Текст книги "В Эрмитаж!"
Автор книги: Малькольм Стэнли Брэдбери
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)
8 (прошлое)
Сватовство, свадебные торжества и увеселения, сногсшибательные костюмы, парики, пудра, убранство покоев, продумывание изысканного меню, восхитительный церемониал знакомств, представлений, поклонов и расшаркиваний – творец истории Мельхиор Гримм, вездесущий, сияющий, обаятельный, был действительно безумно занят. Поэтому лишь через неделю после императорской свадьбы, с честью выполнив свои обязанности и удовлетворив пышностью праздника le monde entier, [16]16
Весь свет (фр.).
[Закрыть]он смог встретиться с любимым старым другом во дворце Нарышкина. Свадебное путешествие Гримма еще не закончилось, он все еще пылал супружеским жаром. Подобно нашему герою, он тоже проделал долгий путь из Парижа на север, посетил Нидерланды и еще несколько дворов, побывал в Потсдаме, где отчаянно лебезил перед императором и присматривался к юным принцессам, и вот – закончил свой путь здесь, среди икон и архимандритов, у православного алтаря, где обмениваются клятвами новобрачные.
– Друг мой! Мой милый друг! – восклицает Гримм. Сколь разительно отличается это радостное приветствие от холодности Фальконе!
– Мой дорогой друг! – восклицает в ответ наш герой.
«Мы долго не разжимали объятий, а разойдясь ненадолго, обнимались снова и снова», – напишет Философ этой ночью в письме своей супруге Зануде. Еще бы: ведь они, француз и немец, давно стали почти что братьями. Вместе шатались они по Парижу и окрестностям, вместе посещали замки, салоны и винные погребки, концерты и галереи, библиотеки и бордели. Сколько воды утекло, сколько пережито вместе! Всего не упомнить. Они менялись любовницами, одалживали друг у друга деньги, вместе проворачивали выгодные сделки и придумывали мистификации, участвовали в одних и тех же заговорах, публиковались друг у друга в журналах, бывали иногда и соавторами. Один высокий, другой низенький. Один полный, другой стройный. Теперь, когда рядом Мельхиор, в платье из парчи, в шелковых чулках, нарумяненный, Мельхиор – воплощение радости и веселья, Санкт-Петербург уже не кажется Философу таким мрачным. В конце концов, может, его приезд сюда вовсе не роковая ошибка?
И Мельхиор – вот для чего нужны настоящие друзья! – не меньше самого Философа возмущен поведением Фальконе. Он вынужден признать, что их общий приятель – жестокосердный негодяй и прохвост. И все же, с прославившей его истинно придворной мудростью замечает Мельхиор, не исключено, что поведение Фальконе связано со странной историей статуи Всадника, взбудоражившей Петербург. Мы не должны забывать, продолжает Гримм, сидя у потухшего камина в камзоле лягушачьего цвета и чистя серебряным ножиком длинные ногти, что здешние придворные коварны и непостоянны и артисту с ними ужиться нелегко. Сегодня что бы ты ни сделал – по сердцу каждому, а завтра – не угодно никому. В Санкт-Петербурге порой приходится несладко, похлеще, чем в Потсдаме. Здесь даже самый сильный, самый здравомыслящий человек – в чем-чем, а в здравомыслии Фальконе не заподозрит никто – может дойти до полного отчаяния.
Мельхиор напоминает Философу, что Фальконе уже девять лет провел в этом городе, где ни на кого нельзя рассчитывать. Либо пан, либо пропал. Девять лет он вырезал, плавил, отливал, придавал металлу форму под неусыпным надзором грозной императрицы. Девять лет в его мастерскую без приглашения вваливались толпы то разряженной, лощеной знати, то серых и грязных крепостных и нищих. И одинаково мрачно, безмолвно стояли они перед фантастическим макетом и глазели на работу скульптора. Ни разу ни один не высказал своего мнения, не выразил одобрения улыбкой. Столица затаилась, столица ждала, пока заговорит Ее Величество императрица. Одна проволочка тянула за собой другую. Из-за неумелости рабочих в студии несколько раз начинался пожар, и работу по крайней мере дважды приходилось начинать заново: расплавленный металл разрывал готовую форму, статуя сама себя уничтожала.
И тогда царица, настоящая западная леди, показала, что с ней шутки плохи. Уж это она умеет, мрачно добавляет Гримм. Отношения между Фальконе и его патронессой становились все хуже. Мастерская видна из окон Зимнего дворца, но художника туда больше не зовут. Теперь общение ограничивается холодными приказаниями Ее Величества, пересыпанными язвительными замечаниями в его адрес. Поначалу она была в восторге от своего французского скульптора, но затем почему-то охладела к нему. Возможно, что разгадка кроется в противоречивых чувствах императрицы к ее великому предшественнику: ведь теперь она сама (хоть и скромничает для виду) примеривает титул Великой. Так или иначе, Фальконе впал в немилость. К примеру, щекотливый вопрос с надписью на памятнике. По уже упомянутой причине первоначальный вариант – «Петру Великому Екатерина Вторая» – ее теперь не устраивает.
– То есть Великой зазорным кажется преклонять колено перед другим Великим? – спрашивает Философ.
– Именно, – отвечает Гримм. – К счастью, какой-то ловкий придворный дипломат нашел выход: сейчас на постаменте написано «Петру Первому Екатерина Вторая».
А взять сам постамент. Ее Роскошество потребовала, чтобы в основании памятника лежал огромный гранит, и это в заболоченной местности, где любой камень размером больше гальки – страшный дефицит. В конце концов как-то во время прогулки она отыскала пятнадцатитонный валун. Он крепко сидел в земле километрах в тридцати от Петербурга, по ту сторону финской границы. Само собой разумеется, желание царицы – закон. Но протащить эту гору тридцать километров через болота и трясины оказалось задачей не из легких. Целый год сотни лошадей и тысячи рабочих волокли камень по специально сконструированной рельсовой колее из бревен и медных шаров. Затем Вольтер, воистину его только не хватало, у себя в Фернее разродился блестящей идеей и не преминул поделиться ею с императрицей. По его мнению, статую вообще следует водрузить не в Петербурге, а где-нибудь еще – скажем, в Константинополе. Представьте себе, каково тащить такую громадину в Византию! Тем более что Ее Величеству для начала придется вторгнуться в Турцию и оккупировать ее.
– Ох уж этот Вольтер, вечно он все запутает, – бормочет потрясенный Философ.
Но все это пустяки по сравнению со спорами, которые породили внешность и характер самого Петра. Конечно, по этому поводу у каждого были личные воспоминания и представления.
Одни утверждали, что росту в нем было метр восемьдесят пять, другие не сомневались, что больше двух метров. Некоторые помнили Петра при усах и бородке, некоторые считали, что он всегда был гладко выбрит. Обуть ли статую в сапоги (как обычно ходил Петр)? Надеть на нее военную форму? А может, боярскую меховую шубу – традиционную одежду русской знати? Но ведь он мечтал эту традицию искоренить. А может, римскую тогу? Прекрасный костюм, но не для северного климата. Будет ли Петр держать в руке саблю (ему действительно случалось держать ее)? Нет, пусть лучше собрание российских законов (он порой не чужд был юридических интересов)? Или план города (он погубил тьму народа, создавая его)? Каким должно быть его лицо? Дружелюбным, но не без угрозы в адрес шведов, его старинных, поверженных уже, но до сих пор трепещущих недругов? Надменно-гордым ликом триумфатора, полководца – и одновременно цивилизованного гражданина, покровителя искусств и коммерции? Или то должен быть символ Абсолютного Ужаса, скифское божество, внушающее страх всему западному миру? Как насчет Петра-Мыслителя, настойчивого вопрошателя, обращающегося к вечности (а ведь он так любил задавать вопросы. Помните – «Это что? Это зачем?»).
Неудивительно, что Фальконе отказался от портретного сходства, особенно после требования Бецкого: медный император должен гордо взирать на здания Адмиралтейства, Петропавловской крепости и Двенадцати коллегий, построенные великим царем на противоположном берегу реки. Что ж, пускай взирает, но только тогда он получится явственно косоглазым. Но хуже всего – ужасная и неразрешимая проблема змеи.
– Надеюсь, ты не о моей змее? – На сей раз Философ разволновался не на шутку.
Да, о той самой змее, какой же еще? Тогда, в Париже, именно ему пришел в голову этот аллегорический образ – змея, которую копытом попирает конь Петра. Образ содержательный, можно сказать, символический.
– И что же он символизирует? – Брови Гримма удивленно ползут вверх.
– Символизирует силу истины, добра, просвещения. Человек властен над природой, его Разум победит невежество и злобу, – поясняет Философ.
– К сожалению, императрица сочла, что этот символ может быть истолкован неверно, – возражает Гримм. – Чего доброго, подумают, будто русский правитель подавляет свой народ. Такие скользкие, двусмысленные аллегории в России неприемлемы. Я полностью согласен с Ее Величеством.
Как бы то ни было, вопрос со змеей был разрешен письмом императрицы, таким же двусмысленным: одной из ее инструкций, которые говорят одно, а подразумевают другое.
«Как поется водной старой песенке, надо – значит, надо, – излагала царица в обычной своей афористической манере, – считайте, что это ответ на ваш запрос относительно змеи».
Гримм закончил свой рассказ, нацепил треуголку и распрощался: ему пора назад, в Эрмитаж, к винам и закускам. К тому времени наш герой уже места себе не находил. Оказывается, Фальконе состряпал грандиозную мистификацию! Едва дождавшись ухода друга, Философ вскочил, сгреб чью-то медвежью шубу и побежал через Исаакиевскую площадь к бревенчатой мастерской на Миллионной, чтобы поскорее увидеть, какие превращения произошли за девять лет с его замечательным замыслом.
Мастерская и впрямь выглядит странно и необычно. Снаружи на заснеженной площадке двора идут кавалерийские учения. Солдаты по очереди седлают Бриллианта, коня самой императрицы. Затем очередной наездник покоряет вершину остроугольного постамента. Сам же скульптор наблюдает за представлением. Он, видимо, прикидывает, какое положение должны занять всадник и его скакун, чтобы не кувыркнуться вниз (несколько раз это уже произошло). Друзья обнимаются, но Фальконе по-прежнему угрюм и неприветлив, хоть и приглашает Философа в свое дымное логово. Здесь то и дело что-то взрывается, шипит расплавленный металл, бурлит бетон. Рослый генерал в лавровом венке расхаживает по мастерской, готовый продублировать роль Петра Великого, и с гневливым нетерпением ждет, когда же главный оператор включит свою камеру.
В центре студии высятся широкие подмости, покрытые водонепроницаемой парусиной. К ним присоединяется хорошенькая Мари-Анн Колло в кожаном фартуке, и Фальконе отдает приказ команде рабочих-оборванцев. Они карабкаются на подмостки, срывают покрытие. Под ним – гипсовый макет. Всадник, почти неразличимый из-за вставшего на дыбы коня, на краю широкого гипсового утеса. Творение еще не закончено, но близко к финалу. Но Петр хорош: увенчанный лавром и увеличенный раза в три, как будто бы при жизни он не был достаточно высок. Философ, задрав голову, внимательно разглядывал макет. Конструкция – великолепна. Всадник и лошадь точно летят, попирая все законы физики, преодолевая земное притяжение. Лишь задние ноги и хвост коня удерживают их на земле. Но символы, образы, придуманные Философом, что сталось с ними?
Правда, змея вроде бы на месте, изгибается под копытами коня, но как-то не так, она словно смещена в сторону. И лицо Петра – пустое, ничего не выражающее (и останется таким еще десять долгих лет: только в последние минуты, в ночь перед открытием памятника, Мари-Анн торопливой рукой придаст ему некоторую выразительность). Что до аллегорических фигур (наш герой помнит каждую деталь), они исчезли, растворились без следа. Где символы Варварства, Народной Любви, Нации? Они отвержены, забракованы, а на смену им пришли пластическая простота и строгость, подсказанные самим материалом. Это произведение чуждо аллегорическому искусству классицизма. Тут что-то совсем иное: свободное, странное, неспокойное, даже пугающее, тревожно-возвышенное. Кто же стоит за этими изменениями, какая сила? Россия? Царица? Или то было движение души самого Фальконе? Кто ответствен за все изменения? Нет, совсем не то они создавали в Париже, не о такой статуе мечтали…
Философ понял. Все стало ясно: и безрадостная встреча, и недружелюбное дружеское приветствие, и некстати занятая комната, и мрачное лицо, и беспокойный взгляд. Скульптор просто боится. Девять лет труда – и вот приезжает Учитель. Вдруг он не одобрит работу, вдруг забракует все до последней детали? Учитель отступает на шаг, он рассматривает, он размышляет. Он вспоминает самим же им сформулированный, столько раз обговоренный с каждым, кто соглашался слушать, Парадокс Скульптуры. Скульптура – высочайшее из искусств. И одновременно – сложнейшее из ремесел. Она исходит из самой фактуры материала. Он, Дени Дидро, сам многократно повторял, что неодушевленное не значит мертвое. В дереве, камне, глине сокрыты тайны жизни. Искусство – в способности, в умении проникнуть в суть материала, извлечь эту тайну и придать ей форму. Вот он, парадокс искусства: имитация действительности раскрывает, совершенствует саму действительность, нащупывает то единственное мгновение, когда она готова разродиться своим секретом, coup de théâtre. [17]17
Неожиданная развязка (фр.).
[Закрыть]
Он взглянул еще раз – взглядом критика. Подумал о влиятельности заказчика, о властных требованиях публики… Но он ведь не только критик и Учитель, создатель творцов. В конце концов, он и сам творец… Он поворачивается к скульптору. Тот стоит грузный, грустный, с кислой миной на лице. Философ хватает его за руки.
– Дорогой друг, – провозглашает он, – я всегда считал тебя даровитым юношей. Разве не отмечал я, насколько талантливы твои выставлявшиеся в салонах работы?
– Отмечали, мсье, – отвечает скульптор, – иначе как бы я угодил в эту передрягу?
– Но пусть меня черти в ад сволокут, если я хоть на минуту мог представить, что в твоей голове зреет такой замысел, что ты произведешь на свет этого чудного зверя.
– Вы не одобряете?
– Конечно, я могу разнести тебя в пух и прах…
– Что, совсем плохо?
– Не совсем. Хотелось бы мне после смерти удостоиться такого памятника. Только лошади, пожалуйста, не надо.
– Значит, статуя вам по душе?
– Я просто влюбился в нее, мой дорогой юный друг. Она оригинальна, она величественна. Это чудо.
– Вы так считаете?
– Я профессиональный критик, помни. И ругаю чаше, чем хвалю.
– Дорогой друг!
– Ты тоже дорог мне. И ты сотворил шедевр. Можешь смело повторять мое мнение, когда и кому захочешь. Я слов на ветер не бросаю. При первой же встрече с императрицей я скажу ей все, что думаю об этой статуе.
Когда они наконец рука об руку выходят из мастерской, сияет даже мрачный Фальконе. Наш герой, как всегда, нашел единственно верные слова, чтобы успокоить скульптора, даже немного польстить ему. Он по-братски щедро сыплет изысканными комплиментами. А заодно и себя нахваливает за острый ум и точность суждений.
– Ну а как моя малышка Мари-Анн? – Философ нежно привлекает девушку к себе, и теперь они трое стоят, тесно прижавшись друг к другу, – Почему она не приветствует меня в Санкт-Петербурге?! – шутливо возмущается наш герой, – Где мое любимое, долгожданное «чмок-чмок-чмок»?!
– Господи, мы так рады вам, maître. [18]18
Учитель (фр.).
[Закрыть]– И Мари-Анн трижды звонко чмокает его в щеку, – Знаете, когда-нибудь я сделаю ваш бюст.
– Сделай, милая. Почему бы и нет?
– Тогда и я тоже, – вмешивается Фальконе, не отпуская руки Философа.
– Что? Оба? Мою статую? А почему бы и нет? По-моему, я заслужил.
– В наши дни кому только памятников не ставят, – бормочет Фальконе.
– Устроим соревнование между мастером и ученицей, – веселился Философ. – И тогда я решу, которая лучше. Или спросим императрицу.
– Но вы еще не видели ее.
– Увижу завтра вечером на большом приеме в Эрмитаже.
– Вы приглашены?
– Конечно, все приглашены.
– Кроме меня.
А с подмостков, незаконченный, безлицый еще Петр верхом на своем необыкновенном скакуне смотрит поверх их голов на пустую стену студии. Наступит день, когда перед взором грозного императора откроется вся Балтика. Что ж, он заслужил…
9 (наши дни)
Чуть позже. Приятный Стокгольм, цивильный и цивилизованный, остается позади, ускользает в холодный ясный вечер. Он уходит: медные шпили протестантизма, громадные гранитные палаты либеральной демократии, высокие дворцовые крыши монархии-долгожительницы отплывают прочь в густой маслянистой дымке. Мне виден стройный ствол собора Сторчюрка, где пытались, но так и не смогли похоронить Декарта; я различаю крупные современные черты кирпичной ратуши, где вручают Нобелевские премии знаменитым, но забвенным лауреатам. Я вижу изящную паутину городских автотрасс и многобашенные спальные районы на склонах холмов. Но городские постройки исчезают из поля зрения. Теперь мы видим узкие скалистые бухточки между островами из голых камней и островами, где растут деревья, на берегу стоят опрятные домики, а рядом с каждым – лодочный причал, белый моторный катер и непременно сине-белый национальный флаг, реющий над пирсом. По воде снуют парусные шлюпки, совершая что-то вроде регаты: вперед-назад, туда-сюда, во все стороны.
– Мы уже в архипелаге? – интересуюсь я у рыжеволосой шведской певуньи, благосклонно согласившейся подняться со мной сюда, на высокую и безлюдную верхнюю палубу, чтобы понаблюдать, как ускользает из виду ее родной город.
– Nej, nej,архипелаг дальше, там опасно плыть, но места дикие, уединенные и по-настоящему прекрасные. А это еще Стокгольм. Эти домики когда-то были дачами. Теперь в них центральное отопление и живут круглый год. Летом здешние жители ездят на работу на моторных лодках, а зимой, когда вода замерзает, на коньках – с портфелями под мышкой. Вы сразу поймете, когда начнется архипелаг. Он такой темный, мрачный и совершенно необыкновенный, за это мы его и любим.
Мы стоим рядом и смотрим за борт. Багровое солнце катится к горизонту, небо со стороны Пруссии окрашивается яркой синевой, робкий сперва ветер, гуляющий по нашим лицам, понемногу усиливается. В бассейне давно нет воды, а на деревянных шезлонгах, разбросанных там и сям, – матрасов. Какой-то казак с ведром и шваброй драит палубы. В рубке на капитанском мостике стоит капитан в огромной белой фуражке и смотрит вдаль в свой гигантский бинокль, а рядом с ним – лисий профиль Ленина; вождь ощупывает нас пустым и бесстрастным взглядом.
Рыжеволосая дива вдруг берет меня за руку.
– Говорят, вы очень умный человек… – начинает она.
– Наверное, вы меня с кем-то путаете, – отвечаю я.
– Ну не важно. По крайней мере, вы профессор. Короче, расскажите мне что-нибудь про этого самого Дидро. Не хочу все время выглядеть дурочкой.
– Ладно. В двух словах так: французский философ, сын ножовщика из Лангре – это в Бургундии. Готовился стать священником, но женился на портнихе. Потом переехал в Париж, работал учителем и писал на заказ, сочинил забавный скабрезный роман «Нескромные сокровища». В тысяча семьсот семьдесят третьем году посетил Петербург. Я думаю, наша поездка как раз с этим и связана. Умер внезапно, от апоплексии, подавившись абрикосом во время обеда тридцать первого июля тысяча семьсот восемьдесят четвертого года. Написал великую книгу, которая изменила мир.
– Надеюсь, была только одна книга, изменившая мир.
– Да, «Энциклопедия». Двадцать восемь томов или около того, с сотнями статей и гравюр. Она должна была вобрать в себя все знания и все прогрессивные мысли той эпохи.
– Ей это удалось?
– Безусловно. Она стала Библией Века Разума. У читавших ее полностью изменялось понимание мира. В ней был заключен дух знания, сила философии. Власти пытались запретить ее, но это лишь добавило ей славы.
– Почему этому придавалось такое значение?
– Раньше за советом шли к священнику. В новую, научную эпоху место священников заняли философы. В Век Разума философствовали все и повсюду. Вспомните: Вольтер, Юм, Д'Аламбер, Кондорсе, Руссо…
– Но почему мы решили заняться именно Дидро?
– Точно не знаю. Наверное, потому что Дидро – самый интересный и обаятельный. По крайней мере, я так считаю. Он был энергичнее и благороднее, чем Вольтер. И гораздо остроумнее, чем Руссо.
– Ну, это-то не хитро. Почему же в таком случае я ничего о нем не слышала?
– Некогда Дидро был знаменитостью номер один. Лучшие его произведения были изданы только через много лет после смерти автора. Рукописи были разбросаны по всему миру. Не исключено, что некоторые до сих пор не обнаружены. Насколько я помню, лично я отправился в это путешествие в первую очередь из-за этого.
– Они могут быть в Петербурге?
– Вполне возможно.
– Только не думайте, что я прочту все тридцать томов.
– Ну что вы. Никто не читает «Энциклопедию» целиком. Кроме разве что нескольких специалистов по Просвещению вроде нашего чудаковатого профессора Версо. Это ведь случайная смесь из статей обо всем на свете. О любви и о ветряных мельницах, о свободе и о пророках, о священниках и проституции. О том, как построить сыроварню. О том, как сконструировать стул.
Шведский соловей смотрит на меня с явным сомнением:
– И вы думаете, Дидро сам это все написал?
– Не все. Некоторые статьи писали Вольтер, Руссо и Д'Аламбер. Это был коллективный труд, и в нем участвовало еще много других людей. Но на всех статьях лежит отпечаток его ума и личности. «Энциклопедия» всегда была «Энциклопедией Дидро».
– Что-то мне не хочется ее читать, – решительно качает головой шведский соловей. – Может, лучше что-нибудь попроще? Что бы вы посоветовали?
– Я бы рекомендовал роман в диалогах «Племянник Рамо». Это одна из самых изящных книг мировой литературы. Так считал Гёте. И Маркс, и Фрейд. Противоречивая книга о человеке, который противоречит сам себе.
– Рамо был отвратный тип и жуткий зануда, – замечает Биргитта. – Косолапый, как медведь, и ужасный эгоист. Но, говорят, очень умный. Видели вы его оперные балеты? Там про четыре ветра, которые говорят друг с другом. Сплошные серпенты и барабаны и ни одной хорошей роли.
– Может, Рамо и был занудой, но племянник на него совсем не походил.
Биргитта смотрит на меня:
– У него и в самом деле был племянник?
– Да. Тоже музыкант, но очень слабый. Он даже написал пьесу для фортепиано под названием «Энциклопедия».
– Наверное, за это Дидро и полюбил его.
– Дидро его совсем не любил. Он горячо им интересовался, исследовал его как представителя весьма неприятной человеческой разновидности. По-моему, Дидро видел в нем свою полную противоположность. Племянник Рамо был негодяем, обманщиком, греховодником.
– Вроде маркиза де Сада?
– Да, что-то вроде того. Этот племянник манипулировал, мистифицировал, суетился, докучал. Если вы хотите прочесть эту книгу, она лежит у меня в чемодане.
– Ладно, солнышко, поживем-увидим… – Дива явно теряет интерес к этой теме. Она набрасывает шаль и смотрит вдаль.
Я же рассматриваю ее формы, зрелые и пышные.
– Вы хорошо знаете Бу? – спрашиваю я.
– Нет. А вы?
– Только как профессор профессора. Мы встречались на конференциях и обменивались экземплярами статей. Потом спорили, и это становилось причиной для новых конференций.
– А я его совсем не знаю, – признается дива, – но в Швеции Лунеберга очень уважают. Впрочем, в Швеции всех профессоров уважают.
– Я уже понял. У нас совсем не так.
– Но Бу уважают больше, чем других. Он академик, влиятельный человек, член попечительского совета Королевской оперы. Я думаю, он участвует во всех попечительских советах. Он посетил мою грим-уборную в Дроттингхольме и сказал, что мне стоит присоединиться к его группе. Он знает людей из Кировки, ну, из Мариинского. А сейчас он хочет, чтобы я написала доклад.
– Он от всех хочет того же.
– Ну, вам-то не привыкать, вы преподаватель, вы это умеете. А может быть, и любите.
– Не особенно. Просто это наша работа.
– А я вообще не люблю писать. Я не выражаю мысли словами. Я их пою.
– А я жажду услышать, как вы это делаете.
– Ах нет, посмотрите вокруг! Можно ли здесь думать про какие-то статьи?
И точно, думать невозможно. Мы уже вышли в открытое море. Изменилась погода, меняется пейзаж. Ветер усилился, солнце погружается в море. Кругом – бескрайние просторы; вода – мягкого жемчужно-серого оттенка. Появились какие-то островки, голые обветренные бухточки. И вдруг прямо над нами жутко завыла сирена. Биргитта схватилась за мою руку, я обнял ее за плечи. Вой прекратился, но над водой неслись гудки других сирен, вторящих первой. Они звучат как многократное эхо, снова и снова, гудок за гудком. Дива подбегает к перилам.
– Смотрите! Плавучие гробы идут! – кричит она.
Я подхожу к ней и тоже перегибаюсь за перила. Там, внизу, лежит корабельный путь, размеченный бакенами, и по нему, нам навстречу, движется колонна или флотилия огромных судов, монстров со стальными челюстями.
– Что это? – спрашиваю я.
– Вечерние паромы до Стокгольма, – объясняет Биргитта. – Они приходят каждую ночь со всех берегов Балтики. Хельсинки, Висби, Киль, Оулу, Рига, Гдыня, Таллин. И конечно, Санкт-Петербург!
Первый паром уже поравнялся с нами. Гигантские плавучие гостиницы идут одна за другой: «Сибелиус», «Калевала», «Константин Симонов», «Эстония», «Балтийский клипер». Подплывая ближе, они становятся видны от нижней палубы до верхушки загнутой трубы; они проходят так близко, что мы можем разглядеть последних гуляк, застрявших в баре, последних игроков, ставящих на свой последний шанс в казино, запоздалых посетителей дьюти-фри, покупающих свои последние флаконы «Givenchy». Пассажиры толпятся у перил. На верхней палубе возлежат оцепеневшие граждане в пальто и куртках с капюшонами: наверное, пьяные финны, заглядевшиеся на кроваво-красный закат и забывшие обо всем. Но вот флотилия удаляется в сторону Стокгольма, и тихие морские воды опять принадлежат нам одним.
Через полчаса мы все еще стоим на верхней палубе. Биргитта плотно закуталась в шаль, а я курю датскую трубку, портативный философский инструмент, который я привык повсюду таскать с собой. Багровое солнце уже исчезает за горизонтом, море жемчужно-серо, а в нем – россыпи таких же жемчужно-серых островков и скал, покрытых белыми пятнами птиц.
– А вот и архипелаг, дорогуша, – объявляет рыжеволосая дива. – Сто тысяч затонувших островов. Сюда, в это ужасное и прекрасное место, стремится душа всякого истинного шведа.
Острова разбросаны повсюду: иные совсем выветренные, пустые, покрытые птичьим пометом, а иные с причалами и охряно-красными домиками. Там и сям развешены сети, на мостках дымятся черные коптильни для рыбы. На задворках растут можжевельник, черника и карликовые сосны; между островками плавают небольшие плоскодонные паромы с трубами. Мне это напоминает кадры из какого-то старого бергмановского фильма – одного из тех, где морщинистые священники в сутанах бродят по каменистым морским берегам, усеянным обломками кораблекрушения, где летняя юношеская любовь – лишь прелюдия зимних мук, где пожилые люди любят с неистовой страстью и от этого гибнут.
Дива смотрит на голые серые острова – и вдруг начинает мне о них рассказывать. Здесь она в детстве проводила лето. Здесь в Книгу Судеб была вписана и ее судьба, здесь – родина ее противоречивой шведской души. Где-то неподалеку, в особняке на берегу, упивался мрачными видениями Стриндберг и суровые художники-натуралисты разукрашивали скалы темными рыбацкими рисунками. Рассказ Биргитты становится все живей. Она вспоминает, как плавали нагишом в холодных балтийских водах, как ели раков, сидя на скалах, о ночном лове сельди и морских щук в лодках с фонариками. Но более всего – о незабвенной сладкой горечи первой любви.
– Только вспомню, сразу так радостно становится. И так грустно, – вздыхает дива.
– О, как я вас понимаю! – сочувственно киваю я, не отрываясь от проплывающих мимо пейзажей архипелага.
Вообще-то я уже бывал здесь раньше. И с такими соловьями – видными из себя, звучноголосыми, эмоциональными, полногрудыми и патетичными – встречаться доводилось. Мне знакомы эти бездонные северные души, что мечутся в бесконечном духовном поиске. Я знаю эту школу сурово-сентиментальных бергмановских реминисценций. Отсюда рукой подать до погубленных влюбленных, обесчещенных дев, поющих скелетов, призраков утонувших рыбаков, выходящих из морских пучин, и старухи с косой и песочными часами, что подстерегает на темной тропе.
– Я в отчаянии, не отвергайте, выслушайте меня, – умоляет дива.
И признается, что театральный успех – лишь иллюзия, а международная слава – пустая погремушка. На самом деле она бесконечно несчастна. Да, ее жизнь, жизнь великой певицы, – безрадостное прозябание, и никогда ей не исполнить своего предназначения. Затем она почему-то дает волю своему жгучему темпераменту – и вскоре мы уже обсуждаем, каким способом лучше убить ее супруга.
– Если б возможно было идеальное убийство… – рассуждает она.
По-моему, проблема состоит в том, что репертуар, а значит, и арсенал оперных див чересчур обширен: тут вам и яд, и веревка, и обезглавливание, и кипящее масло, и нож, и змеиный укус, и все на свете.
– О, как я вас понимаю! – твержу я.
– Но сначала его надо найти.
– В самом деле? И как по-вашему, где он сейчас?
– Конечно, в Милане со своей проституткой, с этой подлой мелочной крысой!
– А кто она такая?
– Всего лишь контральто. Яд, только яд – большего они не заслуживают.
– О, как я вас понимаю!
– Но, золотце, ни за что на свете я не стала бы резать его ножом. Это так ужасно!
– В самом деле?
– А что это вы здесь делаете? – с полицейской строгостью окликает нас чей-то голос.
К счастью, это не Ленин – это всего лишь Альма Лунеберг в кроличьей шапке и с колючим взглядом типичной Снежной Королевы.
– Развлекаемся, – отвечает дива. – Я пытаюсь посвятить этого несчастного англичанина в тайны истинно шведской души.
– А знаете ли вы, что все наши дидровцы уже спрашивают, что с вами стряслось?
– Понятия не имею, милочка. Я просто хотела показать ему архипелаг.
– Вы что, не изучили программы, которые лежат в вашем пакете? Вы еще не поняли, что проект «Дидро» уже начался?
На это дива не отвечает ничего, мы отворачиваемся от серых скал и еще более серых вол и вслед за Снежной Королевой спускаемся по лестнице, ведущей на нижнюю палубу, а потом и еще ниже.
Как странно! За время нашего краткого отсутствия весь корабль изменился. Там, где раньше была полупустая платформа для приема пассажиров, теперь бурлит жизнь. Платформа кишит туристами, шумит, голосит и грохочет. Звенят стаканы, крутятся колеса в казино. Мы проходим мимо суетливого дьюти-фри, мимо запруженного покупателями «Beauty Expensive». Мы минуем «Блинный бар», «Икряную хижину», «Водочный притон», «Русскую баню», «Салон турецкого массажа», «Лубянский фитнес-центр», «Одесское казино». Но современная жизнь – это не только шопинг и наслаждения; это, кроме всего прочего, корпорации и капиталисты. Где-то на прогулочной палубе, за фитнес-центром, есть тихое местечко, заполненное телефонными кабинками, ксероксами, факсами. За стеклянными стенами конференц-залов представители корпораций делают свой бизнес. В зале с вывеской «SIEMENS» толпа немецких и русских бизнесменов обоего пола, все в деловых костюмах, стоят почти вплотную друг к другу: разворачивают лекционные плакаты, демонстрируют секторные диаграммы, отправляют факсы, вставляют флоппи-диски. А через несколько шагов, за капитализмом и коммерцией, располагаются интеллект и разум. На следующем конференц-зале издали заметна табличка «Проект „Дидро“».