Текст книги "В Эрмитаж!"
Автор книги: Малькольм Стэнли Брэдбери
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)
– Извините, – возражаю я, – но нам не о чем договариваться. Я вовсе не бизнесмен.
– На Западе все бизнесмены. Вы читали справочник МБА? Куда бы вы ни поехали, везде есть отличные возможности для бизнеса. Нужно только их поискать.
– Я не собираюсь их искать.
– У вас большой капитал?
– Нет.
– Но вы же собираетесь что-то вкладывать?
– Я не собираюсь ничего вкладывать. Я обыкновенный турист.
– Значит, вам куда-то нужно. Куда бы вы хотели попасть?
– Никуда.
– Турист, который никуда не хочет? А может быть, вы хотите что-то купить?
– Нет, я ничего не собираюсь покупать.
– Турист, который ничего не покупает? Может быть, вы хотите что-то продать?
– Нет, ничего.
– Развлечения, вы ищете развлечений. И вы их получите, только скажите мне.
– Нет, я не собираюсь развлекаться.
– Турист, которому не нужны развлечения? Так что вы хотите увидеть?
– Ничего. Я просто гуляю и гляжу по сторонам.
– Спасибо за бренди, – говорит Галина. – Нам пора.
Наш собеседник с мольбой заглядывает мне в глаза:
– Простите, сэр, поручите мне хоть что-нибудь, я помогу вам во всем. Я могу организовать поездку, познакомить с кем угодно, найти для вас прекрасных девушек. Чем вы занимаетесь?
– Я писатель.
– Замечательно! Тогда вам, наверное, нужна съемочная группа?
– Нет, мне не нужна съемочная группа.
– Вам нравятся кафе, я понял! Я покажу вам кафе получше этого! Пойдемте со мной.
– Alors, mon brave, [56]56
Тогда, мой славный (фр.).
[Закрыть]время прощаться, – говорит Галина и берет свою сумочку.
– Нет-нет, подождите, – никак не уймется юнец. – Вы пишете книги? Я мог бы продать ваши книги. За небольшой процент от выручки. Я знаю все книжные магазины Петербурга. Там мне часто идут навстречу.
– Но я не привез с собой своих книг.
– Я могу быть вам очень полезным. Я изучал литературу в университете. Я проведу вас в Пушкинский Дом.
– Нет, спасибо.
– Вы коллекционируете книги?
– Да, отчасти.
– Хорошо. Тогда поговорим о деле. Я могу достать вам книги. Очень хорошие книги. Ценные книги из императорской коллекции, из городских библиотек.
– Это ужасно! – восклицает Галина. – Нам пора идти.
Молодой человек хватает меня за лацкан.
– Напишите мне, что вам нужно. Я знаю, что делать. Я уже работал для американцев. Я могу найти все. Скажите мне, где вы живете, и я принесу вам книги прямо перед вашим отъездом, а пока можете ничего мне не платить. Только потом суньте их куда-нибудь под рубашки, чтобы не было проблем на таможне.
– Спасибо, не нужно.
– Послушайте: лучшего времени просто не найти. В России сейчас продается все. Не уходите, послушайте меня, подождите. Здесь есть все, что вам нужно. Иконы? Старые фотоаппараты?
– Прощай, Чичиков, – обрывает его Галина.
Мы встаем из-за стола и поднимаемся по лестнице.
– Чичиков… Где-то я уже слышал эту фамилию, – говорю я.
– Конечно слышали. Помните, у Гоголя? Это приобретатель, ловкий мошенник, который ездил по помещичьим усадьбам и скупал мертвые души.
– Он, наверное, пошутил?
– В России даже жулики любят наших лучших писателей, – отвечает Галина.
– А в каждом кафе есть свой племянник Рамо, – добавляю я.
– Мне очень жаль, – говорит Галина, когда мы выходим на Невский проспект, – не хотелось мне показывать вам нашу дрянную новую Россию. Не везде у нас так, как здесь.
– Я и не сомневаюсь.
– В России много хороших людей, не таких, как этот нелепый Чичиков.
– Но он был очень забавен.
– Вам хорошо забавляться, – хмурится Галина. – Вместе с капитализмом появились эти уродливые наросты, эти болезненные симптомы. Лучше бы вам приехать раньше. Вы опоздали. Вы посетили руины умирающей империи.
– Извините, подождите минутку, – окликает знакомый голос. – Вы сказали, что вы писатель. Хотите, я покажу вам могилу Достоевского? Это недалеко отсюда. Всего лишь на другом конце Невского проспекта.
– Спасибо, нет.
– Тогда давайте выпьем еще. Дайте мне шанс!
– Не сейчас.
– Тогда продайте мне что-нибудь, не дорогое для вас, – настаивает он. – Продайте мне ваше имя…
– Мое имя?
– Я напечатаю его на своих документах.
– Идемте, – говорит Галина, крепко ухватив меня за руку.
И вслед за дамой в красном платье и берете с помпоном я устремляюсь наперерез потоку машин. Гудят клаксоны, визжат тормоза.
– Куда мы идем? – спрашиваю я.
– Я поняла, что вы должны увидеть библиотеку Дидро. А то до нее доберется наш приятель – и она исчезнет.
С этими словами, пробившись сквозь гудящий автомобильный поток, она перетаскивает меня на другую сторону Невского проспекта.
28 (прошлое)
Приближается Рождество – главный европейский праздник. И если бы даже Философ забыл о нем, темные ночи освежили бы его память: поразительные темные ночи, длящиеся почти целые сутки. Нева покрылась серебром, а подо льдом, в вечном мраке, бурлят ледяные воды. С вышины, с арктического неба, пробивается через снежную пелену свет северных звезд. Снег покрывает все улицы, площади, набережные. Сосульки, как шпаги, обрываются и падают с карнизов домов, унося каждый день одну-две человеческие жизни. Вот уже несколько недель придворные трясутся от холода и вереницей тянутся в Малый Эрмитаж. А слуги носятся по коридорам, таская огромные связки дров и распихивая их по каминам и печам.
Бездействует, закрылся на зиму морской порт – окно в Балтийское море; прекратилось движение по Ливонской и прочим южным дорогам; остался лишь едва различимый санный путь. И вместе с тем неправдоподобно далеким стал весь мир и нормально функционирующие социальные системы. Столь далеким, что даже пересылка писем, которая и без того была нелегка, теперь практически нереальна. Уходят воспоминания, и все меньше остается удовольствий. Перестали приходить из Европы новые ноты и книги; ледяной пак закрыт; жизнь замерла и возобновится лишь весной. Такой климат Философу решительно не подходит. О лучших, чем во дворце Нарышкина, условиях стыдно даже мечтать. И все же его тело устало, оно противится, оно негодует, возмущается, урчит и дрожит. Одна мысль вновь завладевает его умом – та, что уже являлась ему лихорадочной ночью перед отъездом из Парижа, – что, если он пришел в мир с определенной целью и судьба его предначертана свыше? И решение принести его труп в жертву петербургским червям уже давно принято и записано нетленными буквами на невидимых страницах небесной Книги Судеб?
В один прекрасный день двор неожиданно исчезает: нет никого, уехали. Словно повинуясь минутному капризу, императрица вдруг снялась с места, за ней потянулись вялая свита и весь громоздкий помпезный государственный аппарат – а направляются все за двенадцать verstasв сторону Москвы, в новый дворец в Царском Селе. Много раз перестраиваемое здание изначально задумывалось как летний дворец, но сейчас царица решила использовать его в качестве зимнего. Упряжки, экипажи, кареты, сотни саней в сопровождении сотен гусар, казаков и тысячной армии слуг собрались на морозе около Эрмитажа. Царедворцы и челядь научены опытом прошлых поездок. С собой берут фарфор и серебро, столы и кровати, корзины с одеждой и бельем, императорский комод, царский архив и национальную валюту. Министры и генералы, придворные врачи и часовщики, портные, повара и прачки, придворные ювелиры и полицейские шпионы, кони и борзые – все они покидают город в каретах, санях и повозках, а по бокам скачут батальоны кавалерии.
Здесь, в комнатах и залах нового дворца (предположительно он будет еще больше Эрмитажа), жизнь приходится налаживать заново. Здесь рано ложатся спать и рано встают. На протяжении всей морозной зимы будут предприниматься долгие прогулки по заснеженным садам. Для упражнения и развлечения придворные будут рубить дрова в лесу, пить горячий чай в Английском саду и водку в охотничьих сторожках, назначать свидания в заснеженных летних беседках, устраивать зимние праздники в бельведерах. Снег создал прекрасную декорацию для отдыха, приготовил для них склоны гор и катки. Коньки уже приготовлены. Они будут кататься, будут скользить по застывшей поверхности прудов и озер. Императрица – большая любительница катания на санях, и, кажется, именно из-за этого переехал двор, а вместе с ним и государственная администрация.
Разумеется, Философа тоже позвали. Царица, наверное, не сомневалась, что он поедет, возможно, по правилам этикета он должен был поехать. Но он извернулся, пожаловался на никуда не годное здоровье. И правда: возраст, прогорклая вода, ужасные невские колики – желудку его в России с самого начала приходится несладко. Недуг не отступал, в живот как будто погружали острый нож и вертели им в кишках. Говоря откровенно, Философ не сильно расстраивался. Ему по душе пришелся опустевший Петербург, обезлюдевшие мертвые улицы. Вот уже больше недели в Эрмитаже затишье: черные окна, потухшие свечи и лампы, двери накрепко закрыты, караульные будки пусты. По тротуарам не прогуливаются ни офицеры, ни графини, ни гувернантки. Владельцы магазинов внезапно снизили цены и готовы на коленях умолять редких покупателей приобрести хоть что-нибудь. И впрямь хорошо. И наш герой, торжествуя, благодарил судьбу за возможность поразмышлять на покое, критически оценить свои и чужие поступки, еще раз все обдумать и записать.
В шесть часов утра слуга приносит ему стульчак – и Философ больше уже не ложится. Вскоре он уже сидит за своим столом в спальне и смотрит в окно. Заснеженные площади, посеребренная река. Недостроенные церкви, золотые шпили. Он пишет, пишет… Вот он уже опровергает теорию своего парижского друга Гельвеция. Тот считает, что человек – высокоразвитое животное, дитя инстинктов, плоть, борющаяся за выживание и удовлетворение личных желаний, и не более того. Это напоминает Философу другой голос, который он слышал однажды дождливым днем в Париже за шахматным столиком в кофейне «Регентство», когда сердитый, ленивый племянник изливал ему свою ярость.
– Вы меня знаете, – сказал ему толстолицый, разряженный и длинноволосый родственник композитора, усаживаясь рядом. – Я идиот, обжора, безумец, и возможно, что немного и вор. То, что наши бургиньонцы называют отъявленным плутом. Но почему вы ждете, что я буду мягким, начну голодать и простираться ниц, если мир полон богатых глупцов и расточителей, за чей счет я и существую? Хорошо, пусть я паразит. Но я должен сделать маленькую поправку: я делаю при свете разума то, что все остальные мошенники совершают лишь по прихоти инстинкта. И будь я богат, знаменит и всесилен, обласкан, облюбован и обольщен самыми прелестными женщинами, то, мсье, я стал бы так же умен, великодушен и доброжелателен, как и вы. Нет, я был бы лучше вас. Гораздо элегантнее и куда умнее. Я воплотил бы в жизнь самые передовые идеи, самые изощренные пороки, тончайшие извращения. Я стал бы настоящим философом, перехитрив все и вся. Разве это не замечательно?
Что же он ответит им всем? Гельвецию, длинноволосому племяннику, полицейским шпионам, расточительным придворным, шныряющим в поисках удовольствий? Разум говорит, что человек, пусть животное начало в нем на первом месте, все же наделен еще кое-какими специфическими свойствами и желаниями: вкусом, милосердием, порой альтруизмом, уважением к добродетели, чувством собственного достоинства, способностью испытывать любовь в самых сложных ее проявлениях. Более того, он обладает самим разумом: тем, что дарует мудрость, успокоение, вдохновение, цивилизацию. Разве не уравновешивает это данные нам природой звериную хитрость, стремление выжить любой ценой, собственнические инстинкты, агрессивность, себялюбие? Нет, все человеческое изначально заложено в нас. Каждая личность способна творить добро, способна любить, а не только вступать в браки по расчету. Великий Лейбниц не для того стал великим Лейбницем, чтобы урвать кусок послаще, найти теплый кров и жениться на хорошенькой бабенке. И безусловно, безусловно, нечто большее, чем желание прославиться, создать себе репутацию, большее, чем соображения выгоды, заставили его самого, его стареющую, стенающую, но все еще исполненную радости и энергии плоть проделать тысячи миль, проехать всю Европу, чтобы поделиться заветными мыслями и чувствами с великой императрицей, светлейшей Северной Минервой. Но что, если он ошибается, если он стал жертвой глупейшей иллюзии и зазря проделал такой путь?
Эти размышления каким-то образом напомнили ему страницы другой истории, которую он писал в Гааге. То была история о сметливом слуге, цирюльнике, форейторе, камердинере и его глупом хозяине. Он задумал ее, когда впервые прочел «Шендизмы» доктора Стерна. Книга доктора здесь, в саквояже, пропитавшаяся запахом нарышкинской кареты, изодранная и покрытая пятнами от бесконечных дождей. Философ снова достает рукопись, просматривает; все неправильно.
«Прости меня, читатель, – пишет он. – Я забыл описать, в каком положении находились трое присутствующих здесь персонажей: Жак, его Хозяин и Трактирщица. А значит, ты можешь слышать их беседу, но у тебя не получится их увидеть. Дай мне минуту, читатель, и я исправлю свою ошибку…» И он исправляет…
И вот он уже корпит над последней главой – и сталкивается с ужасной проблемой финала. Он уже размышлял о разных вариантах концовки, один из которых был взят прямо из романа Стерна. Но верное решение не находилось. В жизни истории не кончаются, смерть – единственный возможный финал. Заключение – это бегство, увертка. Чем же закончить? Он смотрит в окно – за окном зима, – берет перо и начинает все заново. Вот Жак, он сажает своего Хозяина на лошадь, чтобы та снова сбросила его; вот прошлое, вот будущее. Не рассказано еще множество историй, но кто будет их рассказывать?
«Согласен ли мой Хозяин признать…» – написал он…
ХОЗЯИН: Что еще должен я признать, ты, маленький крысеныш, грязный пес, мошенник, негодяй? Что ты гнуснейший из всех лакеев, а я несчастнейший из господ?
ЖАК: Разве не доказано с очевидностью, что мы по большей части действуем независимо от нашей воли?
ХОЗЯИН: Чушь.
ЖАК: Скажите положа руку на сердце: хотели вы делать хоть что-нибудь из того, чем занимались все эти полчаса? Разве вы не были моей марионеткой и не продолжали бы быть моим паяцем в течение месяца, если бы я это задумал?
ХОЗЯИН: Как, все это было шуткой с твоей стороны? Эти неприятности, в которые я попадаю по твоей милости? Ты специально уронил меня с лошади?
ЖАК: Бесспорно. Я целый день ждал, когда развяжется подпруга.
ХОЗЯИН: Ты отвязал ее, ведь так? Для того, чтобы я свалился.
ЖАК: Я хорошо постарался.
ХОЗЯИН: Да знаешь ли, кто ты есть? Ты негодяй, ты докучливый, опасный мерзавец.
ЖАК: Назовите меня лучше тонким мыслителем, старающимся на все посмотреть с философской точки зрения.
ХОЗЯИН: Мыслителем? Слуги не размышляют.
ЖАК: Но размышляют их господа. Но не об этом я думаю. Я думаю, что я думаю. И я думаю, что вы на самом деле думаете, что я так же думаю.
ХОЗЯИН: А если бы я серьезно поранил себя?
ЖАК: Я был предельно осторожен. Когда вы оказались кверху задницей, я спрыгнул и поймал вас, разве не так? К тому же я знал, что ничего страшного не случится. Ничего такое не написано в небесной Книге Судеб.
ХОЗЯИН: Мне все это надоело. Я говорил тебе – нет на небесах никакой Книги Судеб.
ЖАК: Вы показываете свою ограниченность, когда это говорите. Когда-нибудь вы узнаете, что там написано про вас.
ХОЗЯИН: Книга Судеб тут ни при чем. Ты ведь сам все устраиваешь, ведь так?
ЖАК: Все?
ХОЗЯИН: Да. Ты болтаешь со всеми, вмешиваешься в жизнь любого. Суешься в любовные делишки, флиртуешь с чужими любовницами, устраиваешь чужие свадьбы…
ЖАК: А затем наставляю рога мужьям? Вот чего вы на самом деле боитесь, а? Но если именно это написано в великой Книге…
ХОЗЯИН: Неужели я никогда не избавлюсь от этой Книги Судеб?
ЖАК: Нет, Хозяин. Потому что в ней написано, что вы мой хозяин, а я – ваш слуга. Так куда же мы отправимся дальше?
ХОЗЯИН: Ты не знаешь, куда мы отправимся дальше?
ЖАК: Разве кто-нибудь знает, куда отправится дальше? Да никто в целом мире этого не знает, я вам уже говорил. Вы – мой хозяин, вы меня и ведите.
ХОЗЯИН: Но как я могу тебя вести, если ты не говоришь, где мы и куда направляемся?
ЖАК: Просто делайте то, что записано в…
ХОЗЯИН: Понятия не имею, что записано в…
ЖАК: Возможно, из-за того, что не нашлось никого, чтобы записать это.
ХОЗЯИН: Кто же в таком случае это напишет? Ты?
ЖАК: Я не могу делать все. Хозяин – вы, и управлять мной – ваша обязанность. Я ваш доверенный слуга, и моя обязанность – следовать за вами. Как бы нелепы ни были ваши указания.
ХОЗЯИН: Нет, в Книге сказано совсем не это. Там говорится, что господин отдает распоряжения, а слуга воображает, что может выбирать: захочет – будет повиноваться, не захочет – не будет. А также хочет по любому поводу высказывать свое мнение – все равно, спрашивают его или нет. Итак, каково твое мнение?
ЖАК: Мой совет? Пойдемте… вперед.
ХОЗЯИН: Смею спросить – почему?
ЖАК: Потому что я не вижу смысла идти назад.
ХОЗЯИН: Правильно. Но почему бы каждому из нас не пойти своей дорогой? У нас ведь есть право выбора?
ЖАК: Нет, если это противоречит тому, что записано в небесной Книге. К тому же мы связаны друг с другом, как голова с телом.
ХОЗЯИН: Головы иногда расстаются с телами.
ЖАК: Верно. Но каждый всеми способами пытается этого избежать.
ХОЗЯИН: Правильно. Так который же путь ведет вперед?
ЖАК: Любой, кроме того, что назад. Лучший путь – кратчайший путь. Как говорят владельцы капустных плантаций.
ХОЗЯИН: Так идем?
ЖАК: Идем.
«Но с места они не стронулись», – добавил Философ.
Тут он отложил перо, свернул рукопись и засунул между страницами потрепанного томика Стерна. А где же еще место истории, не имеющей конца?
Итак, перевернутая с ног на голову концовка (уже второй, а может, и четвертый вариант) – это уже кое-что, достаточно, чтобы раздразнить дух творчества и запутать Потомство. Кстати, о Потомстве, пора еще разок навестить Фальконе. Философ так и не смог забыть боль, которую причинила ему отчужденность скульптора в те первые, самые тяжелые петербургские часы. Но, несмотря на это, отношений с Фальконе он не прерывал. Слишком добродушный, чтобы не прощать обид, слишком любопытный, чтобы не интересоваться разыгрывающейся в мастерской драмой, в последнее время он много общался со своим вспыльчивым другом. Тем более теперь, когда императрица покинула город и отпала необходимость тратить целое утро на составление меморандумов по улучшению работы русской полиции и поднятию экономики Сибири. Философ частенько забредает в мастерскую на Миллионной в центре сумеречного города, где светится раскаленный докрасна горн, и наблюдает за рождением Всадника.
Жарко здесь, как в аду: горны, литейные печи, раскаленные лампы, расплавленный металл. В центре мастерской ждет своего часа макет Петра, все еще безлицый, накрытый парусиной. Наш герой сидит, по крайней мере пытается усидеть, в уголке. На шее по-кавалерийски лихо повязан шарф (ведь скульптор всегда должен выглядеть как скульптор, а генерал – как генерал). Этьен Морис примостился на табурете справа от Философа и жадно его разглядывает. А слева, на другом табурете, Мари-Анн Колло, созерцает другой профиль мыслителя.
– Две статуи, это изумительно, это… – ерзает на табурете Философ.
– Тише, не шевелитесь, – осаживает его Э. М.
– Немножко повернитесь, вот так, – просит М.-А.
Время от времени в мастерскую заходил молодой человек.
Это вернувшийся из Лондона сын Фальконе – виновник разочарования, постигшего Философа в тот первый день. Теперь он петушится, бросает уклончивые взгляды, не знает, куда девать неловкие руки, бестолково суетится, робко касается – и Философ понимает, что постель наверху больше не пустует. В ней спят Фальконе fils [57]57
Сын (фр.).
[Закрыть]– и М.-А. Это открытие по-новому объясняет неуклюжую грубость скульптора при первой встрече и придает иной оттенок горьким воспоминаниям о территориальной борьбе за гостевую спальню.
Ладно, ерунда. С одной стороны похлопывания, с другой – постукивания. Этьен М. лепит с одной стороны, Мари-А. обтесывает с другой. Мнут глину, придают форму камню: оба создают по маленькому клону нашего мыслителя, его двойника, который будет жить вечно. Moiвоплощается на вертящемся столе, на каркасе оживает Lui.
– Не будет ли чересчур дерзко с моей стороны попросить великого Философа перестать вертеться хотя бы минуту? – язвительно осведомляется Этьен М.
– Пожалуйста, голову немного вот так, – умоляет Мари-А., – или, по крайней мере, отложите книгу.
– Книгу? Ни за что! – сопротивляется Философ. – Я, между прочим, пытаюсь учить русский язык.
– В вашем возрасте это практически невозможно, – возражает Этьен М. – К тому же для изучения грамматики вовсе не нужно так вращать головой.
– Ты не знаешь русского.
– Ошибаетесь. Я знаю его даже слишком хорошо.
– А можно, я немножко похожу? Я хочу взглянуть на печь.
– Конечно нельзя.
– Это тебе помешает?
– Еще бы!
– А я подумал, что так твоя скульптура получится более живой. Ведь это же статуя, а не труп.
– Я даю ей жизнь, а не вы, – парирует Фальконе. – Кстати, лучшие из моих моделей уже мертвы.
– И неудивительно, – вздыхает устало наш герой. – Вы же их и замучили. Кстати, я – один из лучших в мире натурщиков.
– Да ну? Кто вам это сказал – Гудон? Или Пигаль?
– Гудон меня лепил – и не раз. Пигаля я еще не дождался. Точнее – он не дождался меня. В конце концов, разве не натурщик делает скульптора?
– Только не в этом случае, – говорит Фальконе.
– А что говорит Левицкий? – интересуется Мари-А.
Хороший вопрос: ведь портрет нашего героя – для придворного употребления или для архива – пишет также специально назначенный императрицей художник. Дмитрий Левицкий – молодой человек, русский, один из представителей новой школы. Ему поручено позаботиться о бессмертии нашего героя – о его вечной жизни на одной из бесконечных стен Эрмитажа (сам Философ признает, что портрет удался).
– Левицкий говорит, что у меня самое подвижное, переменчивое, самое интересное лицо из всех, с кем он имел удовольствие работать.
– Вы не позируете, а похаживаете, – опять ворчит Этьен М. – Как юла, ей-богу! Это как раз для Левицкого. Ведь он-то имеет дело с красками, а не с камнем и гипсом.
– А в чем разница?
– Он может замазать вас. Или смыть.
– С чего это тебе захотелось меня замазать?
– А вы не догадываетесь?
– Надеюсь, ты сделаешь меня похожим на Петра. Может, и лошадь для меня найдется?
– Не собираюсь делать вас на кого-то похожим. Разве вы не предпочитаете оставаться самим собой?
– Ну, это невозможно.
– В самом деле? Почему?
– Потому что мое «Я» имеет мало общего с тем, кого ты называешь «Вы». Ты считаешь меня сердитым, а я себя – покладистым. Ты считаешь меня пустомелей, а я себя – мудрецом.
В ответ Фальконе оставляет работу и начинает вытирать руки о тряпку.
– В таком случае сами и ваяйте свой чертов бюст.
– И я бы сделал это куда лучше, чем ты, старина. По крайней мере, я знаю, кто я такой.
– Ну и кто же вы?
– Я умен и остроумен. И я – мужчина, а не вон та женоподобная старая кокетка, которую вы слепили. Что скажут мои внуки, когда увидят это? Эй, Потомки! Я шлю вам послание через века и атмосферы: не верьте, это не я.
– Шлите. – Фальконе упрямо качает головой. – Но только вон та штука, та, что покамест прикрыта парусиной, станет образом Петра Великого, и конь его – образом Коня. Как вы выглядите на самом деле, не принимается в расчет, важно лишь, что я из вас вылеплю. И приношу свои соболезнования, но ваши внуки поверят моему бюсту, а не вам. В памяти Потомства сохранится не то, что вы привыкли видеть в зеркале каждое утро, а то, что сотворит из вас художник, скульптор, гений. Только это останется в грядущих веках.
– Но для тебя же грядущее – пустой звук. Ты не веришь в Потомство.
– Я не верю, что можно строить свою жизнь с оглядкой на будущие поколения.
– Но верите в бюсты и статуи?
– Это дает приличный заработок.
– Значит, я на веки вечные осужден оставаться этой… пародией на философа? Этим ухмыляющимся паяцем? Он ни капли не похож на меня.
– Так какой же вы? – смеется Мари-Анн.
– Он? Да он первый на целом свете красавец! – огрызается Этьен Морис. – Помесь Аполлона Бельведерского и Сенеки. Только поносатей.
Но наш герой игнорирует шпильку скульптора.
– Ты сама знаешь, милая, – отвечает он своей любимице М.-А. – Я меняюсь по сто раз на дню. Какое у меня лицо, зависит от того, что я чувствую, о чем думаю.
– Замечательно! Но тогда вам нужно сто бюстов! – восклицает скульптор.
– Создание образа, парадокс воплощения, это все я предоставляю тебе, дружище. Но по сути, чтобы воздать мне по справедливости, вам действительно пришлось бы вылепить сотни портретов.
– Вам нужна не справедливость, а лесть, – пожимает плечами скульптор. – Вам дела нет до этого человека, которого я создал вместе с его планами, надеждами, со всем, что ему присуще.
– Правда, ты его создал. И что, мне тебе за это спасибо сказать? – И Философ поворачивается к Мари-Анн. – Не обращай на него внимания. Давай вместе поразмыслим – какой же я на самом деле? Мне кажется, я спокойный и мечтательный и в то же время – нежный и страстный. У меня яркие, живые глаза, широкий лоб, голова как у римского оратора.
– У Сенеки.
– Я горяч и порывист по натуре, как те простодушные духи Золотого века…
– Мраморный фавн…
– Да, я мраморный фавн. Естественные инстинкты управляют телом, дух подчиняется разуму. Плоть прекрасна, но искусство не должно забывать и об истинных сокровищах, о богатстве внутреннего мира.
– Ну конечно, – вмешивается Э. М., – о том единственном, что недоступно зрению.
– Ты прав. Вот поэтому я как философ ношу маску, которая может обмануть любого, но не настоящего художника. Мысли мои стремительны, потому и выражение лица меняется ежесекундно. Откровенно говоря, порой мне кажется, что я до сих пор не жил по-настоящему, что все еще впереди. Что когда-нибудь на днях я измыслю что-нибудь столь блестящее и потрясающее, что обессмертит мое имя.
– И когда же?
– Откуда мне знать? Может быть, завтра. Кто знает, на что я способен. Мне шестьдесят, а я еще не израсходовал и четверти своих возможностей.
– Не желаете ли быть запечатленным сейчас таким, каким станете в будущем? Скажем, лет через десять?
– Почему бы и нет? Но взгляни, что ты сделал, Фальконе. У тебя я похож на какого-то жирного царедворца, а не на философа. Какого-то ушастого генерала. Может, мне еще и честь отдать?
– Отдайте. – Фальконе яростно трет тряпкой грязные руки. – Мсье, вы невыносимы.
– Невыносим?
– Вы были невыносимы всегда. В Париже вы были несносны. Во чреве матери – нестерпимы. Теперь вы в тысячу раз невыносимей. Вы абсолютно не понимаете искусство.
– А вы, мсье, не способны разгадать тайну человеческого лица.
– Не могу?
– Не можете. Искусство – это не просто искусственная конструкция.
– Откуда вам знать? Вы никогда не пробовали создать подобную конструкцию.
– Я не творец, я – наблюдатель, я философски осмысляю искусство.
– То есть вы – критик.
– Да. Я – сознание искусства, его исследователь, вот кто я.
– О да, в Париже вы ходите по салонам и пишете о них статейки. И распространяете свои высокомерные мысли по всей Европе. Вы подчиняете и подавляете художников, а они льстят и аплодируют вам. Но в картинах, о которых пишете, вы не понимаете ничего. Вы стоите перед ними, вы снимаете шляпу, поднимаете за них бокал с вином и просите их понять вас.
Наш герой огорчен и озадачен.
– Да, я критик. И вспомни, что, распространяя свои высокомерные заметки по всей Европе, я превозносил тебя до небес. Без моих статей ты никогда не увидел бы Россию.
Фальконе смеется.
– Вот вы о чем! Так знайте, что это была величайшая ошибка в моей жизни. Может, вы этого и добивались, а может, так получилось случайно. Но только в результате я в полном дерьме, среди варваров и варварства, а вы собираете дань уважения. Где бы вы ни оказались – везде одно и то же. Вы хотите всегда быть maître. [58]58
Учителем (фр.).
[Закрыть]Всегда – советы, инструкции всем и каждому. Вы во всем разбираетесь лучше всех. Просто потому, что вы – автор «Энциклопедии».
– Истинно так. Строителю нужны сноровка и навыки, художнику – талант. Но я философ, мое дело – разбираться и понимать.
– К примеру, церковь Суффло в Париже, – издевательски ухмыляется Фальконе. – Я слышал, что купол он проектировал, руководствуясь вашими советами.
– Конечно.
– А кто будет виноват, если купол вдруг обвалится, вы или Суффло?
– А кто прославится, если он устоит?
– С меня хватит! Счастливо оставаться! – Фальконе вдруг вскакивает и бросается к выходу из мастерской.
Наш герой смотрел вслед скульптору, на его лице, непостижимом, неуловимом, подвижном, написано искреннее удивление.
– Я что-то не то сказал? – недоумевает он, поворачиваясь к Мари-Анн.
– Ох, maître,вы много чего сказали. Теперь сядьте, уберите книгу, поверните голову вон к той стене и более ничего не говорите. Если на самом деле хотите, чтобы я сделала ваш бюст.
– Нет, он не может просто так взять и уйти, – не успокаивается Философ. – Эй, Этьен Морис! Погодите!
В дверях, освещенный огнем печи, скульптор оборачивается.
– Monsieur?
– Мой дорогой друг, теперь я понимаю, почему царица постоянно убеждает меня, что с вами невозможно иметь дело. Но уверен, что вам будет приятно услышать, что у нашего дорогого друга Гримма есть к вам замечательное предложение.
– И какое? – взглядывает на Философа Фальконе.
– Мельхиор щедр и великодушен. Он хочет приобрести один из сделанных с меня бюстов.
– Который же?
– Тот, который мне больше понравится.
Фальконе проходит через озаряемую красными бликами мастерскую. Подходит к своему рабочему столу. Берет молоток, высоко поднимает его, на мгновение тот застывает над головой Философа, а затем обрушивается на нее. Наш герой – его гипсовая версия, его уменьшенная сущность – обращается в кучу обломков. Разлетаются волосики, изображающие дорогой парик с Невского проспекта. Клубы пыли. Гипсовая глыба, гипсовый мыслитель падает на пол…
– Бог мой! – ужасается через пару дней Мельхиор Гримм, выслушав от нашего героя эту историю. – Что ты натворил?
– Ничего.
– Наверняка ты его обидел.
– Вовсе нет. Просто Этьен Фальконе совершил удивительно смелый поступок. Решился разрушить свое несовершенное творение прямо перед ученицей и старым учителем.
– Ты как-то склонил его к этому.
– Нет, не я. Совесть художника и сознание собственной неправоты заставили его разбить статую. И поверь мне, невелика потеря.
– Статуя была нехороша?
– Отвратительна, уверяю тебя. У него трудности с лицами. До сих пор в толк не возьму, как человек с талантом Фальконе мог не заметить самые яркие черты своей модели.
– Возможно, он заметил нечто, тебе неизвестное?
– Возможно. Но не могу передать, как я был рад, что избавился от этого бюста. Хотя довольно неприятно смотреть, как твоя собственная голова обращается в пыль.