Текст книги "Малыш пропал"
Автор книги: Марганита Ласки
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Глава третья
Они вышли из ресторана, и Хилари спросил:
– Пешком туда не слишком далеко?
– Если вы не против идти пешком, нет, не слишком, – с сомнением сказал Пьер.
– Совсем не против, наоборот. Вы забыли, ведь последние пять лет, пока вы, молодцы, колесили по всему свету, я безвылазно сидел в офисе. К тому же я, в сущности, сельский житель, – прибавил он вдруг.
– Правда? Вы выросли за городом?
– В сущности, нет, – пояснил Хилари, – но у моего дяди, брата отца, была ферма в Глостершире; там девятьсот акров земли, и всякий раз, как дяде удавалось уговорить мою мать отпустить меня, я жил там у него. Он умер, когда я закончил Оксфорд, ферму он завещал мне. Я, разумеется, сдаю ее и чертовски рад этому доходу, благодаря ему я могу себе позволить выбирать работу по вкусу, даже если за нее платят гроши, вроде моего теперешнего места редактора, я только-только к нему приступил. Но мы с Лайзой всегда предполагали сами там поселиться рано или поздно.
– Вот оно что, – сказал Пьер, словно его вдруг осенило. – Теперь понятно.
– Что именно?
– В Каире я читал одну вашу книжку, – сказал Пьер, крупными шагами ступая по тротуару.
– Какую же? – спросил Хилари, как, разумеется, поинтересовался бы любой другой автор.
– Она называется «Восточная жемчужина», – ответил Пьер, варварски коверкая английские слова. – Не забывайте, я далек от литературы, очень далек, не то, что вы. В жизни не читал французских стихов, не говоря уже об английских. Но увидел эту книжку, и мне стало любопытно – я ведь знал, в один прекрасный день мне непременно предстоит к вам явиться. И скажу вам правду, Хилари, это первые современные стихи, которые мне понравились.
– Почему? – требовательно спросил Хилари.
– В ней столько счастья, – сказал Пьер. – Мне нравится представлять себе английский сельский край таким, как вы его описали. Нет ничего приятнее, чем возможность наслаждаться им вместе с любимой женщиной. У вас современная любовь выглядит аркадской идиллией, вместо столичной сделки, какова она обычно в действительности.
– Я писал эту книгу весной 1939, – жестко сказал Хилари. – Я был тогда очень молод. – С горьким удивлением размышлял он о воображении этого более молодого, чем он, человека, сумевшего объединить любовь, которой он тогда наслаждался, с сельским краем, который, однако, в реальности никогда ему не принадлежал. – Даже моя любовная лирика была основана скорее на иллюзии, а не на нашей с Лайзой реальной жизни, – подумал он.
– Когда я читал вашу книжку, у меня в голове, естественно, сложился ваш образ. Мне казалось, вы широкоплечий, а не сухощавый, белокурый, а не темноволосый, румяный, а не бледный, и радостный… то есть, способный радоваться… – Он оборвал себя, в ужасе от того, что сказал.
Они шли молча, последние слова Пьера ужаснули и Хилари. Способность радоваться, вероятно, предполагает способность предугадывать будущее, в котором может найтись место для радости. Но Пьер увидел в нем противоположную способность. Не значит ли это, что он стоит лицом к прошлому, что для него будущее всего лишь время, через которое хочешь не хочешь придется пройти, хотя оно неизменно тащит его все дальше и дальше от единственной радости, которую он знал, а возможно, и единственной, которую ему вообще суждено узнать? Или, быть может, он все-таки смотрит в будущее, но способен только страдать?
Предположим, мальчик и вправду найден, сказал он себе в панике. Неужели и это не даст ему возможности радоваться?
Внезапно в голову ворвались первые две строки стихотворения. С глубоким удовлетворением он повторял их про себя снова и снова, вслушиваясь в звучание каждого слова, каждого слога. Они переплыли реку, и он принялся за поиски третьей и четвертой строк прежде, чем осознал, что стихотворение это – свидетельство гордого смирения.
– Первое ваше стихотворение сильно отличается от других, верно? – сказал Пьер. – Правда, оно единственное о Франции, может, поэтому мне так и показалось. О каких местах вы думали, когда его писали?
– Кассис, – ответил Хилари. – Это там я впервые встретился с Лайзой, – объяснил он, после чего они в молчании продолжали путь по Бульвару Сен-Жермен. Но ссылка на единственное в его книге стихотворение, целиком основанное на подлинном событии, незаметно вернула Хилари к мыслям о прошлом. Знаю, сказал он себе, теперь мне следует не вспоминать, а предвкушать, и опять он сказал: нет, не сегодня, обо всем этом я подумаю позже, немного позже. Сейчас мне еще необходим мой наркотик из воспоминаний о былом счастье, и он вновь вернулся в весенний Кассис, где впервые встретился с Лайзой.
В Кассис его привез Томас. Когда они закончили Оксфорд, Томас убедил его, что год в Париже невероятно разовьет их литературные способности. Итак, они сняли меблированную студию под крышей разрушающегося дома на острове Сите, и Томас изредка писал критические статьи об искусстве для весьма дорогих английских журналов, а Хилари публиковал стихи, которые неизменно делали еще более прочной его раннюю, сложившуюся уже в Оксфорде, репутацию. Но прежде всего оба они стремились завязать новые связи, в те дни это была их главная цель, и благодаря одному из новых знакомств Томаса весной 1938 года Хилари оказался в Кассисе.
Они поселились в полуразрушенной вилле близ Средиземного моря вместе с одним русским скульптором. Этот скульптор и представил Хилари Лайзе, которая жила в самом респектабельном отеле Кассиса с двумя своими тетушками, мадемуазель Дориа и мадемуазель Ритой, как того требовали правила приличия.
Оба, Хилари и Лайза, влюбились друг в друга с первого взгляда. Ни у нее, ни у него не было ни малейшего сомнения, что им следует пожениться и всю оставшуюся жизнь провести вместе.
Ничто этому не препятствовало. Тетушки были в восторге, что их племянница выйдет замуж за англичанина. В дни их юности, когда они жили в Польше, истый английский джентльмен был самой шикарной партией, ничего лучше они и вообразить не могли, а Хилари частенько с превеликим удовольствием разыгрывал как раз эту роль, и обе стороны были очарованы друг другом. Тетушки Воротски были единственными опекунами Лайзы и единственными ее близкими родственниками. Ее родителей убили, когда в России в 1917 году они безрассудно попытались объехать с визитами соседние усадьбы, а тетушки Лайзы сумели вывезти младенца в Париж, где все они с тех пор и жили.
Итак, в августе 1938 года Лайза и Хилари вступили в брак в Британском консульстве в Париже, и тетушки, переполненные бьющей через край, кипучей энергией, тотчас укатили в Буэнос-Айрес, чтобы поселиться там со своей кузиной Элен.
– Это они тактично предоставили нам возможность по своему разумению пытаться строить нашу совместную жизнь? – спросил Лайзу Хилари. – Мне кажется, странно, что они уехали с такой радостью, ведь они, вне всякого сомнения, обожают тебя.
– Нет, они меня обожали, пока должны были заботиться обо мне, а до того, кто может сам о себе позаботиться, им нет никакого дела, – объяснила Лайза. – Кузина Элен только что потеряла мужа, и у нее на глазах катаракта.
Итак, тетушки удалились, исчезли из их жизни настолько бесследно, что Хилари даже ни разу не пришло в голову написать им, рассказать, что теперь и Лайза безвозвратно потеряна.
Никакие самые толковые и подробные указания не смогли бы помочь Хилари самому отыскать Импас де ля Помп. После того, как они миновали Сен-Сюльпис, Пьер повел его через лабиринт узких улочек, пока наконец они не остановились в мощенном булыжником проходе, по которому рядом могли пройти лишь двое. Он протянулся между высокими стенами на пятьдесят ярдов, и вдруг высокая стена преградила путь. Казалось, в стенах нет никаких дверей, и только виднелись над ними голые деревья.
– Какое удивительное место, – сказал Хилари, стоя у входа и глядя на растущую между булыжниками траву. – Это не Париж, это какой-то обветшалый поселок в стороне от routes nationales[5]5
Магистрали (франц.).
[Закрыть]. – И прибавил чуть ли не с восторгом: – Для начала поисков это замечательно романтическое место.
– Ведь правда? – сказал Пьер с удовлетворением, какое мы неизменно испытываем, когда друзья одобряют наши открытия. – В сущности, мы находимся между садами, которые принадлежат нескольким домам, а дома эти расположены на соседних улицах и окружают нас плотным кольцом. Поначалу это были городские особняки богатой аристократии – одни такими и остались, но другие опустились до каких-то издательств и прочего в этом роде, а один даже стал владением маляра.
– Ну, а где же обиталище мадам Кийбёф? – с мнимой серьезностью спросил Хилари.
– Увидите, – сказал Пьер и пошел по узкому проулку.
В дальнем конце он расширился и образовал крохотную круглую площадь футов восьми в диаметре. С одной ее стороны из булыжников поднималась полуразрушенная водонапорная труба, последний остаток помпы, которая и дала название проулку. Напротив нее в стене оказалась железная калитка, прикрытая листом ржавого железа, которую не увидишь, пока не подойдешь к ней вплотную.
– Нам сюда, – сказал Пьер и прошел первый.
Их глазам открылся крохотный оштукатуренный домик, вроде вытянутой в длину будки. В самой середине – дверь, с каждой стороны к ней примыкает по удлиненному арочному окну поразительно красивых пропорций. Никаких других окон нет. Изящная зеленая деревянная решетка, которую некогда облицовывала штукатурка, теперь уже осыпающаяся и грязная, во многих местах оторвалась, треснула и свисает до земли. Две тощие бурые курицы клюют у порога.
Хилари зачарованно смотрел на эту картину.
– Это… это павильон? – спросил он. Название будто вспыхнуло у него в уме.
– Вы правы, – сказал Пьер, радуясь, что доставил Хилари удовольствие. – Это был павильон в саду дома, который теперь заведение маляра, я вам говорил. Эта прелестная игрушка оказалась ему ни к чему, и он сдал ее мадам Кийбёф. Идемте, познакомлю вас с ней.
По узенькой дорожке, все еще обложенной по сторонам остатками сломанных раковин, они прошли к павильону, и Пьер постучал в дверь.
Мгновение – и дверь отворила старуха, такая высоченная и широкоплечая, что Хилари стал удивленно в нее вглядываться. Она явно скорее крестьянка, чем парижанка. Худое, побуревшее под извечным солнцем лицо прорезают глубокие бурые морщины; ноги в шлепанцах стоят на пороге упористо и прямо, будто она готова преградить путь любому незваному гостю. Но при виде Пьера ее крупный крючковатый нос и квадратная челюсть сошлись в широкой улыбке, и она сказала хриплым голосом:
– Значит, воротились со своим дружком, мсье. Входите! – Она посторонилась, пропуская их вперед, и быстро захлопнула за ними дверь.
Похоже было, в павильоне только и есть, что комната, в которую они вошли. А сейчас ничего в ней привлекательного: стены оклеены бурыми обоями с грубым кубистским рисунком, скудная мебель вся темная, тяжелая, безвкусно разукрашенная. В глубине один угол завешен чем-то вроде белого стеганого истрепанного одеяла. И надо всем – сырой неприятный запах, знакомый запах, но определить его Хилари не смог. Мадам Кийбёф пододвинула для них к маленькому круглому столику два стула, обитых зеленым рельефным плюшем, а сама стала перед ними, свободно сложив руки на черном сатиновом фартуке.
– А почему бы, мадам, – сказал Пьер таким тоном, какого Хилари никогда еще у него не слышал, сказал неспешно, снисходительно, будто уговаривал, – почему бы вам первым делом не рассказать моему другу, как началось ваше знакомство с кюре?
Хилари вопросительно посмотрел на Пьера, словно спрашивая, вправду ли это необходимо, и Пьер едва заметно кивнул. Я привык задавать вопросы, говорил он в Лондоне. Наверно, он понимает, что мадам Кийбёф легче начать рассказ с того, что ей попроще, да и, как она знает, истинная правда.
– Выходит, пятьдесят годков уже минуло, как я познакомилась с нашим кюре, – заговорила она. – Я как раз только замуж вышла, мой муж служил тогда садовником у мсье виконта. Кюре приехал в его деревню, а мсье виконт почти в это самое время потерял все свои деньги. Ну, тогда, значит, мой муж пошел служить у мсье Бодена, у фермера, а жили мы в доме у кюре, и с той поры я двадцать пять лет пробыла у него в домработницах, а муж вечерами у него садовничал.
– Расскажите мсье, почему вы приехали в Париж, – сказал Пьер все так же мягко, словно увещевая.
– Ну, с мужем моим беда эта приключилась, – сказала мадам Кийбёф, – как раз вскорости, как кюре вышел в отставку и уехал в Париж, и школьный учитель написал ему за меня письмо, мол, прошу дать совет. А он всегда добрый был, наш мсье кюре, и он знал про этот домик, – такой дешевый домик, мсье, вы не поверите, – и он предложил, мол, приезжайте и станете зарабатывать стиркой и шитьем. Ну, и мы очень даже справляемся, только вот последние годы пальцы у меня скрутило – не пошьешь, осталась одна стирка, много не заработаешь, а цены, сами знаете, растут. А все одно лучше, чем быть бедными в Нормандии, мой муж оттуда, там-то каждая женщина сама стирает, не то что эти парижские, – последние слова она произнесла с долей презренья и кинула быстрый взгляд на Хилари, похоже – хотела посмотреть, разделяет ли он ее насмешливое настроение.
Так вот что это за странный, неприятный запах, подумал Хилари, стирка день за днем, нескончаемыми годами.
Интересно, что же с ее мужем случилось, но спрашивать не хотелось. Хилари с радостью предоставил Пьеру возможность вести расспросы в надежде, что в конце концов ему что-то расскажут о сыне. Но он хотел соответствовать атмосфере, которую, как он понимал, старается создать Пьер, и в ответ на взгляд мадам Кийбёф изобразил весьма неестественную, по его ощущению, усмешку. Но Пьер, кажется, был доволен, вслед за мадам Кийбёф он тоже слегка повеселел.
– Во время оккупации ваша стирка оказалась очень полезной множеству парижан, – сказал он с весьма многозначительным намеком.
– Да уж, – сказала мадам Кийбёф, – да уж. – Уперев руки в колени, она наклонилась вперед и загоготала в восторге от понятной обоим шутки.
– Но мсье ничего про это не знает, – сказал Пьер, повернувшись к Хилари, словно только что о нем вспомнил. – Не расскажете ли ему, мадам, как вы обыкновенно обходились с бельем для стирки во время оккупации?
– Я, как приехала в Париж, всегда стирала на господина кюре, – сказала мадам Кийбёф. – Он, конечное дело, платить мне не мог, но белья-то у него было всего ничего, да и не вовсе ж человек забывает о благодарности. Каждую неделю я, бывало, обойду всех клиентов вокруг улицы Вессо, а потом иду к нему со своей большой корзиной, и у него всегда находился для меня стаканчик вина и доброе слово о моем старике. Потом засуну его сверток в корзину, поднимаю ее и пошла – до следующей недели. Так оно и было год за годом. Будто часы – каждый вторник в пять, чуток пораньше, чуток попоздней, прихожу со своей корзиной в дом кюре. А потом, в один вторник, тогда в Париж только вошли боши, господин кюре приготовил для меня совсем другой сверток.
Она замолчала, глянула на Пьера с вопросительной полуулыбкой, и он в ответ от души, ободряюще рассмеялся.
Впервые мадам Кийбёф обратилась к Хилари:
– Вы не поверите, мсье, какой сверток поджидал меня у господина кюре в тот вторник. – Хилари, уже понимая, что старой женщине для ободренья необходим какой-то отзыв аудитории на ее слова, в непритворном недоумении покачал головой. – Мальчонка это был, – торжествующе произнесла мадам Кийбёф. – Мальчонка в белой ночной сорочке с кружевами крепко спал в шкафу.
Хилари в страхе метнул пронзительный взгляд на Пьера, и тот едва заметно мотнул головой. «Подождите», сказали его губы, и тотчас на лице выразилось восторженное недоверие, какого и требовала драматическая пауза рассказчицы.
– Вот оно что, – удовлетворенно сказала мадам. – Мальчонка там лежал, годика два ему, голова вся в золотых кудрях, ну будто ангел Божий. «Мадам, – сказал мне господин кюре, – если мы с вами не спасем дитя, эти проклятые злодеи убьют его». А я говорю: нет, mon père, никто, даже немцы, не убьют такое дитя, – а было это в самые первые дни, как они пришли, и тогда мы еще не знали, на что они способные. Но господин кюре, он заверил меня, мол, если они найдут мальчонку, ему не миновать смерти, из-за хорошего человека, из-за его отца. И под конец я сказала: ладно, mon père, а что ж я могу сделать, чтоб спасти его? «Вы можете унести его в вашей корзине под бельем и сохранять его в безопасности, пока я не пришлю кого-то за ним». – «А что как он по дороге проснется да завизжит, будто молочный поросенок?» – спросила я. «Я ему кое-что дал, чтобы он проспал до полуночи», – сказал господин кюре. «А что как эти свиньи придут и станут обыскивать мой дом – может, я чего прячу?» – сказала я. «Вы живете у себя дома, вы сами, ваш муж и сын вашего вдового сына, который в Алжире», – сказал господин кюре, знал он, что наш дорогой Исидор уж пятнадцать годов, как помер, он там водителем автобуса был в компании Женераль Трансатлантик.
Она замолчала, надо было перевести дух.
– Очень практично вы повели себя: прежде, чем браться за дело, подумали обо всех этих трудностях, – мягко сказал Пьер.
– Это уж как пить дать, практичная я, – сказала мадам Кийбёф с заслуженной гордостью, – практичная и умею держать язык за зубами, потому господин кюре и выбрал меня для этой трудной и опасной работы. Да, – продолжала она, – забрала я с собой мальчонку, и три дня он у нас жил в одной только своей белой ночной сорочке, не во что мне было его одеть. Но господин кюре, он замечательный был человек, он обо всем наперед подумал. На третий день вечером – это что у нас было… сейчас скажу… ну да, в четверг – сразу как стемнело подошел к моей двери молодой человек. «Мадам, – говорит, – я пришел спросить, не постираете ли вы моей теще?» И, знаете, мсье, это в точности те слова были, какие, мне господин кюре говорил, он должен сказать. А мне надо было сказать: «А где она живет, ваша теща?» Я так и сказала, а он в ответ, как и должен был: «Всего в пяти минутах от Приюта в Отей».
Каждый раз кто ни приходил за детишками, не всегда тот же молодой человек… а все одно эти самые слова говорили. Тогда, в первый-то раз, молодой человек вытащил из карманов пальто порточки, рубашонку, сандалики, одели мы мальчонку, сказали, к маме он едет, он и поехал, как солнышко рассиялся.
– Его действительно к матери повезли? – спросил Хилари.
– Ох нет, мать уже убили. Мы так сказали, только чтоб в дороге он спокойный был, слушался.
– Все было продумано, – нахмурясь, поспешил вмешаться Пьер; по взгляду Хилари он сразу понял, как тот возмущен.
– Мы всегда так им говорили, когда их забирали, – сказала мадам, явно довольная. – Скажешь им, они к маме едут, – они тогда спокойные, слушаются.
– А куда ж все-таки их везли? – спросил Хилари.
– Не знаю, – решительно ответила мадам, – и не спрашивала. Чем меньше знаешь об чужих делах, тем лучше. Надо надеяться, их в хорошие католические семьи отдавали, ведь многие детишки, которых я в своей корзине приносила, были евреи.
Ужасная бабища, с невольным восхищеньем говорил себе Хилари. Не было для него ничего труднее, чем понять истинную цену человека, в котором равно очевидны свойства хорошие и дурные; он еще допускал, хотя и не слишком охотно, что у хорошего человека могут быть кое-какие грешки, а у плохого кое-какие добродетели, но по-настоящему разобраться во всем этом ему мешала неспособность определить, по какую же сторону этого нравственного водораздела находится он сам.
– Мсье хотел бы послушать о самом последнем ребенке, – услышал он слова Пьера.
У него перехватило дыхание – он ждал.
– Ах, – мягко, с безмерной нежностью произнесла мадам, – маленький мой Бубу.
– Это его имя? – тотчас спросил Хилари.
– Это я его так звала. Его настоящее имя я не знала, мне никто не говорил. Бубу – так я своего Исидора звала, когда он такой же был, от горшка два вершка.
Не может быть, чтоб она говорила о моем мальчике, подумал Хилари. Мой мальчик никогда не мог бы ей напомнить этого ее гренадера Исидора. Хилари даже не осознал, что впервые ощутил своего незнакомого ребенка не как некий символ, но как живое существо, которое необходимо защитить от возможной враждебной критики.
– Расскажите мсье, как Бубу впервые у вас появился, – сказал Пьер.
– Ну, как все остальные, так и появился, крепко спал в моей корзине для белья. Ничего особенного. Принесла его домой, как всех других, а поутру он проснулся и говорит: «Где моя мама?», все они так спрашивали, и я сказала: мама скоро его заберет, я им всем так говорила, и он золотой был мальчонка. Тихо так сидит час за часом и глядит на моего старика.
– Почему? – прорвалось у Хилари невольное любопытство.
– А вы сами, мсье, поглядите, – сказала она, прошла в угол и отдернула белое стеганое покрывало.
За ним на большой латунной кровати лежал старик. Волосы и борода белые, кожа белая до неправдоподобия, открытые глаза бессмысленно уставились куда-то в неописуемую даль. Он лежал совершенно неподвижно. Ничто вокруг него не двигалось, только, пока они смотрели, в уголке рта медленно скапливались большие пузыри слюны, лопались и струйкой стекали по подбородку, а тем временем все так же медленно образовывались новые пузыри.
– Да, мальчонка сидел на кровати рядом с ним и часами глаз с него не сводил, – сказала мадам, и в ее голосе звучала гордость равно за мужа и за малыша.
Хилари замутило. Это безжизненное лицо было ему отвратительно.
– И давно он такой?
– Четыре года, – бесстрастно ответила женщина, опустив покрывало. Пьер и Хилари опять сели у стола. – До того у него только одна сторона была парализованная. Копать он уж не мог и, конечно, другое такое делать, а какие полегче работы вокруг дома, это он справлялся – кур там покормить или что еще по мелочи. А после последнего удара такой вот он стал, сами вы видели. Теперь чем ему поможешь, только покормишь да в чистоте содержишь.
Хилари представил эти ее обязанности, и его еще больше замутило. Прелестный, скрытый от всех глаз домик стал ему казаться зловонным и отвратительным, он жаждал распрощаться и с ним, и с делом, которое привело его сюда. Тошнота подступала к горлу, ее с трудом удавалось подавить, и он с отчаянием впился глазами в Пьера, который, по воле случая, в эту самую минуту говорил, как повезло мадам, что, раз уж маленький Бубу застрял у нее так надолго, его можно было без труда развлечь.
– Да ведь никак я такого не ждала! – с чувством сказала мадам. – Детишек всегда забирали, еще недели не проходило, иногда тем же вечером, а иногда через три дня, через четыре, а уж до следующего вторника это завсегда. Я не знала, что и думать. В следующий вторник – как раз перед Рождеством это было – пошла я на улицу Вессо, и мне говорят, мол, помер господин кюре, во сне он помер, в тот самый день, как забрала я моего маленького Бубу. Не знала я, чего ж теперь делать. Воротилась со своей корзиной домой, стала ждать, может, кто придет к двери, попросит постирать его теще.
Две недели, мсье, три, месяц – никто не идет, а мальчонка мне все милей да милей. Сказала я ему, мол, я его бабушка и смотрю за ним, пока мама не приехала, и он звал меня бабулей. Я вроде и сама поверила, будто он моего Исидора сынок, – а Господь, он знает, Исидор-то мой неженатый был, – и стала надеяться, что теперь уж никто ко мне в дверь не постучит.
Она замолчала, подняла край своего черного фартука и утерла слезы, скопившиеся в уголках ее усталых покрасневших глаз.
Хилари прошептал Пьеру через стол:
– Вероятно, старик умер, не успев распорядиться о дальнейших действиях.
– Надо думать, – мягко сказал Пьер, и оба стали ждать, чтобы старуха снова заговорила.
– Не могло так дальше продолжаться, – угасшим голосом сказала она. – Два месяца прошло, и поняла я это. Нельзя дитя всю жизнь взаперти держать, будто он арестант, на волю его не выпускать, бояться – вдруг кто услышит, как он позовет меня. А еще не по карману мне это. Тогда у меня и работы, считай, почти не было, а дитю, ему молоко надо, и масло, мясо хорошее, красное, и сколько ж оно все на черном рынке будет стоить, это и вообразить нельзя. Потом расти он станет. Из своих одежек вырастет, а новые с неба не свалятся.
Сидела я за этим вот столом одну ночь, другую, думала да гадала, выход искала, как оставить его у себя, и не смогла найти.
У Хилари в голове складывалась картина – склонилась над столом старая усталая женщина, отчаянно пытается найти возможность выполнить то, чего жаждет ее душа, а старик муж лежит на никелированной кровати, и малыш…
– А малыш где спал?
– Да там, с нами, – в удивленье она показала на потрепанное покрывало. – Где ж еще ему было спать? Мы согревали друг друга.
– О Боже, – шепотом произнес Хилари, жалость и отвращенье боролись в нем, пока он представлял эту картину.
– Когда дети вырастают из своей одежды, это и правда проблема, – сказал Пьер. – Как был одет малыш Бубу, мадам, когда он у вас появился?
– Ах, сразу видать было, что это дитя любили, – сказала мадам. – Строчка такая красивая на его рубашонке, ручной работы, а поверх бледно-голубой вязаный свитерок. И маленькие шерстяные бриджи, и носочки шелковые! Грязное все тогда было, мятое, но прачка все одно хорошую вещь да ручную строчку всегда узнает.
– А пальто у него было? – спросил Пьер.
Мадам Кийбёф покачала головой.
– Нет, пальтеца не было. Скажу вам по правде, я сама удивилась, увидала ведь я его впервой в декабре, а потом говорю себе: ладно, подо всем этим бельем угреется он, да и пробудет только день, ну, два – верила я тогда в это, вы понимаете. А господин кюре бледный такой был, озабоченный, не хотела я его этим беспокоить, хотя и не думала тогда, что это он тень смерти на себе чует.
Пьер вздохнул.
– Итак, после того, как Бубу пробыл у вас пару месяцев… – подсказал он.
– Не могло так дальше продолжаться, – сказала мадам как о решенном деле. – С какого боку ни глянь, ясно было – верно я решила. Хочешь не хочешь, а надо найти моему Бубу хорошую семью.
В краткий миг, пока мадам не заговорила вновь, в голове Хилари промелькнул воображаемый ход событий. Среди своих клиентов мадам знала одну богатую женщину, которая потеряла единственного сына; она взяла малыша Бубу, окружила его всяческим любовным вниманием, и было бы жестокостью забрать его у нее…
– И наконец я подумала, – сказала мадам, – об сиротском приюте в городе А…, где я родилась.
Пьер тотчас с опаской глянул на Хилари, который, хоть сам и не ощутил в себе никаких перемен, вдруг замер на стуле.
– Я сразу поняла, хорошо я надумала, – сказала мадам. – Но сразу ничего не получится. Сперва много чего надо сделать. Взять вот плату за проезд. Богатому это просто. Достает кошелек, спрашивает сколько и выкладывает денежки. С нами по-другому. Каждого су всегда две дырки дожидаются. И, бывает, годами не выпадет случай чего ни то отложить. Наконец я продала часы – сотворила благое дело.
Теперь соображать стала, как одеть мальчонку: не только пальтецо ему надо для холодных мартовских ветров, – а еще как же в поезде я поеду, ведь под пальтецом люди увидят, что он одетый, как богатых детишек одевают. Наконец решила я, чего делать. Уложила его спать в мужниной сорочке, а потом выстирала, починила, прогладила каждый шовчик всего, в чем он ходил. Уж и не знаю, сколько он времени все это носил. Не скажу, мол, такие они стали, какие были, когда принесла я его к себе. А только сделала я с ними все, что только смогла, и утром пошла и продала их.
Она посмотрела на Хилари с вызовом, непостижимым для него, который он не смог истолковать. Пьер же, казалось, все понял.
– Если бы родственники малыша когда-нибудь узнали, что вы продали вещи, мадам, – мягко сказал он, – они, безусловно, сказали бы, что вы поступили совершенно правильно.
– Ну, так уж я сделала, – сказала она, немного расслабившись, но еще готовая отстаивать свою правоту. – Продала я те вещи, а вместо них купила, что подходит мальчонке из простых. Не новое купила. Врать не буду. Зато все нужное, и поглядели бы вы, какой гордый мальчонка сделался, когда оделся. На другой день мы пошли на станцию спозаранку, пока соседей не видать. Не хотела я своего старика оставлять на целый день – ни разу раньше не оставляла, а что делать; к счастью, в порядке он был, хотя знала я: когда ворочусь, работы мне с ним много больше будет. Тяжело было мать-настоятельницу уговорить, чтоб приняла мальчонку, но под конец поняла она все. «Приходите навещайте его, сколько захотите», – сказала мне на прощанье, да где ж возьмешь на это денег. Три года минуло… – она замолчала, стояла неподвижно, губы сжаты с выражением мучительной боли.
– Мадам, я пока не знаю, того ли ребенка я ищу, о котором вы нам рассказали, – вдруг услышал Хилари свои слова, – но позвольте мне от лица родителей того малыша вознаградить вас хотя бы за деньги, которые вы расходовали на него. – Тут он замолчал, в ужасе от самого себя. Слова вырвались у него в неосознанном порыве благодарности, потребности утешить ее, но, предложив вознагражденье за то, что было отдано свободно, без всякого расчета, не погубил ли он красоту ее дара?
Но мадам Кийбёф смотрела на это иначе. Ее отпустило, губы разжались.
– Мсье очень добрый, – сказала она. – Не буду врать, бывало и впрямь надеялась, может, когда дождусь… – И продолжала чуть не в отчаянье: – Такая у меня нужда в деньгах, уж и не сказать.
Хилари поспешно достал бумажник, вытащил купюру в тысячу франков и с сомненьем посмотрел на Пьера, тот одобрительно кивнул. Хилари отдал ее старухе, она мигом сунула купюру в карман под фартуком и сказала торжественно:
– Да благословит вас Бог, мсье.
– Вы хотели бы до нашего ухода спросить еще о чем-нибудь? – прошептал Пьер.
Хилари трудно глотнул и, старательно, четко выговаривая слова, спросил:
– Он… мальчик не говорил что-нибудь о своей семье… о своей матери?
Старая женщина подумала с минуту.
– Не больно много времени у меня было с ним разговаривать, – сказала она наконец, – да еще, сколько ж их у меня перебывало, иной раз и путаю, чего один сказал, чего другой. Только вот знаю, хорошо его воспитывали – ел всегда с закрытым ртом, а один раз говорю ему: вытри, мол, нос, а он мне: носового платка, говорит, у меня нет. Она улыбнулась своему воспоминанию и повторила слова мальчика: «Носового платка у меня нет».
– Вряд ли вы узнаете от нее что-нибудь еще, – тихонько сказал Пьер. – Я уже пытался прощупать ее с этой стороны, но ничего важного для нас она не помнит.
Он встал, по всем правилам поблагодарил старую женщину за любезный прием, и Хилари вторил ему, стараясь не ударить лицом в грязь. Наконец они вышли из ветхого павильончика, из узкого, скрытого от глаз проулка и вновь оказались на шумной улице.








