Текст книги "Матрос с Гибралтара"
Автор книги: Маргерит Дюрас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Эти дни во Флоренции оказались самыми жаркими за весь год. Мне уже приходилось в жизни страдать от жары, ведь я родился и вырос в колонии, в тропиках, к тому же я немало читал об этом в книгах, но только в те нескончаемые дни во Флоренции я действительно узнал, что такое настоящая изнуряющая жара. Эта жара поистине стала главным событием в стране. Кроме этого, больше ничего не происходило. Было жарко – и это все, по всей Италии. Говорили, что в Модене сорок семь градусов. Сколько было во Флоренции? Я не знал. Четыре дня весь город был во власти какого-то безмолвного пожара – без огня, без криков. Четыре дня люди, объятые страхом не меньше, чем во время войны или эпидемии чумы, жили одним стремлением – только бы выжить. Такая температура не подходила не только человеку – ее не переносили и животные. В зоопарке от нее умер шимпанзе. Рыбы и те дохли от удушья. От Арно исходило зловоние, об этом писали в газетах. Тротуары на улицах расплавились и стали вязкими. Думаю, даже любовь была изгнана из города. Вряд ли в эти дни был зачат хоть один младенец. И никто не написал ни единой строчки, кроме разве что газетчиков, которые, кстати, тоже не говорили ни о чем, кроме этого. Собаки не совокуплялись, дожидаясь более подходящей погоды. Преступникам приходилось откладывать задуманные убийства, влюбленные не замечали друг друга. Никто уже не понимал, что такое здравый смысл. Раздавленный жарою разум отказывался действовать. Человеческая личность превратилась в категорию весьма относительную, и никто уже не мог бы сказать, чем он отличается от другого. Это оказалось еще похуже, чем военная служба. Должно быть, даже сам Господь Бог никогда не надеялся достичь подобных результатов. Словарь жителей города сделался однообразным и свелся к минимуму. Пять дней все говорили одно и то же. Пить хочу. Так больше невозможно. Это должно кончиться, такое не может больше продолжаться, никогда еще не было, чтобы такое продолжалось больше нескольких дней. В ночь четвертого дня разразилась гроза. Пришло время. И тут же все в городе снова занялись своими мелкими, обыденными делами. Все, кроме меня. Я все еще был в отпуске.
Для меня эти пять дней были как две капли воды похожи один на другой. Я целиком провел их в одном кафе. Жаклин нет, она осматривала город. От этого занятия она сильно похудела, но не сдавалась и довела дело до конца. Думаю, она посетила все дворцы, все музеи, все достопримечательности и памятники, какие только можно было осмотреть за неделю. Не знаю, о чем она думала все это время. Я же, сидя в кафе и поглощая то кофе со льдом, то мороженое, то мятный ликер, думал о Магре. Все же интересно, о чем думала она? Конечно, не о Магре, о чем-то совсем другом, может, совсем противоположном Магре. А я все дни напролет – Магра, Магра всегда прохладная. Магра даже в самую сильную жару всегда прохладная, без конца повторял себе я. Теперь мне было мало моря, нет, мне нужна была речка, вода под сенью деревьев.
В первый день я проделал путь от нашей гостиницы до кафе. Вот выпью кофе со льдом, думал я, а потом пойду пройдусь по городу. Я просидел в кафе все утро. Жаклин нашла меня там в полдень за второй кружкой пива. Она возмутилась. Как это так, впервые в жизни попасть во Флоренцию и все утро просидеть в кафе! После полудня, пообещал я, сегодня после полудня непременно попробую. У нас был уговор, что каждый гуляет сам по себе, а встречаемся мы только за едой. Так что сразу после завтрака она оставила меня в покое. Я вернулся в кафе, которое было рядом с рестораном. Время прошло незаметно. В семь вечера я все еще был там. На сей раз Жаклин обнаружила меня за стаканчиком мятного ликера. Она опять возмутилась. Стоит мне сдвинуться с места, и я сразу же умру, оправдался я. У меня и вправду была уверенность, что так бы оно и случилось, но в то же время я не сомневался, что завтра все как-нибудь наладится.
Назавтра ничего не наладилось. Однако в тот день я все-таки предпринял обещанные усилия. После завтрака, через час, как ушла Жаклин, я выбрался из кафе, куда все-таки не преминул вернуться, и устремился по улице Торнабуони. Где тут Арно? Я спросил дорогу у одного туриста, который тотчас же мне ее указал. По правде говоря, больше всего мне хотелось поглядеть на дохлых рыбин, что плавают на поверхности реки. Я увидел их с набережной. Газеты явно преувеличивали. Рыбины действительно были, но далеко не так много, как писали. Я был разочарован. Что же до Арно, то у нее не было почти ничего общего с той речкой, что я видел по дороге из Пизы, или, иначе говоря, с рекой моей юности. Сточная канава какая-то, подумал я про себя, грязный ручеек, и вдобавок полно дохлой рыбы. Но это ведь Арно, с какой-то неохотой напоминал я себе. Тщетно. Эти увещевания не возымели никакого эффекта. И я побрел прочь. На улицах было полно народу, но главным образом туристов. Все они явно страдали от нестерпимой жары. Среди них я заметил пару-тройку тех, что торопливо, почти бегом, шли от Арно. Пытаясь хоть как-то подбодрить себя, я устремился за ними и вскоре оказался на площади. Я сразу узнал ее. Где же я мог ее видеть? А, на открытках, догадался я. Ну, конечно, это была знаменитая площадь Синьории. Я остановился на краю площади. Что ж, отлично, вот она! – подумал я про себя. Вся площадь буквально пылала под солнцем. Только при одной мысли пересечь ее я едва не лишился чувств. И все-таки, ничего не поделаешь, раз уж я здесь, надо бы по ней пройтись. Все туристы так делали, иначе нельзя. Вон там среди них даже женщины и дети, и те идут. Что они, из другого теста, что ли? Нет, надо и мне, подумал я, но тут совершенно неожиданно для самого себя вдруг взял и уселся на ступеньку галереи. Я выжидал. Рубашка мало-помалу намокала и прилипала к телу. Пиджак тоже стал намокать и теперь уже начал липнуть к рубашке. А я, внутри пиджака и рубашки, думал об этом и не мог уже думать ни о чем другом. Воздух над площадью, если можно так выразиться, был расцвечен всеми цветами радуги и струился, будто над огромным чайником. Все, пошел, снова повторил себе я. Но тут прямо к галерее стал приближаться какой-то рабочий. Остановился в нескольких метрах от меня, вытащил из портфеля огромных размеров разводной ключ и отвинтил кран, который был прямо у моих ног. Вода побежала, сразу до краев заполнив желобок. Я смотрел на нее, и у меня вдруг закружилась голова. Приникнуть губами к этому отверстию и наполниться до краев, как этот желобок. Но, к счастью, в тот момент на поверхность моей памяти всплыли дохлые рыбины. Кто знает, может, это вода из Арно. Так что я не пил, но снова, еще пуще прежнего, стал думать о ней, о Магре. С тех пор как я приехал сюда, каждый предмет, каждый час делали ее для меня все желанней и желанней. Я чувствовал, что нужно еще немного, совсем малость, чтобы я отправился в Рокку. Мало-помалу, не спеша, я все равно туда доберусь. Однако эта малость, которой все не хватало, она появилась еще не в тот день. Видно, одной этой площади оказалось недостаточно. Впрочем, я и сам не дал ей как следует дозреть. Ведь стоило мне увидеть воду в желобке, как я окончательно отказался от мысли пройти через площадь. Просто поднялся и ушел восвояси. Узкими улочками снова добрался до кафе, где провел все утро. Даже не дожидаясь, пока я заговорю, по одному моему виду официант сразу понял, что произошло.
– Большой стакан мятного ликера со льдом, – проговорил он, – вот что нужно синьору.
Я выпил его залпом. Потом, удобно развалившись на стуле, не торопясь выпотел его наружу, так прошло время, пока не наступил час встречаться с Жаклин.
Это была моя единственная прогулка по Флоренции, я хочу сказать, единственная туристическая прогулка. После чего целых два дня я вообще, не выходил из кафе.
Было только одно существо, чье общество подходило мне в те дни, – официант кафе, где я проводил время, потому я туда все время и возвращался. С десяти утра до полудня и с трех до семи я наблюдал, как он обслуживает посетителей. В остальное время он занимался мной. Время от времени приносил газеты. Иногда разговаривал. Ну и жара, говорил мне он. Или же: кофе со льдом, это лучшее, что можно пить в такую жару. Утоляет жажду и бодрит. Я внимал ему. И послушно пил все, что он мне советовал. Судя по всему, ему пришлась вполне по душе та роль, которую ему выпало играть передо мною.
Пока я проводил время в кафе в обществе своего официанта, выпивая по пол-литра всяких напитков в час, жизнь еще казалась мне вполне сносной, я хочу сказать, стоила того, чтобы жить. Весь секрет заключался в полной неподвижности. Я не находил у себя ровно ничего общего с туристами. Ведь у них-то явно не было особой потребности без конца пить. От нечего делать я представлял себе, будто они наделены от природы какой-то особой, губчатой тканью, вроде, если угодно, той, что у листьев кактуса, и это отличие – ясное дело, помимо их воли – и предопределило эту тягу таскаться по жаре.
Я пил, читал, потел и время от времени менял место. Выходил из кафе и усаживался на террасе.
Кроме того, чуть не забыл, я же еще наблюдал за улицей. Поток туристов, заметил я, редел к полудню. И снова набирал силу к пяти. Их было не счесть. Жара им была нипочем. Несмотря на особую ткань, они все равно казались мне единственными в городе героями – доблестными героями туризма. А вот я – я был позором туризма. Я навеки опозорил себя. Однажды я даже признался в этом официанту своего кафе: «Я так и не увижу Флоренции. Мне нет прощения». Он с улыбкой ответил, что это вопрос темперамента и вовсе не зависит от воли, просто одни могут, а другие не могут. Он был уверен в своих словах, уж ему ли не знать, как ведут себя люди в сезон жары. Потом любезно добавил, что мой случай один из самых типичных, с какими ему доводилось сталкиваться. Я так гордился его ответом, что в тот же вечер не утерпел и слово в слово пересказал его Жаклин.
К четырем часам пополудни мимо проходила поливальная машина. Асфальт за ней курился паром, и от улицы сразу поднималась тысяча всяких запахов. Я жадно втягивал их носом. Они были приятны и облегчали мне совесть. Я говорил себе, что все-таки, в известном смысле, я нахожусь во Флоренции.
С Жаклин я встречался только за едой. Мне было нечего ей рассказать. А вот ей – да. Кому-то же надо было говорить. Рассказывала, что делала утром или после полудня. Она уже больше не просила меня сделать над собой усилие, зато всячески расписывала красоты Флоренции, надеясь таким манером половчей соблазнить меня увидеть их собственными глазами. А потому, не переводя духа, все расхваливала и расхваливала местные достопримечательности. Говорила она много и все время о вещах, которые так красивы, ну, правда, так красивы, что я просто не могу не пойти и не полюбоваться, и оттого, увижу я их или нет, зависит мое счастье, моя культура, а может, даже нечто еще большее… Я ее не слушал. Давал ей выговориться, сколько душе угодно. Я многое мог от нее стерпеть – и от жизни тоже. Ведь я был человеком, который уже устал от жизни. Одним из тех, чья драма – так никогда и не найти в жизни пессимизма по своей мерке. Такие люди могут подолгу позволять другим говорить, но все же не стоит чересчур уж злоупотреблять их терпением. Я давал ей говорить три дня, по два раза на день, за каждой нашей совместной трапезой. Но потом наступил третий день.
На третий день, вместо того чтобы отправиться в семь часов в гостиницу, где она назначила мне свидание, я остался в кафе. Сказал себе: не обнаружит меня в гостинице, догадается прийти за мной в кафе. Обычно, хотелось мне или нет, я всегда являлся на свидания с нею. В тот день я уже не видел в этом необходимости. В половине восьмого, как я и предвидел, она явилась в кафе.
– Знаешь ли, – незлобиво заметила она, – все-таки это уж чересчур.
Вид у нее был вполне довольный.
– Ты считаешь, чересчур?
– Самую капельку, – ласково подтвердила она.
Ей не хотелось продолжать этот разговор. Я заметил, что она подкрасилась и надела другое платье. С девяти часов утра она без устали осматривала Флоренцию.
– Ты ходил куда-нибудь? – спросила она меня.
– Нет, – ответил я, – никуда.
– Знаешь, – сказала она, – можно ко всему привыкнуть, даже к жаре, надо только приложить немножечко усилий…
Вот уже три года, как она ежедневно просит меня приложить немножечко усилий. Как быстро летит время…
– Ты похудела, – заметил я.
– Ничего страшного, – с улыбкой возразила она, – я быстро наберу.
– Тебе бы не стоило так изнурять себя.
– Ничего не могу с собой поделать.
– Неправда, – усомнился я.
Она удивленно глянула на меня и покраснела.
– Ты в плохом настроении, – заметила она.
– Я неправ. Конечно, раз уж ты попала во Флоренцию, надо пользоваться случаем.
– А ты? Почему ты говоришь это мне?
– Я? У меня нет желания.
– Да, правда, ты не такой, как другие.
– Ах, да не в этом дело, – возразил я, – просто у меня нет желания.
– Не хочешь же ты сказать, будто тебе не нравится город?
– Не знаю, у меня нет никакого мнения.
Она немного помолчала.
– Сегодня, – проговорила она, – я видела Джотто.
– Ну и что? Мне-то какое дело? – ответил я. Она с удивлением глянула на меня, потом решила оставить мою реплику без внимания.
– Как подумаешь, – начала она, – что этот человек жил в тысяча трехсотом году, раньше, к примеру, чем…
Она говорила про Джотто. Я смотрел, как она говорила. Похоже, мой взгляд был ей приятен, должно быть, вообразила, будто я ее слушаю. Она была вполне на это способна. Вот, уж точно, не знаю, может, месяцы, как я по-настоящему на нее не смотрел.
Мы вышли из кафе. Она все говорила и говорила про Джотто. Взяла меня под руку. Как обычно. Улица опустилась на меня, охватила со всех сторон. Казалось, маленькое кафе сразу затерялось, словно в океане.
Впервые с тех пор, как я жил с этой женщиной, меня внезапно охватило какое-то непривычное чувство – оно было похоже на стыд оттого, что рука ее переплетается с моею.
А ведь она действительно существует, та самая последняя капля воды, что переполняет чашу. Даже если ты не знаешь, какими невероятно сложными путями, какими запутанными лабиринтами проходит эта капля, прежде чем попасть в чашу и переполнить ее, – это ведь совсем не повод, чтобы вовсе не верить в ее существование. И не только верить, а в конце концов, думаю, нарочно позволить переполнить себя через край. Я дал Жаклин переполнить себя через край, пока она говорила про Джотто.
Назавтра, когда было уговорено, что мы не выйдем с ней вместе, я сказал, что и сегодня, как обычно, не собираюсь осматривать с ней город. Она немного удивилась, но ничего не сказала. И оставила меня в гостинице. Я встал поздно, принял ванну и тут же отправился в кафе. Теперь я знал, что мне делать. Я попробую отыскать того шофера грузовичка. С официантом мы обычно разговаривали мало и неизменно либо про жару, либо про напитки, которые лучше всего подходят, чтобы перенести ее. В конце концов, похоже, и он сам тоже понял, что мы все время крутимся вокруг одного и того же. Кроме того, я уже устал наблюдать, как тот без конца суетится, бегая от одного столика к другому. После двухдневных надежд, что он наконец выкроит четверть часа передышки и выпьет со мной стаканчик мятного ликера, я понял, что это утопия. Вот тогда-то я и подумал о шофере грузовичка. Выпив два кофе, я снова, во второй раз, выскочил на улицу и устремился к вокзалу, чтобы отыскать бар, где по прибытии в город мы с ним пили белое вино. Усилия, которых я так и не приложил, чтобы заставить себя посмотреть город, я теперь без всяких сожалений тратил, пытаясь отыскать его. Мне было так жарко, что много раз казалось, будто эти поиски могут стоить мне жизни. И все-таки я довел дело до конца. Я отыскал тот бар. Объяснился, меня поняли и сказали, что, к сожалению, все рабочие с грузовичка снова вернулись в Пизу, ведь сегодня-то среда, а приезжают они только по субботам. Короче, мне подтвердили то, что я и сам уже знал. Может, я запамятовал? Да нет, вряд ли. Просто мне почему-то захотелось сделать вид, будто я забыл, понадеялся на невозможное, попытался бросить вызов несправедливостям судьбы, которые, как мне хотелось верить, преследуют меня с каким-то особым упорством. И добился своего. Ответ привел меня в полное отчаяние. Я стоял у выхода из бара, уверенный, что уж теперь-то во всей Флоренции и вправду не найдется ни единого человека, с кем бы я мог просто поболтать за стаканчиком ледяной фруктовой «граниты». Даже его, этого шофера, и то не оказалось в городе. Во всей Флоренции не осталось теперь никого, кроме туристов и ее, Жаклин. Конечно, я подозревал, что здесь, в городе, наверняка найдется пара-тройка типов вроде меня, которым некуда спешить и претит суета, но где они, где их искать? И так ли уж мне хочется их найти? Нет. Нет, единственное, чего мне хотелось, – это остаться один на один с ней, вдвоем во всем городе. Так я и сделал. Целых пять дней и пять ночей я провел только с ней.
Я утратил всякую свободу. Она занимала все мои помыслы, заполняла собой и дни, и ночи. Черный гвоздь в моем сердце.
Я был сыном колониального чиновника, главного управляющего одной из провинций на Мадагаскаре, величиной с провинцию Дордонь, который каждое утро учинял смотр своим подчиненным и за неимением оружия проверял у них уши. Которого вопросы гигиены вдохновляли ничуть не меньше, чем величие Франции. Который специальным указом ввел обязательное пение «Марсельезы» в начале учебных занятий на всей территории своей провинции. Который был буквально помешан на всяких предохранительных прививках и вакцинациях населения, но который, когда заболел его собственный бой, отослал его подыхать подальше от своего дома. Который порой получал приказы набрать для великих военных баталий белых братьев пять сотен рекрутов – ах, какие же это были незабываемые поездки! Который отбывал в сопровождении полицейских и солдат, чтобы окружать деревушки и с помощью ружейных залпов выгонять из хижин их обитателей. Который, погрузив их в вагоны для скота, идущие в направлении вышеупомянутых военных баталий, часто более чем за тысячу километров от родных краев, возвращался в полном изнеможении, но с видом победителя и заявлял: «Это было нелегко. Зря мы заставляем их изучать историю Франции, эта Революция по-прежнему наносит нам величайший вред». Который – этот идиот, этот ограниченный, скудоумный солдафон – управлял провинцией в девяносто тысяч душ, над кем имел почти диктаторскую власть. И который до шестнадцати лет был моим единственным воспитателем. Так что я хорошо знал, что значит держать кого-то под неусыпным наблюдением и, не спуская глаз ни на секунду, следить за каждым вздохом. Я знал, каково это, жить в ежедневной надежде на его смерть – представлять себе отца убитым одним из его туземцев-рекрутов стало к пятнадцати годам моей самой заветной мечтою, единственной, что придавала Вселенной хоть немного первозданной свежести; помнил какое-то особое головокружение, что охватывало меня порою при виде ножа на семейном столе; помнил, что значит, лишиться чувств, спрятавшись где-нибудь в кустах, от одного вида отца, который проверяет уши своих подчиненных. Однако в те жаркие дни во Флоренции меня ни разу не посещали никакие воспоминания о моих детских годах.
Целые дни напролет, сидя в кафе, я думал только о ней, той женщине, наедине с которой я оказался взаперти в этом городе.
Словно влюбленный до безумия, я поджидал ее час за часом.
Один вид ее вознаграждал меня, с лихвой оправдывая все мои ожидания. Она была не просто объектом моего несчастья, но его совершенным изображением, его фотографией. Ее улыбки, ее походки, да что там, одного ее платья мне было достаточно, чтобы торжествовать победу над всеми моими прежними сомнениями. Казалось, я видел ее насквозь.
Правда, она в жизни не прикасалась к карабину и никогда не проверяла ни у кого ушей, но все это, конечно, не имело для меня ни малейшего значения. За утренним завтраком она макала свой рожок в кофе с молоком – и одного этого мне вполне хватало. Я кричал ей: перестань. Она переставала, остолбенев от изумления, я извинялся, она не сердилась и ни о чем не спрашивала. Она была маленького роста – и этого мне было достаточно. Она была женщиной – и этого мне тоже хватало с лихвой. Самые простые жесты, самые безобидные слова доводили меня до исступления. И когда она говорила мне: передай, пожалуйста, соль – меня буквально ослеплял головокружительный смысл этих слов. Ничто в ней не ускользало от моего внимания, ничто за эти пять дней не оказалось для меня потеряно без следа. Короче говоря, я расплатился с долгами. За те пять дней я нагляделся на нее за все три года.
И обнаружил множество вещей. Понял, что дело тут не только в том, что она была, скажем, женщиной или, к примеру, вечно веселой и жизнерадостной, и даже не в том, что она плохо мне подходила, нет, я обнаружил еще одну штуку: она была существом особой породы, породы оптимистов. Я вел с собой нескончаемые дискуссии об этой породе: главная отличительная черта оптимистов, их основная цель – довести вас до полного истощения. Как правило, они обладают завидным здоровьем, никогда не унывают, наделены изрядным запасом энергии. И просто обожают полакомиться человеком. Они любят его, считают великим творением природы, он главный предмет их интересов. Говорят, где-то, кажется, в Мексике, есть такие красные муравьи, которые почти мгновенно обгладывают трупы до самых костей. У нее очаровательная внешность, зубки совсем как у ребенка. Вот уже два года, как она, мой муравьишка, стирает мне белье, занимается всякими досадными мелочами быта, и делает все это самым прилежным и аккуратнейшим образом. От того же самого муравья унаследовала она и свою хрупкую грацию – казалось, ее можно раздавить двумя пальцами. Да, она и вправду всегда вела себя со мной как примерный муравей. Который мог одним своим присутствием заставить вас навеки отказаться от всякого оптимизма; от одной близости с которым любые земные радости покажутся вам мрачней похорон, любые труды – гнуснейшим лицемерием и ложью, любые ограничения – самым невыносимым гнетом; одного присутствия которого подле вас достаточно, чтобы вы до последнего своего вздоха отреклись от всех мирских утех и всех трудов праведных, какие только возможны на этом свете. А ведь я жил вместе с ней вот уже целых ада года.
Короче говоря, это во Флоренции я впервые обнаружил, что она превзошла все мои ожидания.
Неиссякаемым источником – как бы поточнее выразиться? – скажем, моей новообретенной страсти к ней стала, конечно же, жара. Она говорила: «А вот я люблю жару», – или, к примеру: «Мне все так интересно, что я просто забываю о жаре». Я обнаружил, что все это неправда, ну, невозможно, чтобы человеческое существо могло полюбить этакую жарищу, что это обычная ложь, к которой она всегда прибегала, привычное для нее оптимистическое вранье, что ничто в это мире никогда бы ее не интересовало, если бы она сама не решила, что это должно ее интересовать, и если бы она не изгнала из своей жизни раз и навсегда все те вольности, какие делают так опасно переменчивым наше расположение духа. Что, усомнись она хоть раз, будто жара и вправду доставляет ей удовольствие, рано или поздно она могла бы поставить под сомнение и все остальное, скажем, к примеру, что ее надежды на мой счет не так уж обоснованны, как ей бы того хотелось. Что она без всяких страданий могла подвергать сомнению все существующее в этом мире, исключение составляли лишь сомнения, которые она считала преступными. И хотя на первый взгляд они кажутся такими мелкими, такими безобидными, все равно я, чемпион по вранью, в конце концов обнаружил, что ее лживые выдумки в корне отличаются от моих.
– Даже рыбы от нее дохнут, – заметил я ей насчет этой самой жары.
Она смеялась. Естественно, я никогда не настаивал. Ко всему прочему, я обнаружил, что все время, что мы с ней жили вместе, она оставалась для меня еще более непонятной, посторонней, чем те рыбины, что чистосердечно подохли в Арно, со всей откровенностью отравляя воздух в городе. Она так ни разу и не сходила на них посмотреть. Утверждая, что никогда не ощущала этой роскошной знойной вони. А я вдыхал ее, словно аромат букета роз. Даже по поводу погоды мы никогда не были одного мнения. У всякой погоды есть свои прелести, говаривала она, у нее не было на этот счет никаких предпочтений. Мне же некоторые явления природы всегда внушали непреодолимое отвращение. Еще я обнаружил, что даже в этих моих приступах враждебности она умудрялась усматривать всегда, и даже во Флоренции, поводы для надежды. Мы ведь пока еще не женаты, шутила она.
Более того, я обнаружил и еще кое-какие вещи, к примеру, что она никогда не испытывает к людям ни любопытства, ни снисхождения и никому сроду не удавалось вывести ее из равновесия. Что я в ее жизни был единственным, кому она отдавала предпочтение и в то же время к кому относилась снисходительно – люди добры, любила повторять она. Что она питала к ним безграничное доверие, желала им самого большого счастья, но беда одного человека никогда не имела для нее никакого значения. Что для нее были важны только несчастья всего человечества. Что об этом, помнится, она всегда любила с удовольствием поговорить, что у нее были вполне ясные и непоколебимые суждения о том, как можно их исцелить. Что преступлениям она всегда предпочитала гимнастические праздники, что за любовь всегда принимала маленькие любовные радости, всегда оставляли улыбку на устах ее – удовлетворенной и столь же неисправимой, как и преступление. Что в министерстве ее любили, что ее соловьиный нрав привлекал к ней все больше и больше симпатий, что она была из тех оптимистов, сами знаете, таких скрытых, о которых всегда говорят, будто они могли бы составить счастье любого мужчины, что они сердечны, доброжелательны и способны понять другого. Но главное – что это с тех пор, как она появилась у нас в отделе, моя тоска стала совсем уж невыносимой. Потому что у меня не было решительно ничего общего с соловьем, этим певцом природы, и только я один знал, что она никогда и никого не сделает счастливым.
Теперь я больше не скучал. Я без устали вгрызался в эту женщину и из ее муравьиного существования, хрупкого и неутомимого, делал для себя тонны всяких открытий. Они лежали перед моими ослепленными глазами, точно груды золота.
Однажды, немного стыдясь таких богатств, я даже попробовал бороться. Она появилась в кафе. И я стал уговаривать себя, что все это не так страшно, что платье ей очень к лицу, что с этим своим маленьким «Голубым гидом» в руках, превозмогая жару, она стала намного мягче, ведь, раз она подошла бы стольким другим мужчинам, нет никаких серьезных причин, почему бы ей не подойти и мне тоже. Но тут она приблизилась к столику и поздоровалась со мной. И сразу весь ее оптимизм снова всплыл на поверхность и заблестел, как спелый плод. Я так же мало был способен закрыть на это глаза, как не мог не увидеть раздувшихся от жары рыбин, что всплывали из глубин Арно. И снова вернулся мыслями к этим рыбам, которых убила жара.
Самыми плодотворными часами была для меня ночь, когда мы с нею ложились в постель. Я уже не мог провести грань между городской жарой и жаром, исходящим от ее тела. Рядом с нею я окончательно утратил способность что бы то ни было различать, проявлять снисхождение, уговаривать себя, что в такую ночь присутствие любой другой женщины рядом в постели было бы для меня точно так же невыносимо. Нет, я был уверен, что есть на свете существа, чьи спящие тела источали бы тепло терпимое, родное, братское. Этот же жар, как мне казалось, выдавал ее, с какой-то кричащей непристойностью разоблачая ее оптимизм. Эти ночи были восхитительны, они были заполнены для меня самыми упоительными фантазиями. Они стали одними из самых прекрасных ночей в моей жизни. Спал я плохо. То и дело просыпался и вскакивал – одно ее присутствие, думал я, способно пробудить меня от сна, – и подолгу глядел в полутьме, как она спала непростительно крепким сном. Потом, вдоволь наглядевшись и более не в силах переносить это умилительное зрелище, опять вытягивался в постели. Именно тогда, каждую ночь, у меня перед глазами появлялась одна и та же река. Она была широкой. Она была ледяной, девственной, без всяких следов женщины. Я ласково называл ее Магрой. И одного этого имени было достаточно, чтобы освежить мне душу. Мы были вдвоем, тот шофер и я. Кругом, кроме нас с ним, не было ни единой живой души. Она – она бесследно исчезла из моей жизни. Мы гуляли вдоль реки. Он никуда не спешил. Это была длинная суббота. Небо затянуто облаками. Время от времени мы надевали подводные очки и ныряли, но не в море, а в эту речку, и плыли бок о бок в той неведомой Вселенной, заполненной каким-то темно-зеленым свечением, среди водорослей и рыб. Потом мы выныривали и выходили на берег. Потом снова погружались в воду. Мы не разговаривали, не обменялись ни единым словом, никто из нас не чувствовал в том ни малейшей потребности. Целые три ночи длилась эта суббота. Бесконечная. Неисчерпаемая. Желание оказаться рядом с ним на берегу реки или в ее водах, было так велико, что полностью погасило во мне все прочие желания. Ни разу я не подумал о женщине. Мне бы и в голову не пришло представить рядом с собою на этой реке хоть какую-нибудь женщину.
Но наступал день, и река исчезала из моей жизни. Меня вновь хватало за горло ее присутствие. И у меня не оставалось ни одной свободной минутки, чтобы помечтать о чем-то ради собственного удовольствия.
Все это прекратилось довольно быстро, еще до того, как спала жара. Однажды после полудня, неожиданно и резко.
Она попросила меня сходить с ней в музей Святого Марка, с подобными просьбами она не обращалась ко мне со дня нашего приезда – а с тех пор, как во мне зародилась эта новая страсть к ней, я был с ней очень мил. Я согласился. Она настолько занимала все мои помыслы, что вдали от нее я чувствовал себя в некотором роде не у дел. А флорентийский музей казался мне наряду с гимнастическими стадионами одним из тех мест, где я мог бы лучше всего выследить ее, застать на месте преступления и обвинить в оптимизме. Так что я с готовностью согласился. И мы отправились туда. Тот день был самым знойным за весь сезон летней жары. Асфальт на улицах совсем расплавился. Мы передвигались словно в вязком сиропе – такое может преследовать разве что в ночных кошмарах. В висках стучало, легкие горели, как в огне. Подохло много рыбы. Этот как раз в тот день умер шимпанзе. Но ей, ей-то все это было нипочем – жизнерадостная, она шагала впереди, слегка обогнав меня, будто указывая путь и стараясь поддержать мой порыв. Вот шлюха, думал я про себя. Вбила себе в голову, будто одержала надо мной крупную победу, и время от времени оборачивается, дабы удостовериться, по-прежнему ли я покорно иду за ней следом. А я плелся сзади в предвкушении, как мне казалось, самых дерзких поступков и откровений – правда, пока еще не мог уточнить, каких именно. Все могло случиться. Теперь наконец-то может произойти все что угодно, говорил я себе. Я покорился, пошел на поводу. Решился. Ну, а дальше что? Вот как раз этого-то я и не знал. Я был вдохновлен, в голове роились тысячи навязчивых идей, но все они были чертовски расплывчаты. Правда, оттого, что они были так смутны и их было такое множество, они вовсе не казались мне менее грандиозными, совсем напротив, как раз благодаря тому, что их было так много и они были такими неопределенными, они и обретали в моем воображении истинное величие. Нет, но какова шлюха, вы только поглядите на эту шлюху, то и дело повторял я про себя. Высоко подняв голову, я шагал к музею. И одного взгляда – сквозь струйки стекавшего со лба и застилавшего мне глаза пота – на нее, так грациозно шествующую чуть впереди, было достаточно, чтобы я почувствовал радость жизни, той жизни, что ждала меня впереди.