355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Малькольм Стэнли Брэдбери » В Эрмитаж! » Текст книги (страница 6)
В Эрмитаж!
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:57

Текст книги "В Эрмитаж!"


Автор книги: Малькольм Стэнли Брэдбери



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)

Статуя! С не меньшим нетерпением он жаждет встречи и с ней – огромной и ужасной. Она, должно быть, уже закончена. А наш герой трепетно любит статуи. Он разыскивает их, рисует, создает в своем воображении. Человеческое тело – это надгробие и надпись на нем, как говорил Платон. В мире без Бога изваяния – наше Потомство. Идеал, к которому стоит стремиться, апофеоз творения, конечная точка, запечатленная в граните индивидуальность, работа искусства над переменчивой формой материального существования. В статуях – то, к чему стремимся мы в лучшие моменты жизни, совершенная эпитафия, последнее, что остается от нашего бытия, высочайшее его проявление: застывшее движение, жизнь в мраморе, биография в бронзе. Дабы ублажить царицу, Вольтеру пришлось написать тысячу страниц истории Петра Великого. Обладая же присущим Философу безупречным вкусом и дарованным Фальконе безошибочным чувством камня и бронзы, они добьются всемилостивого одобрения с помощью одной лишь статуи.

День заднем создавали они этот идеальный монумент, иероглиф героики. Философ до сих пор помнит тот потрясающий проект, помнит подробно, вплоть до мельчайшей детали. Петр сдерживает поднявшегося на дыбы коня, а вокруг него закутанные в шубы фигуры – олицетворение Варварства, отдающего дань величию государя и цивилизации, которую принес он в эту дикую страну. Здесь и аллегорическая фигура Народной Любви, она почтительно склонилась перед царем, простерла к нему руки, нагая и очаровательная. Ниже – распростертая ниц женская фигура, символ благодарной Нации.

Сколько же времени прошло? Лет девять, не меньше? Они не виделись уже девять лет. Девять лет назад Философ последний раз красноречиво и напористо, как всегда, доказывал, что Потомство – единственная цель человеческой жизни, а скульптор, по своему обыкновению, не соглашался с ним. Девять лет прошло с тех пор, как совсем молодой Фальконе, а с ним двадцать пять мест багажа и Мари-Анн Колло, миленькая, способная ученица семнадцати лет от роду (ее тоже предусмотрительно подобрал для скульптора наш мудрец), погрузились в дилижанс и отбыли на север. Но вот добрался до них и Философ. Дом Фальконе и его просторную деревянную мастерскую отыскать нетрудно. Царица поместила его недалеко от своей розовой хижины, от своего Эрмитажа, прямо на широкой Миллионной улице. Карета останавливается, Философ ступает на землю, пересиливая очередной спазм, берется за дверной молоток, стучит…

Дверь распахивается – и… о боже! Как далеки от действительности его мечты. Да, Фальконе тут, придерживает отворившуюся дверь. Но где же приветствия? Почему никто не сжимает Философа в объятиях, даже не улыбается ему? Почему не слышно восторженных возгласов? Почему не бросается к нему с поцелуями – чмок-чмок-чмок! – малышка Мари-Анн? О теплой постели, о которой грезил он по дороге, по-видимому, тоже можно забыть. Фальконе, застыв у двери, бормочет смехотворные объяснения: мол, из Лондона только что приехал его сын – он там изучает, понимаете ли, искусство – и занял свободную комнату. Что-то отталкивающее появилось в манерах старого друга. Перед Философом – фальшивый, напряженный, совсем чужой человек. Ученик не горит желанием видеть учителя, творению не нужен стал творец, они больше не единое целое. Впрочем, припомнил Философ, Фальконе никогда и не был особенно приветлив. Вспыльчивый, завистливый, неблагодарный, он порой готов был встать поперек дороги своему благодетелю. Но все же – мечтания насмарку. Какой удар, какое разочарование! Какая злобная, уродливая мистификация.

К счастью, карета Нарышкина ждет нашего героя. Удрученный, чтобы не сказать оскорбленный в лучших чувствах Философ с холодным достоинством прощается с Фальконе и, собравшись с духом, накинув плащ, снова усаживается в нее. По скользким площадям и набережным несутся они назад, к дворцу князя Нарышкина. Что ж, дворец прекрасен, Философ способен оценить его, несмотря на сотрясающий тело жестокий кашель, несмотря на пронизывающий холод. Достойная награда за муки и труды Нарышкина в роли придворного шута, управляющего, сводника, карточного партнера. Выполненный в благородном классическом стиле дворец стоит в почтительном отдалении от Эрмитажа, на углу площади, в двух шагах от величественного православного храма, Исаакиевского собора, как раз напротив того места, где, если это все же произойдет, намечено поставить Медного всадника. Однако молодец Нарышкин! Слава его шутовскому гостеприимству! Философу предоставлена спальня, да не одна, а несколько десятков на выбор. Некоторыми из них пользовалась сама государыня – неясно, правда, с какими целями. Целая армия прислуги. Удобный и столь необходимый комод. Жарко натопленная голландская печка и термометр, гордо провозглашающий, что температура на улице ниже нуля. Фамильные портреты бояр в невероятных головных уборах и с не менее удивительными бородами. Мечтам нашего путешественника о комфортном отдыхе все же суждено стать реальностью. Он добрался до Северной столицы. Он отлично устроен. Он устал. Он болен. Определенно пришло время выспаться…

…чтобы проснуться от шума. Да какого! Это самое шумное утро в мире! Дуют в трубы городские сторожа, в соборе на площади полнозвучно перекликаются колокола. Грохочут орудия, гремят литавры, несутся, звеня копытами, полки дворцовой кавалерии. Философ вскакивает с постели и в ночной сорочке и колпаке выбегает на балкон. Маршируют солдаты, важно выступают большебородые священники. В монастырях и церквах с луковками куполов раскачиваются вместе с колокольными языками монахи в черных одеждах. Плюются шампанским фонтаны. На Неве галеры, яхты и торговые суда распустили по ветру флаги и палят из пушек. Со всех сторон в разукрашенных каретах съезжаются к Святому Исаакию короли, королевы, послы, князьки из всевозможных графств и маркграфств Европы, чтобы поприсутствовать на помпезном бракосочетании.

Увы, оказалось, что зря наш герой и Нарышкин так спешили, боясь опоздать к этому грандиозному событию. Похоже, ни Философу, ни князю не бывать нынче в соборе. Нарышкин, и без того вымотанный дорогой, мучается зубной болью. Что до нашего героя, у него просто нет подходящей одежды. Слуга объяснил, что дорожный сундук конфискован навязчивыми таможенными чиновниками. К тому же без парика тоже не обойтись. Остается лишь наблюдать происходящее вместе с хозяином, расположившись на прекрасном балконе прямо над Исаакиевской площадью. А почему бы и нет? Лучшего места не найти. Вот он, город, – как на ладони. Свадебные колокола, фейерверки, канонада, взволнованная толпа. И в назначенный час процессия возвращается к Эрмитажу. Счастливая пара едет в карете, окруженной отрядами Преображенской гвардии и похожей на маленький замок.

Внутри экипажа – молодой наследник Павел Петрович с лицом мопса, мрачный и чопорный. Мать всю жизнь относилась к нему с глубочайшим презрением. Павел же, когда придет пора другой пышной государственной церемонии, но уже не свадьбы, а похорон, устроит трупу своей покойной матушки очную ставку с эксгумированными останками убитого отца (если, конечно, это и впрямь был его отец, что многие, включая и саму Екатерину, отрицали). После чего будет коронован на царство и торжественно встречен обеими российскими столицами. Затем года через четыре его аккуратно удушат придворные, доведенные до крайности выходками царя. Многие из них едут сейчас в этой же процессии. А рядом в карете восседает счастливая немка-невеста. Она проживет недолго и умрет от родов, произведя на свет младенца (причем наименее вероятным отцом инфанта окажется ее законный супруг). Павел вскоре заменит ее одной из ныне отвергнутых сестер.

Процессия постепенно спускается к Неве. В карете, что едет сразу за каретой новобрачных, Философ замечает персону, непосредственно причастную ко всем прошлым, настоящим и будущим, как сулящим удачу, так и чреватым катастрофой, событиям придворной жизни. Это не кто иной, как его дорогой друг, искусный сват с напудренными щеками, Мельхиор Гримм. Размышляя об увиденном, наш мудрец приходит к выводу, что ничего иного не стоило и ждать. Ибо жизнь с ее показным великолепием и переменчивостью – лишь одна из манифестаций чего-то неизмеримо большего и постоянного, зашифрованного в неведомых нам кодах. Быть может, ключ к ним – в исторических ритуалах или же в генетических спиралях династий. А может, во вселенной царит хаос и единственный закон – закон случая. Но скорей всего, разгадка в Книге Судеб, той, что уже написана или же пишется сейчас – там, на небесах.

А ведь правда – пора писать. Праздник только набирает обороты, шум не стихает, звонят колокола, благородные гости кочуют по залам Эрмитажа. А Философ находит себе столик в тихом углу и достает рабочее перо. С тех пор как он покинул улицы элегантного (если город не пострадал от нашествия Фридриха Прусского) Дрездена, Дидро еще не отправил домой ни одного письма. Теперь он строчит быстро и с удовольствием. Сначала сварливой жене и беременной дочке-плясунье. C'est moi, [14]14
  Это я (фр.).


[Закрыть]
торжественно сообщает он, я добрался, я в том самом городе. Скорее мертв, чем жив. Вещи почти все целы, не считая ночной рубашки и любимого парика. Ниже – подробное описание болей в кишках и ужасного кашля. И обещание: пусть его соблазняют путешествием хоть к Великой Китайской стене, он вернется наикратчайшим маршрутом, вот только покончит со своими философскими обязанностями (с созданием новой России). Подумав, добавляет несколько рекомендаций по управлению домом для вечно неуверенной, вечно сомневающейся супруги. «Приберись, потом переверни все вверх дном, потом приберись снова – и успокойся». И под конец – грустная история встречи с бессердечным и неблагодарным Фальконе. Что все-таки случилось со старым другом? В чем дело? «По его милости я мог бы, как бездомный нищий, замерзнуть в скифском сугробе».

Предвкушая бурю сплетен и возмущение парижан, он берет второй лист бумаги и принимается за второе письмо – куда более продуманное, интеллектуальное, живое, с нежными упреками. Он обращается к своей очаровательной, рассудительной, безалаберной любовнице Софи. Он поведает ей свои приключения как настоящий мудрец, познавший быстротечность страстей, умудренный годами. Поделится мечтами и надеждами. Напишет о любви к ней, к ее сестрам, к ее немножко навязчивой матушке. Позже, когда музыка и шум грандиозной человеческой свалки у Эрмитажа наконец стихнут, он поужинает винегретом и поднимется к себе в спальню. Огнями будут рассыпаться в вечернем небе фейерверки, город будет сотрясаться от праздничной канонады военных судов, бросивших якорь у берегов Невы, а Философ с наслаждением вытянется на прохладных простынях мягкой русской постели.

7 (наши дни)

Скандинавская тоска. Полуночная, концепричальная, влицокричащая, сконструированная скандинавская тоска.

И в этом богемном, ар-нувошном кафе рядом со стокгольмским Королевским драматическим театром она только начинается – когда мы, ваш покорный слуга, Бу и его сияющая Снежная Королева, добираемся до финала нашей многорыбной и безупречно безалкогольной трапезы… На часах около половины девятого, а за окнами кафе великая северная столица уже притихла, готовясь к ночи. Суровые официанты в черном, весь вечер избегавшие нас, вдруг наполняются энергией. Они лихорадочно вытирают соседние столики и, грузно перегибаясь через нас, закрывают и запирают ставни. А потом, уже после кофе – бескофеинового, конечно («Стараемся вечером не пить ничего крепкого…»), когда Бу расстегивает свой кожаный бумажничек и расчетливо прокладывает путь сквозь его медно-бумажное содержимое («Нет уж, позвольте мне…»; «Nej, nej,не может быть и речи, мы угощаем, вы почетный гость, вы приехали издалека…», «Селедка превосходная…») – тогда-то я и понимаю, что хитрые Лунеберги держат про запас еще один номер программы. В припадке скандинавского единодушия они молча решили, что еще ничего не решено, а холодная осенняя ночь только начинается. Моя жизнь всецело посвящена новым, опасным порой формам искусства (сообщила Альма, доверительно перегнувшись ко мне через столик), я соучаствую самым беззаконным злодеяниям постмодернистского воображения – и потому они отважились сделать мне дерзкое предложение. Если я не против, они хотят пригласить меня в одно… в общем, это, конечно, немного рискованно…

Я отлично понимаю, куда она клонит. Я наслышан о шведской пуританской вседозволенности. Почему бы и нет? Наконец-то и я увижу нагие тела, натертые маслом, изобилие блестящих и крепких бронзово-светловолосых форм, бесстыдное великолепие северной плоти. Выяснилось, что я поспешил с выводами. Самое горячее местечко в нынешнем Стокгольме – это студенческий концерт в актовом зале местного университета. Там я соприкоснусь с творчеством нового поколения шведских композиторов – безудержных постмодернистских концептуалистов, для которых минимализм чересчур тяжеловесен, а самая необузданная импровизация чересчур регламентирована. Сегодня в девять они попробуют пойти дальше, добраться до неизведанных берегов Тишины.

– Мы уверены, что вы захотите пойти, – говорит Альма.

– Если картезианская дилемма вконец вас не усыпила, – добавляет Бу с игриво-шутливой миной.

Я говорю «да», безусловно: я почти на все говорю «да». Если честно, я должен был знать это наперед. Годы скитаний по фронтам беззаконного постмодернистского воображения научили меня понимать смысл этих ключевых слов. «Концептуалисты» означает: шибко задумываться не стоит, мы и без того круты, мы все еще круты, что-нибудь да получится, и мы дадим ему имя искусства. А «постмодернистские» означает: понимаете, мы все вместе ищем спонсора, который это оплатит.

По вышеизложенным причинам через полчаса я уже сижу на твердой деревянной скамье в большом, обшитом панелями академическом зале. Учитывая, что обещан был как-никак авангард, состав слушателей кажется мне несколько неожиданным. Преобладают очень пожилые джентльмены в строгих темных костюмах, с аккуратными седыми бородками и орденскими ленточками в петлицах, а также умеренно пожилые дамы, с букетиками на корсажах безупречно сшитых по моде прошлого века платьев. Я пожимаю ледяную руку доктора Грегориуса Такого-то. Я болтаю с инвалидно-колясочным профессором Таким-то. Меня провоцируют признаться в любви к Григу и Сибелиусу, хотя некоторые дерзкие души не боятся говорить и о Штокгаузене. Я поднимаю глаза и созерцаю портреты еще более древних профессоров и мыслителей: опарикованных ботаников, париконосных классицистов, грозных лютеранских теологов, которые висят на этих стенах целую вечность, а то и дольше. Наконец маленький оркестр едва созревших блондинистых особей в вечерних костюмах и белых студенческих шапочках высыпает на сцену. С собой юнцы тащат обычный набор музыкальных инструментов. Дирижер – тоже подросток – что-то объявляет в микрофон по-шведски.

– Он говорит, что все они – авторы этого произведения, они вместе создали его, – шепчет мне в ухо Альма.

– Замечательно, – шепчу я в ответ.

– Он говорит, что это чистый концепт и что на них оказал влияние нигилизм Кьеркегора, – сообщает Бу во второе ухо. – Согласитесь, что юноша умен.

– Соглашусь, – отвечаю я.

Шум стихает; оркестр исполняет первую пьесу. Крепко-накрепко вцепившись в свои инструменты, тинейджеры сидят на сцене в полной тишине. Из шепота Альмы я понял, что по концептуальным соображениям они намерены так сидеть и дальше – пока не случится что-нибудь неожиданное. Что именно? Ну, может быть, у кого-нибудь зазвонит мобильник. Я киваю. Это чудесно. Киваю снова. И снова. А потом – не знаю, виной ли тому долгая дневная прогулка, или же я объелся балтийской селедкой, но только минут через десять голова моя не поднимается после очередного кивка: я погружаюсь в спасительный мир сновидений. На несколько мгновений мой засыпающий мозг заполняется потоком расплывчатых образов бронзово-светловолосых нордических форм; а затем меня окутывает уютный, морфинный, буржуазный покой. Когда же я просыпаюсь (отзвука внезапных аплодисментов), я уже не могу понять, где я (в Аризоне, что ли?) и кто я (это не я, ведь верно?). И еще: я не понял, что нарушило торжественное безмолвие музыкантов. Увы, не исключено, что мой собственный храп.

Теперь я понимаю. Честное слово, понимаю. Я не имел права вести себя подобным образом. Нет извинений заведомо совершенно трезвому почетному иностранному гостю. Мы должны быть открыты для острых лезвий искусства – ежечасно и ежеминутно. Мы обязаны уважать серьезные авангардистские искания (даже если вокруг всегда и везде сплошной авангард) и творческие порывы молодежи, такой свежей и радикальной. Да, это скверно. Это грех против культуры. Это непростительно. И ничто на свете не может быть справедливей молчаливого осуждения, которое спустя несколько минут выметает меня из зала в фойе («Профессор Эрну Тиквист из Нобелевского комитета так хотел встретиться с вами, но теперь это никак невозможно»), Этим же осуждением пропитывается благоухающий духами и освежителем воздуха просторный кожаный и очень информативный салон «вольво» Лунебергов («Не курить, не есть, пристегнуть ремень безопасности, опустить поручень безопасности, не отвлекать водителя»). По безлюдным, мокрым и тоже исполненным укоризны улицам Стокгольма, Бу – мрачнее тучи, Альма – совсем замороженная, совсем Снежная Королева, они довозят меня до погруженного в сон и темноту отеля и холодно высаживают на тротуар.

– Надеюсь, вы успели выспаться и ночью напишете доклад для проекта «Дидро», – звучит прощальный выстрел Альмы, и «вольво», гудя и мигая красными и оранжевыми габаритными огнями, отчаливает в зябкую тьму стокгольмской ночи.

Я пытаюсь проникнуть в свое ночное жилище, подрастерявшее дневное гостеприимство и ощетинившееся замками и затворами. С неба на меня падает дождь со снегом, а с другого конца площади критически поглядывает патрульная машина. Не меньше десяти минут я нервно жму на звонок, и наконец ночной портье в пижаме (ведь время-то уже – пол-одиннадцатого!) отворяет дверь. С кислой миной, будто делая одолжение, он вручает мне ключ от номера, предупреждая при этом, что я, должно быть, уже не смогу заказать завтрак. Я поднимаюсь по черной лестнице – лифт, разумеется, уже отключен в столь поздний час – и пробираюсь в свою опрятную спаленку.

«Оцените наш элитный секс-канал! – зазывает карточка над портативным телевизором. – Сказочные красавицы! Эротические приключения! Суперновые сексуальные позы! Пожалуйста, приглушите звук и постарайтесь не беспокоить соседей».

Сидя на кровати, я щелкаю пультом, скользя по бронзово-светловолосым формам, тупо выпяченным бюстам, глубокощельным задницам, вывороченным конечностям, пещеристым тканям, микрокамерным путешествиям по человеческим органам, прыгающим клубкам из людских и звериных тел, – в тщетных поисках зрелища, способного меня возбудить.

И вот наконец: реальный мир. На заснеженной площади унылого, ощетинившегося башнями города в поисках цели то опускается, то поднимается пушка на серо-зеленом танке. Наконец он прицеливается в большое белое здание у реки, типичный образец сталинской безвкусицы. Из люка торчат водитель в лопоухом шлеме и капитан в ушанке; сам танк довольно грозен, хотя и дряхловат. Смена кадра: по широкому городскому проспекту идут крестьяне в телогрейках и немыслимых головных уборах, идут вперед и вперед, размахивая выцветшими красными флагами. Они поджигают автобусы, сооружают баррикады, перегораживая широкие улицы. Сенсация! Новости с передовой! Новая идеология! Я сижу на кровати и смотрю, ощущая постыдное возбуждение. Хотя комментатор говорит по-шведски, нетрудно понять, о чем идет речь. Следующий кадр: интерьер Государственной Думы; депутаты стучат по столам; с речами выступают Александр Руцкой (бывший ельцинский вице-президент) и Руслан Хасбулатов, чернорубашечный и амбициозный спикер парламента, который помог Ельцину справиться с предыдущим заговором против Горбачева. Я узнаю их с первого взгляда. Уже четыре недели они вместе со своими соратниками интригуют против Ельцина и его друзей-олигархов, разыгрывая сложнейшую партию русских политических шахмат. В последние дни Ельцин отреагировал на их маневры и распустил парламент. В ответ они попытались «распустить» президента.

А теперь игра уже явно подошла к концу. Дума больше не высказывается в поддержку парламентской демократии: на витрине опять старинный русский набор из национализма, милитаризма, славословий КГБ и гулаговской дисциплине. Грозная пестрая банда вооруженных людей в военной форме и без нее, невесть откуда взявшаяся армия; с автоматами на изготовку они подпирают сейчас стены Белого дома. Кадр встык: по-ленински вытянув руку, какой-то тип орет что-то в мегафон с ленинского Мавзолея на Красной площади. Следующий кадр: царь Борис с беспричинно-лучезарной улыбкой размеренно и величаво, как на государственных похоронах, шествует куда-то по залам Кремля. Встык: в московской телестудии эксперты с иконостасами старинных медалей на грудях объясняют зрителям, что на сей раз Ельцин совершил непоправимую ошибку. Следующий кадр: вашингтонская телестудия; бывший госсекретарь США, одетый в блейзер, сообщает нам, что новому мировому порядку, установившемуся с падением Берлинской стены и разрушением Советского Союза, теперь крышка и надо приготовиться к возвращению эпохи холодной войны.

Хаос, шум, полная неразбериха. История, одним словом. Из этой неразберихи я извлекаю один, зато бесспорный вывод. Откровенно говоря, несмотря на долгое обсуждение, я так и не понял, что представляет собой лунеберговский проект «Дидро». В конце концов из него выйдет то же самое, что из многих других интеллектуальных проектов. Усвоил я лишь, что предполагает он оплаченное спонсорами путешествие по местам, связанным с очаровательным, горячо мной любимым писателем-философом; бесплатную поездку на пароме в Санкт-Петербург – в пушкинские «осколки самовластья», гоголевский «призрачный город», расчерченный как по линейке, в ахматовскую «фантасмагорию»; посещение прославленного Эрмитажа и библиотеки великой царицы; серьезную познавательную экскурсию по Невскому проспекту. Короче говоря, этот проект дает мне возможность совершить паломничество по Пути Просвещения к одному из мест, где оно зарождалось. А сам я очутился в Стокгольме благодаря любезному Бу, который, когда захочет, бывает чертовски настойчив и убедителен, а также благодаря моей вышеупомянутой манере на все соглашаться. Но в чем бы ни состояла суть нашего проекта, совершенно ясно, что сейчас он глубоко неуместен: просто безумие добровольно соваться в гущу исторических событий, слишком реальных, слишком хаотичных для этой высоколобой академической прогулки. Здравый смысл подсказывает мне, что время для набега на бывшую территорию Просвещения выбрано предельно неудачно и придется от него отказаться.

Обстоятельства не благоприятствуют повышению образовательного уровня, но в данный момент меня это вполне устраивает. Я утомлен, я измотан событиями этого дня – утренней регистрацией в постмодерновом Станстеде, соленым воздухом Стокгольма, посещением «Вазы», долгими и бесплодными поисками Декарта, селедкой и трезвостью в богемном заведении, музыкальным молчанием юных постмодернистов, последователей Кьеркегора. Неприличная и греховная сонливость на концерте покрыла меня позором, но сейчас я просто хочу забыться сном, невинным и безгрешным. Я слишком опустошен, я не в состоянии приняться за доклад для семинара с неизвестным мне составом участников, тему и цели которого мне так и не удосужились объяснить. Я скидываю одежду и ныряю под пуховое одеяло, тяжелое, как пышнотелая амстердамская шлюха. За окном с тройными стеклами лежит Стокгольм, погруженный в таинственное, как постмодернистский концерт, безмолвие. Через минуту я уже сплю глубоким мирным сном. И на сей раз – без оркестрового аккомпанемента.

Утро. Я снова с вами.

Новый день заявляет о себе звоном трамваев и колоколов, ревом самолетов, воем пароходной сирены в близлежащей гавани. Сразу ясно, что я в чужом, иностранном городе. Через изящные, пастельного оттенка жалюзи пытаются пробиться и разбудить меня робкие солнечные лучи. Но не так-то просто поднять с постели заядлого лежебоку. С трудом я вытаскиваю себя из спасительного мира сновидений в тревожный мир дневных забот. Нынче даже сны не были ко мне благосклонны. Кошмары мучили меня ночь напролет. Утопленники, храмы-корабли с истекающими кровью святыми, серебряные гробы, сверкающие ножи, вырезающие таинственные знаки на черепах. А еще – солдаты в коридорах и орудия, стреляющие в воздух. Наверное, дело в нечистой совести: не зря я проснулся таким виноватым, с ощущением собственной неправоты. Я действительно в чем-то виноват? Бог мой, конечно! Вчера вечером я, допущенный в общество передовых деятелей и ценителей искусства, постыдно и публично заснул.

Но позвольте – какой это все-таки город? Ага, Стокгольм, прекрасная и водообильная столица Швеции. А месяц какой? Начало октября девяносто третьего года. А что я здесь делаю? Странствую по Пути Просвещения. Посторонний шум отвлекает меня. Это телевизор у противоположной стены: я заснул, а он продолжал светиться, и теперь я вижу, что в мое отсутствие история продолжала усердно трудиться. Я нахожу пульт, прибавляю звук и пытаюсь разобраться, что же произошло. Комментарий по-прежнему головоломно шведский, но и без него понятно, что дела в Москве лучше не стали. Царь Ельцин – вот он, странная пластика подвыпившего робота, – изволили отбыть на дачу, но сперва велели отключить в осажденном Белом доме воду, канализацию, свет, отопление и телефоны. Депутаты – а вот и они – спят в креслах, закутавшись в свитеры. Коридоры забиты вооруженными наемниками: ночью ожидается мощный штурм. Священники, коммунисты, монархисты с двуглавыми орлами на знаменах защитным кольцом окружили здание. «Начинается война, кровопролитная и ужасная», – не скупится на обещания Хасбулатов.

Солнце встает над забаррикадированным и законопаченным Белым домом; просыпаются законописцы и солдаты. Просыпаются злющие, готовые к отпору; горланят в микрофоны песни о свободе и славе русского оружия, читают патриотические стихи, заявляют о своей решимости ввязаться в кровопролитное сражение, довести революцию до победного конца. Уличные демонстрации – а вот и они – стали на порядок многолюднее, неистовее, крикливее, фанатичнее. По улицам гордо марширует старый русский коммунизм, развернув красные знамена с серпом и молотом и стремясь вернуть прошлое. А рядом с ним так же гордо марширует русское евразийство, развернув красно-бело-синие флаги и стремясь обустроить будущее. И опять гуру из Вашингтона объявляют по-английски: дни Ельцина сочтены, эра свободного рынка закончилась и всем разумным инвесторам рекомендуется вновь вкладывать деньги в звездные войны.

Ну-ну. Я вылезаю из постели и подхожу к окну («Внимание! Не открывать. Окно предназначается только для обзора»). Здесь, в царстве морали и порядка, кажется, что не стоит ни о чем волноваться. За надежными тройными стеклами мирно течет налаженная, благоустроенная жизнь солидного и симпатичного буржуазного города. Внутренний дворик, славный серенький домик напротив, в окошке упражняется на виолончели девчушка. Сразу видно, очень милая, приличная девочка. В другом окне включает персональный компьютер коротко стриженный мальчик, без пяти минут хакер – он, несомненно, скоро углубится в изучение биржевого индекса Никкей. Опрятные девушки в черном вытирают пыль с совершенно чистых окон. Садовники в синих комбинезонах поливают безупречно опрятные газоны. Я отправляюсь в опрятную, благоухающую ванную. Я принимаю душ, вытираюсь вчерашним полотенцем, чтобы выразить свое почтение великолепным рекам и озерам Швеции. Пока я мылся, в номер заходила незаметная горничная с сытным континентальным завтраком. Вот он, ждет меня на столе: крепкий кофе, теплые булочки, биоактивные йогурты, салями «из свободно пасущегося скота», черничный сок. В буклете сообщается, что все продукты изготовлены из натурального сырья и что животные, задействованные в этом процессе, были исключительно счастливы еще незадолго до того, как я решился их скушать.

И пока история рычит по-медвежьи с другого, далекого берега Балтики, я прихлебываю кофе, поедаю счастливых животных и разбираюсь в своих делишках, скучных и незначительных. Нужно купить билет на самолет; позвонить домашним и предупредить, что скоро я нарушу их блаженный покой; а потом такси, аэропорт – и домой. Для любого нормального человека очевидно, что о России сейчас нечего и думать. Но ученый есть ученый, академический долг – превыше всего. Поэтому я снимаю трубку и набираю девятку, чтобы дозвониться в Технологический университет и добиться личной санкции Бу на приостановку проекта «Просвещение». Трубку снимает не он сам, а одна из его говорливых и дружелюбных секретарш. Она сообщает мне, что (пока я просыпался, принимал душ и завтракал) наш милый профессор, оказывается, уже приходил, прочитал лекции в двух группах, срезал на экзамене отстающего студента, проверил и раздал учащимся кучу зачетных работ, ответил на письма, изучил докторскую диссертацию о Сведенборге, запустил в прессу несколько дезинформации о Нобелевской премии, взял свой зонтик и ушел. Куда? Точно неизвестно, но, по слухам, Бу направил стопы на восток, скорей всего в Россию. Никто не может с уверенностью сказать, когда он вернется и вернется ли когда-нибудь – хотя, как явствует из объявления в коридоре, ровно через две недели он должен читать важную публичную лекцию о дифтонгах.

Что бы это значило? Неужели проект «Дидро» и в самом деле осуществится – после всего, что произошло? Что же, мне помедлить с отъездом? Я переключаюсь в ждущий режим и отправляюсь бродить по прелестному Стокгольму. Погода хороша, для осени очень даже тепло; можно надеяться, что день будет сухим и солнечным. Я покупаю разные домашние мелочи и выбираю несколько дорогущих скандинавских артефактов: пусть мои frauи kinderвидят, что я действительно был в дальних странах, а не прятался где-нибудь на чердаке. Я спускаюсь к морю и наблюдаю за курсирующими туда-сюда паромами и за людьми, играющими в шахматы. Я ни о чем не думаю, и мысли мои витают бог знает где и резвятся на свободе. Из литературных побуждений я захожу на продуктовый рынок: мороженая сельдь, безалкогольное пиво, длинноногие девицы. Я возвращаюсь в гостиницу, чтобы проверить, не было ли для меня каких-нибудь сообщений, и освободить номер. Сообщений не было; ни словечка от батальонов Просвещения. Я могу лишь предположить, что, несмотря на кровавый коллапс государственной власти, приближение ужасной войны и прочие местные проблемы, наше путешествие в Россию по следам Дидро все-таки начнется. Я вызываю такси, забрасываю туда свой багаж и прошу отвезти меня к парому. Водитель «вольво» («Не курить. Не есть. Пристегнуть ремни. Водитель не оказывает услуг по переноске багажа»), болтливый турок, сообщает мне, что даже в этой либерально-благопристойной стране и его самого, и его детей называют черномазыми и советуют убираться, откуда пришли. Но цену он заламывает очень даже шведскую.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю