говорил с ней о Рокке. Сообщил, что не в силах больше переносить флорентийскую жару, что шофер грузовичка рассказывал мне про Рокку, много рассказывал, и что я решил туда съездить. Но если у нее нет никакого желания ехать со мной, она может остаться во Флоренции. Это на ее усмотрение. Что касается меня, это дело решенное, я отправляюсь в Рокку. У нее был точно такой же взгляд, что и накануне, недоумевающий и, пожалуй, даже слегка встревоженный. Вот уже год, не меньше, как я ни разу не говорил с ней так долго и так приветливо. Тем не менее при всей своей настороженности она все-таки не удержалась от попытки отговорить меня от этой затеи. У нас осталось всего четыре дня отпуска, стоит ли уезжать из Флоренции и тратить время еще на одно путешествие? К чему нам ехать на море, продолжала она. Ведь море, оно везде одинаковое. На море можно съездить и во Франции. Я возразил, что не согласен, море вовсе не везде одно и то же, оно разное, и, кроме того, снова повторил я, она, если хочет, может остаться во Флоренции, а мне охота поглядеть на это море. Она ничего не ответила. Я прекратил говорить с ней, и наше привычное доброе старое молчание немного успокоило ее тревогу. Только вечером, когда мы уже были у себя в номере, она объявила, что тоже едет со мной в Рокку. Сказала, что едет туда не ради моря, а ради того, чтобы не расставаться со мной. На сей раз промолчал я. Что ж, пусть так, она ничуть не стеснит меня в Рокке, подумал я. Даже совсем наоборот, там мне будет куда легче сообщить ей о своих жизненных планах. Она будет купаться в море, ведь обычно именно так поступают, когда оказываются на морском побережье, а я – я буду ходить купаться в Магре. Да, если потребуется, я хоть три дня не вылезу из Магры, а то и три ночи напролет – пока она не сядет в поезд. Мне казалось куда естественней ждать этого события в реке, чем в гостиничном номере – при такой-то жаре. И потом, ведь у всякого свои причуды, свои понятия о самом действенном и безболезненном способе расстаться с другим человеком. Я, к примеру, считал, что лучше всего было бы дожидаться поезда в Магре. Мысленно я был уже там, спрятавшись в ее прохладных водах, точно в самую надежнейшую броню. Только там я ощущал себя мужественным. В гостиничной же комнате – нет.
В нашу последнюю ночь во Флоренции, пятую с момента наступления жары, пришла гроза. С девяти часов вечера и до полуночи город обдувал обжигающий ветер, все небо то и дело пронизывали молнии. Гром был оглушающим. Улицы совсем опустели. Кафе закрылись раньше обычного. Однако дождь заставил себя долго ждать. Некоторые уже потеряли надежду, думая, что он пойдет только завтра. Но он пошел к полуночи, налетев с какой-то бешеной, неистовой скоростью. Я не спал, я ждал его. Как только он начался, я вылез из постели и подошел к окну поглядеть на него поближе. Потоки воды обрушились на всю Тоскану и на рыбин, сдохших от жары. На противоположной стороне улицы, а потом – то тут, то там – по всему городу в окнах загорался свет. Люди поднимались с постелей, чтобы поглядеть на дождь. Жаклин тоже встала. Она подошла к окну и встала рядом со мной. Но ни слова не сказала мне о нем, о дожде.
– Теперь уже не будет так жарко, – только тихонько проговорила она, – почему бы нам не остаться во Флоренции?
И тут я сказал ей то, чего не сказал в кафе:
– Мне необходимо поехать в Рокку.
– Не понимаю, – немного помолчав, проговорила она.
– Я и сам еще толком не понимаю, – ответил я, – но, когда мы туда попадем, сразу пойму и тогда скажу тебе.
– Ты уверен, что там поймешь это лучше?
– Уверен, – пообещал я.
– Вечно у тебя какие-то странные причуды, а я… – Она сделала попытку улыбнуться. – Я покорно следую за тобой по пятам.
– Ты такая милая, спасибо, – поблагодарил я.
Она не ответила. И больше не пыталась переубедить меня. Еще немного постояла у окна, потом внезапно, резко, будто более не в силах выдержать это зрелище, бегом кинулась к постели. Я даже не пошевелился. Она попросила меня тоже лечь.
– Иди-ка спать, – предложила она.
Я не ответил, сделал вид, будто ничего не слышал. Вот уже много-много дней, как я к ней даже не притрагивался. Сначала потому, что все равно не смог бы, а потом, после музея, оттого, что не чувствовал в себе достаточно сил и мне хотелось прикопить их для грядущих дней.
– Да иди же ты спать, – повторила она.
– Я гляжу на дождь.
– И долго ты собираешься на него глядеть?
– Мне хочется поглядеть еще немного.
Больше она ни о чем не просила. Она начинала страдать. Из глубин ночи поднималась забытая прохлада, и люди удивлялись, что после нескольких дней такого безысходного отчаяния они все еще сохранили способность наслаждаться свежестью.
Я долго простоял у окна. Вначале немного подумал о ней, потом мало-помалу моими мыслями снова завладела Рокка. Опять река, и опять он – у реки или в реке, вместе со мной. Перед нами, словно лучи света, косяками разлетались в разные стороны рыбы. Погода по-прежнему была пасмурной. Я подсчитал, что сегодня четверг. Он приедет в Рокку в субботу, значит, через два дня. Еще столько ждать. Был бы он сейчас во Флоренции, мы могли бы с ним прогуляться под дождем. Возле вокзала есть бары, которые открыты всю ночь. Мне сказал это официант кафе, где я проводил все свои дни. Я сам спросил его об этом. Мы бы с ним выпили, поболтали. Но его здесь нет, придется подождать до субботы. Надо запастись терпением. Я долго оставался у окна, наверное, за всю жизнь я никогда еще так долго не стоял у окна – курил, думал о той реке и о нем и впервые задал себе вопрос, чем бы мне заняться, когда брошу свое Гражданское состояние.
Добраться до Рокки оказалось совсем непросто. Пришлось сперва доехать до Сарцаны, а там пересесть на автобус. Первая часть путешествия вышла довольно утомительной. Хоть жара уже спала, в поездах все еще стояла невыносимая духота. Жаклин удалось найти себе сидячее место через час после отправления из Флоренции. Я же так всю дорогу и простоял у двери. Она ни разу не подошла ко мне. Мне даже казалось, она и в окно-то смотрела только изредка.
В Сарцану мы приехали в пять часов вечера. Автобус должен был отправиться только в семь. Я прогуливался по городу, Жаклин сопровождала меня, как всегда безмолвная. На улицах встречались почти одни женщины. Все местные мужчины работали на арсеналах Специи и в тот час, когда мы прибыли, еще не вернулись домой. Это был небольшой городок с узкими улочками, без деревьев, бедные домишки с открытыми настежь дверями сбились в кучки, точно единое строение, давая друг другу необходимую тень. Жизнь там совсем нелегкая. Но море было где-то совсем близко, это чувствовалось в воздухе, всего в нескольких километрах, будто какой-то неисчерпаемый источник счастья. Очень быстро, всего за полчаса, мы успели обойти весь городок. Потом я предложил Жаклин в ожидании автобуса что-нибудь выпить. Она согласилась. Я выбрал кафе на большой площади, неподалеку от остановки автобусов и трамваев.
Мы просидели там целый час, пили кофе и пиво, неизменно в полном молчании. Вся площадь была залита солнцем, повсюду бегали дети.
К половине седьмого из Специи стали прибывать трамваи, битком набитые мужчинами. Это были очень старые трамваи, проржавевшие от морского воздуха. Дети перестали играть, а женщины высыпали из домов мужчинам навстречу. На полчаса вся площадь заполнилась окриками, приветствиями, смехом и немыслимым грохотом трамваев.
– У нас осталось всего четыре дня отпуска, – проговорила тогда Жаклин.
Она пожаловалась на шум трамваев. У нее разболелась голова, и она приняла таблетку аспирина.
Автобус появился одновременно с последним трамваем. Он тоже оказался невероятно старым. Мы были на остановке единственными пассажирами. Несколько километров он проехал по дороге на Специю, потом, добравшись до реки, это и была Магра, свернул в сторону моря. Дорога стала плохой, узкой, неровно вымощенной. Но какая разница, если она шла вдоль реки. Река была широкой и спокойной, на правом берегу возвышалась целая цепочка холмов, увенчанных укрепленными, как крепости, деревушками, а на левом тянулась широкая долина Рокки, сплошь засаженная оливковыми деревьями.
Путешествие оказалось довольно долгим. Солнце село примерно через полчаса после того, как мы поехали в сторону моря, а когда мы добрались до места, уже окончательно опустилась ночь. Автобус остановился около траттории, которая, как я уже знал, смотрела окнами на реку. Я долго стоял и глядел на нее в темноте. Я столько думал о ней, вот уже шесть ночей и шесть дней, и вправду много-много, наверное, больше, чем о чем бы то ни было другом в своей жизни, а может, даже и о ком-то, о каком-то другом человеке. А кроме того, она означала ту отсрочку, которую я дал себе, чтобы поговорить с Жаклин, чтобы подождать, пока уйдет ее поезд, чтобы изменить свою жизнь. В общем, если разобраться, вот уже десять лет, как я ждал, пока доберусь наконец до берегов этой реки. И, глядя на нее, я чувствовал такую усталость, будто добрался сюда ценою каких-то неимоверных, титанических усилий.
Нас принял один старик. Он назвал нам свое имя: Эоло. Как ветер? – спросил я. Как ветер, подтвердил он. Он говорил по-французски. Я сказал ему, что приехал по рекомендации одного молодого человека, не знаю, как его зовут, ну, тот, что работает каменщиком в Пизе, у него еще такой зеленый грузовичок, и он раз в две недели приезжает сюда к своему дядюшке на выходные… Тот призадумался, но быстро догадался, о ком шла речь. Потом подал нам на увитой зеленью террасе ветчину и спагетти, извинившись, что не может предложить ничего другого. Все клиенты уже поужинали, пояснил он, и теперь отправились кто к морю, кто к реке. Почти все здесь ждут не дождутся местных танцев. Мы ничего ему не отвечали. Он замолк. Однако все время, пока мы ужинали, оставался неподалеку и глядел в нашу сторону, явно заинтригованный нашей скованностью и нашим молчанием. Сразу после ужина я попросил у него с собой бутылку пива. Так устал, пояснил я, что предпочел бы выпить его в постели. Он понял, что нам нужна комната на двоих, я не возражал. Мы пошли следом за ним. Комнатка была тесной, в ней не было даже раковины. Над кроватью висела кисейная занавеска от комаров. Когда он спустился вниз, Жаклин проговорила:
– Знаешь, по-моему, все-таки лучше было бы остаться во Флоренции.
Думала ли она так на самом деле или просто пыталась вызвать меня на разговор и добиться, чтобы я объяснил ей наконец, зачем приехал в эту забытую Богом деревушку на берегу моря? Этого я не знал, да и знать не хотел. Просто ответил: нет, по-моему, мы правильно сделали. Она видела, что я смертельно устал, едва ворочаю языком, и оставила меня в покое. Я попил своего пива и, даже не найдя в себе мужества умыться, почти тотчас же заснул.
Проснулся я, должно быть, часа через два. С тех пор как наступила пора летней жары, это случалось со мной почти каждую ночь. Я внезапно просыпался по многу раз за ночь, всегда с таким чувством, будто проспал очень долго, даже слишком долго, и проснулся каким-то удивительно отдохнувшим. И мне было очень трудно, а порой и просто невозможно заставить себя снова заснуть. В бутылке оставалось еще немного пива, я допил его, потом встал с постели и, как это уже вошло у меня в привычку, направился к окну. С другого берега реки доносились звуки местных танцев, веселье было явно в самом разгаре. Вылетавшие из проигрывателя танцевальные мелодии проникали даже в комнату. Я больше не чувствовал ни малейшей усталости. Луны видно не было, но, судя по всему, она скрывалась где-то там, за горой, ночь казалась светлее, чем когда мы приехали. Комната с одной стороны выходила окнами на речку, а с другой на море. Со второго этажа было легче разглядеть окрестности, особенно устье реки. Чуть левее устья виднелись белые очертания корабля. Нижняя палуба еле освещена. Это яхта той самой американки. Море спокойное, однако поверхность его казалась шероховатой рядом с безукоризненной гладью реки. Их встречу отмечала лента блестящей пены. Мне всегда очень нравились пейзажи такого рода, так сказать, географические – всякие там мысы, дельты, места слияния рек, но особенно устья – там, где реки встречаются с морем. Все селения на побережье ярко освещены. Я поглядел на часы. Еще не было и одиннадцати.