Текст книги "Иван Калита"
Автор книги: Максим Ююкин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
Узнав о прискорбном происшествии в ханском дворце, Александр, бросив все дела, вне себя от тревоги помчался в Сарай. Молодой князь боялся, что участь Дмитрия может решиться до того, как он успеет вмешаться, но, прибыв в ордынскую столицу, с несказанным облегчением узнал, что Узбек еще не огласил свою волю. А дальше все пошло привычной колеей: Александр усиленно обивал дворцовые пороги, не скупился на поминки и получал столь же многозначительные, сколь и неопределенные обнадеживающие заверения. Единственным осязаемым плодом этих усилий явилось то, что Александру позволили встретиться с братом.
Войдя в сопровождении сразу же удалившегося бегеула в шатер, где жил Дмитрий, Александр с радостью отметил, что, если не считать стражи у входа, великому князю не чинят никаких утеснений: пол юрты был застелен мягкими пушистыми коврами, ложе убрано шелковыми подушками и пуховыми одеялами, у изголовья на столике с изогнутыми ножками стоял серебряный сосуд с вином и большое блюдо со сладостями. Дмитрий коротал время за ничегонеделаньем: он лежал заложив руки за голову и без всякого выражения на лице смотрел в желтую опрокинутую чашу потолка. Александра поразило, насколько спокоен и ясен был его взгляд: Дмитрию как будто было безразлично, что его жизнь висит на волоске и все, кому она дорога, сбились сейчас с ног в отчаянных попытках спасти ее. Услышав шелест отодвигаемого полога, Дмитрий лениво скосил глаза в сторону входа, и в тот же миг его лицо осветилось радостной улыбкой; порывисто поднявшись – задетый локтем сосуд с вином неуклюже покачнулся, едва не опрокинувшись, – великий князь с распростертыми объятиями бросился навстречу брату.
– Что же ты, Дмитро? – с ласковым упреком молвил Александр, вглядываясь повлажневшими глазами в резко ущербленное узкими жесткими скулами родное лицо, на котором скорбь и забота уже протоптали едва заметные стежки преждевременных морщин. – Тебя, прямо как маленького, нельзя одного оставить: тут же что-нибудь натворишь.
При этих словах улыбка растаяла на устах Дмитрия, и из-под недобро сдвинувшихся бровей в Александра впился колючий, почти враждебный взгляд и без того пронзительных яростных черных глаз. «Правду говорят – звериные очи», – мелькнуло в голове у невольно поежившегося под этим неотступным взглядом Александра.
– Стало быть, осуждаешь? – с холодностью, под которой, как под жесткой скорлупой ореха, билось темное ядрышко обиды, проговорил Дмитрий, отстраняясь от брата. – Может, я еще облобызать должен был отнего погубителя, по старому знакомству? Как бы ты, Сахно, поступил на моем месте?
– Я не знаю, – тихо ответил Александр, отводя глаза. – Не приведи господь быть на твоем месте, брате... Но одно я ведаю твердо: аче бог сотворил тебя князем, то и поступай по-княжьи. Разве пристало убивать безоружного, кто бы он ни был? Ты же не злодей с большой дороги. Юрий все одно не ушел бы от ответа! На бранном ли поле или иначе как, а токмо постиг бы его достойный конец, и каждый бы назвал сие законной и справедливой, истинно княжеской местью. То же, что сделал ты, попахивает простым душегубством и лишь сыграет на руку Юрьевым братьям. Разумеешь ли ты, что, возможно, загубил все наше дело?! Ты вывалял имя тверских князей в грязи, и по твоей милости оно уже никогда не будет, как прежде, знаком чести и правды!
– Я сделал то, что должен был сделать, – с упрямым ожесточением проговорил Дмитрий, играя желваками. – Коли угодно будет Азбяку убить меня – что ж, пущай убивает! Мне все одно не житье было, покуда эта мразь по земле ходила. А теперь и помереть покойно можно. Так и передай дома: я ни о чем не жалею, а потому и плакать обо мне не стоит. Вот так!
После этих слов Александр понял, что о главной цели его посещения – попытаться уговорить Дмитрия повиниться перед ханом и тем самым смягчить свою участь – не стоит и заикаться. Братья еще какое-то время потолковали о том о сем, после чего расстались – как оказалось, навсегда.
3С раннего утра в княжьих хоромах на Боровицком холме вьюжила веселая суета: все, что можно вымыть, почистить или прибрать, мылось, чистилось и прибиралось, печи в стряпне трудились во всю мочь, все обитатели хором – от ближнего боярина до последнего холопа – облачались в самое нарядное свое платье. И хотя тот день не был отмечен никаким церковным праздником, а в княжеской семье не намечалось ни свадьбы, ни крестин, повод для торжества был, и далеко не из заурядных: Москва готовилась к встрече митрополита Петра. Главный иерарх Руси и раньше бывал в вотчине Даниловичей, но на сей раз он приезжал не на неделю, не на месяц, а с тем, чтобы остаться здесь навсегда. Отныне отсюда, из новых, специально для него возведенных на Боровицком холме палат по соседству с княжескими хоромами, а не как прежде, из Володимера, будет он окормлять свою многочисленную паству. Иван Данилович прекрасно сознавал, сколь значимо это событие для всей раскладки сил на Руси. Со времен святого Володимера митрополит всегда пребывал в самом средоточии власти – там, где находится великокняжеский стол: сперва в Киеве, потом в Володимере. И если Петр решился изменить обычаю, это означает, что центр власти сместился, что именно московский князь является ныне первым на Руси, хоть и не обладает пока великим ярлыком. Немало сил и средств было потрачено Иваном Даниловичем на то, чтобы старик почувствовал себя в Москве как дома: город неустанно украшался церквами одна краснее другой, московские попы наперебой расхваливали перед митрополитом благочестие и щедрость своего князя – все должно было наводить Петра на мысль, что нет на Руси другого властителя, который бы так пекся о процветании святой православной веры.
И вот дело сделано. Иван Данилович верхом на белом жеребце выехал встречать Петра за городские ворота. Одеяние князя соответствовало торжественности момента: его дородное тело, закутанное в расшитый жемчугом червленый кожух, обхватывал широкий золотой пояс, на котором в холодных лучах белого зимнего солнца таинственно переливались разноцветные каменья – алмазы, сапфиры, рубины, изумруды. Из-под полы кожуха чванливым лоскутом выглядывали алые прохваченные золотой нитью ноговицы; на вставленных в золотые стремена ногах – зеленые сафьяновые черевьи. Праздничное убранство венчала золотая татарская шапка с опушкой из собольего меха. Более трех часов Иван Данилович, сидя на нетерпеливо переступавшем с ноги на ногу коне, бесплодно вчитывался в раскрытую перед ним слепящую глаз морозную книгу, прежде чем вдалеке в серебряном пламени снежной пыли призрачно начерталась небольшая вереница возов.
Самое внешность митрополита Петра, наделенного высоким ростом и могучей широкой грудью, на которой покоилась окладистая белоснежная борода, невольно внушала окружающим почтение, приличествующее его высокому сану. Но еще большим уважением проникался к Петру тот, кто имел возможность лично убедиться в высоких свойствах его души: равнодушный к мирским благам, истовый в вере и непамятливый на зло митрополит был подлинным пастырем и истинным украшением церкви. Единственной роскошью, к которой владыка питал необоримую страсть, были книги: значительная часть доходов от митрополичьих сел шла на пополнение его богатейшей библиотеки, редкостные экземпляры для которой Петр выписывал даже из Царьграда и Греции. Книгами было нагружено и большинство возов, сопровождавших владыку в этом путешествии.
Спешившись, Иван Данилович почтительно подошел под благословение, а затем крепко обнял старика:
– Рад снова приветствовать тебя на Москве, владыко. Надеюсь, на сей раз ты нас уже не оставишь.
– И я желал бы того же, чадо, – пророкотал с улыбкой Петр, подавая князю руку, чтобы тот помог ему выйти из возка. – Вельми полюбился мне твой город. Поистине сама пресвятая дева внушила нашим предкам избрать для него место столь приятное и удобное.
– Видишь ли, княже, – уже другим, серьезным тоном молвил митрополит, когда вечером, после утомительных, но неизбежных церемоний, они с Иваном Даниловичем уединились за чарой вина в личных покоях князя, – чую я, что силы мои убывают. Знать, скоро призовет меня всевышний судия. – Помолчав немного, Петр продолжал: – Недавно во сне господь ниспослал рабу своему чудесное видение... – Внезапно подавшись вперед, старец обжег Ивана Даниловича огненным взглядом, вырвавшимся из-под густых черных бровей, как вспыхнувшее внутри светца пламя. В его взволнованном голосе зазвучали и мольба и повеление: – Упокой остаток дней моих, княже, созиждь храм во славу нашей небесной заступницы, где бы бренные мои кости могли в мире дожидаться суда божьего, и – верь мне – возрастет слава рода твоего в сем благословенном граде, и сильные руки его взыдут на рамена врагов его!
С благословения митрополита местом для нового храма был выбран пустырь прямо под окнами княжеских покоев. Петр запретил зодчим возводить в нем для него гробницу, как то хотел Иван Данилович. Преодолевая возрастающую телесную немощь, старик каждое утро на рассвете брал тяжелую кирку и отправлялся в строящуюся церковь, где до обеда вырубал нишу в стене, своими руками готовя себе место последнего успокоения, пока игумены и архимандриты, постоянно приезжавшие с разных концов Руси для решения церковных вопросов, терпеливо дожидались приема, с благоговением вслушиваясь в глухие царапающие звуки, доносившиеся из храма.
4Вскоре после приезда митрополита привиделся Ивану Даниловичу дивный сон. Едва хмельное вино дремоты наполнило мехи сомкнутых век, перед мысленным взором князя встал налитый ярким летним солнцем лес, по которому пестрой шумной цепью раскинулась пышная охота. Звонко переливаются голоса борзых; громко хлопая крыльями, взлетают с дерев потревоженные птицы; под копытами сильных коней яростно бьется зеленое сердце земли. А впереди веселой ватаги разодетых в парчу и бархат молодцов на крутобоком чалом жеребце мчится юноша со сверкающим радостью взором, задыхающийся от избытка молодых сил. Невольно позавидовав его счастливому и беззаботному виду, Иван Данилович вдруг с удивлением узнал в юноше себя. Да, именно таким он был в самую цветущую пору жизни, до того далекого уже дня, когда кровавая переяславская бойня потрясла душу юного князя, навсегда вытравив из нее безоглядное упоение жизнью. Но это было потом, а пока что он, забыв обо всем, жадно всматривается в лесную чащу в поисках какого-нибудь зазевавшегося зверя. Наконец его усилия вознаграждены: меж стволов мелькнула робкая косуля. С неистово бьющимся сердцем Иван натягивает лук, но желанная добыча скрывается в густой листве. Охваченный охотничьим задором, Иван устремляется вдогонку, но после продолжительной погони все же упускает косулю из виду. Только теперь он понимает, что заблудился: не слышно больше лая псов и веселых криков его спутников; лишь шелест листвы струится тихо, как потаенная молитва, да беспечные голоса птиц где-то наверху тонко пронзают золотисто-пыльный воздух. После долгих блужданий по чаще Иван выехал на опушку леса и как завороженный застыл при виде удивительного зрелища: посреди широкого поля, прямо на его зеленом ковре, возвышалась огромная снежная гора, ослепительно сияя, как исполинский алмаз, под жарким летним солнцем. Ее сужающиеся кверху очертания отличались безупречной прямизной и соразмерностью, как будто она была творением искуснейшего зодчего, а макушка терялась в прозрачной беспредельности неба. Но что это: по склонам дивной горы, извиваясь и переплетаясь друг с другом, потекли тонкие струйки воды; они быстро превратились в полноводные потоки, и гора, на глазах уменьшаясь в размерах, вскоре исчезла без следа, словно звезда в рассветном небе. Только бабочки, как ни в чем не бывало, продолжали кружиться над переливающимися под ласковым ветерком зелеными волнами...
Едва оправившись от изумления, Иван пересек поле и выехал на проселочную дорогу, один конец которой уходил в поросшую колючим кустарником низину, а другой извивался узкой серой полоской между опушкой леса и полем. Не зная, в какую сторону направиться, Иван в нерешительности остановился. Вдруг он увидел одетого в черное старца, медленно поднимавшегося по дороге из низины. Ивана поразило то, что старик находился довольно близко от него, хотя за мгновение до этого его вообще не было видно. «Откуда он взялся?» – пронеслось в голове у княжича. Но размышлять об этом Ивану было некогда: солнце уже клонилось к закату, и надо было спешно выбираться из этого пустынного места. Может быть, путник укажет ему дорогу? Дождавшись, когда старец поравняется с ним – причем Иван снова с каким-то неприятным удивлением отметил, что, несмотря на свой неспешный шаг, он необыкновенно скоро очутился рядом, – юный князь вежливо поприветствовал странника. Но тот, не отвечая и не давая Ивану вымолвить более ни слова, предостерегающе поднял посох и, замахав на князя руками, сердито закричал: «Не время еще, не время! В урочный час сам к тебе приду – благословить на дорогу. Ныне же ты путь свой избираешь один, без советчиков». В этот миг внезапный порыв пыльного ветра заставил Ивана прикрыть лицо, а когда он обернулся, старца уже не было, будто он, подобно снеговой горе, тоже растаял в искристом, туго, как щит кожей, обтянутом тишиной воздухе.
Наутро Иван Данилович поведал о своем видении митрополиту, который славился искусством толкования снов. Петр в задумчивости погладил свою белую бороду.
– Гора сия – это ты, княже, – произнес он после продолжительного молчания. – Вельми возвышаешься ты над прочими человеками, ярко сияет твоя слава. Но краткий век уготован всему земному, и ты также не избегнешь общей доли: приидет назначенный господом день, и величие твое канет в вечность, яже стирает грани между великим и ничтожным. Поле знаменует Русскую землю. Бескрайни ее просторы, щедро одарена она господом красотами и богатствами. И желал создатель сим сновидением остеречь тебя, дабы ты, памятуя о бренности величия земного, отнюдь не обольщался его призрачным блеском, но неустанно радел о нуждах земли нашей многострадальной, ибо все мы лишь гости на ней на краткое время, она же пребудет вовеки!
– А старец?
– Сей старец – вестник смерти. Облик его сохрани в своей памяти: как повстречается он тебе, готовься в путь невозвратный.
5Понимая, что кончина владыки может наступить со дня на день, Иван с тяжелым сердцем уезжал в октябре 1326 г. в Орду, предчувствуя, что больше не увидит Петра живым. Так и вышло. Три месяца спустя у Коломны возвращающегося князя встретил высланный ему навстречу отряд под началом молодого, недавно появившегося при княжеском дворе боярина Ивана Зерно. Обменявшись приветствиями, Иван Данилович первым делом справился о здоровье митрополита, которого он оставил уже вельми недужным.
– Кончается наш архипастырь, – вздохнул Зерно. – Почитай, с самого твоего отъезда с постельки не встает, а на прошлой седмице уж и узнавать всех перестал.
– Что ж ты сразу не сказал, болван! – обрушился Иван Данилович на ни в чем не повинного слугу и, натянув поводья, так что конь взвился на дыбы, отрывисто крикнул: – Коня мне самого свежего да поживее!
Ему подвели крепкого буланого жеребца, лучшего из нескольких коней, находившихся в обозе в качестве запасных; для сбережения сил они не везли седоков и не запрягались в возы. Изнемогая от нерастраченной мощи, жеребец грыз удила и яростно раздувал огромные ноздри, из которых белыми шелковыми лентами струился теплый пар.
– Добро, – удовлетворенно кивнул Иван Данилович, оглядев красавца. Наказав обозу с ратниками идти в Москву без него, князь в одиночестве, одвуконь, что есть мочи устремился вперед.
Иван Данилович нещадно стегал коня; за конскими хвостами, мятущимися в воздухе, как боевые стяги, опухало густое облако летевшего из-под копыт снега. Встречь князю бесконечной толпой неслись нагие иззябшие деревья, на бегу перебрасывая друг другу по цепочке жидкий плещущий серебристым светом солнечный колобок. «Только бы успеть, только бы успеть!» – неотступно звенела в мозгу тревожная мысль. Поприщ за двадцать от Москвы конь под князем натужно захрипел и бессильно рухнул набок, увлекая за собой седока в глубокий снег. Даже не отряхнувшись, Иван Данилович вскочил на запасного жеребца и продолжил путь.
Наконец показались стены стольного города. Миновав широкие никогда не запиравшиеся ворота с огромными крестами на створах, Иван Данилович резко осадил коня и, бросив поводья первому попавшемуся на глаза холопу, вбежал на крыльцо митрополичьих хором. Разгоряченный бешеной скачкой, он не заметил ни отстраненного выражения на лицах челяди, ни царившей кругом непривычной тишины. Отворив дверь в светлицу, Иван замер как громом пораженный. В помещении стоял сильный запах ладана. Петр в полном торжественном облачении лежал на принесенном сюда из повалуши длинном трапезном столе. Вокруг него дугой были расставлены большие витые свечи; еще одну митрополит держал в сложенных на груди широких руках. На их длинных желтоватых стеблях дрожали белые, в голубом нимбе, лепестки. У изголовья черной тенью застыла монашка, однообразным и размеренным, как гудение пчелы, голосом читавшая по толстой книге в драгоценном окладе. Осенив себя крестным знамением, князь медленно, как в забытьи, подошел к усопшему и, опустившись на колени, припал к сияющей золотом, издающей приятный хруст парче митрополичьей ризы.
– Что же ты, отче, не дождался меня? – не поднимая головы, сквозь слезы проговорил он. – Ушел и не простился! Как теперь без тебя быть прикажешь?
И еще долго-долго столпившиеся у двери бояре во главе с тысяцким Вельяминовым, пришедшие проститься с усопшим, обливались потом в тяжелых шубах, не смея нарушить безмолвную беседу князя с отошедшим в иной мир владыкой.
6Как степенная седая голова на широком, дородном теле, возносится над Тверью белая громада Спасского собора. Он по праву стяжал себе славу первого храма Руси. Увенчанный пятиглавым золотым венцом, с высокими лестничными всходами и белокаменной резьбой на стенах, собор исполнен такого изящества и мощи, что, несмотря на свои размеры, кажется, легко парит в воздухе. Не меньшее впечатление храм производит и изнутри. Высокий свод, из центра которого на молящихся милостиво и взыскующе взирает огромный черноокий лик спасителя, поддерживают четыре мраморные колонны. Под мерцающим золотыми окладами иконостасом, по обе стороны от замысловато извитой решетки царских врат, стоят в ряд массивные, окованные железом гробы, в которых нашли последнее успокоение многие поколения тверских князей. Ризницу храма украшают роскошные древние ткани, на которых, словно отблески погасших языческих солнц, сияют вышитые золотом чудовищные сказочные птицы.
Под сенью сего велелепного храма, как собаки, улегшиеся у ног хозяина, смиренно притулились, утонув в омуте садов, несколько изб, населенных церковными служителями невысокого чина. Отмокающим в доща-не куском кожи кисла здесь неподвижная заскорузлая жизнь: мутные зрачки натянутых на окна бычьих пузырей, глиняные горнцы на кривых жердях плетней, старчески поскрипывающие на ветру колодезные журавли... 15 августа 1327 г., в великий праздник Успения, дверь одной из этих изб распахнулась и, подпоясывая на ходу белую холщовую рубаху, на крыльцо вышел маленький тщедушный человечек лет тридцати; его конопатое лицо с длинным, по-птичьи заостренным носом и слегка оттопыренным пучком рыжей бороды не могло не вызвать улыбки, но располагающий к себе открытый добродушный взгляд прозрачных светлых глаз в значительной мере сглаживал возникавшее в первое мгновение впечатление нелепости его внешнего облика. Затянув на впалом животе узкий сыромятный ремешок, мужчина с довольным кряхтением развел в стороны узкие плечи и небрежно толкнул пяткой дверь.
– Таврило! Таврило! – послышался из избы заглушаемый дверным скрипом низкий женский голос.
– Ну чего тебе? – с досадой отозвался мужчина, приоткрывая дверь и просовывая внутрь голову, надежно прикрытую с тыла нечесаными светлыми волосами.
– Гляди не припозднись. Не запамятовал: тебе днесь обедню служить?
– Да я Веснушку токмо напою и назад. Долго, что ли? – недовольно бросил в ответ Таврило и, бухнув дверью, мелкой, чуть ковыляющей походкой спустился по стертым скрипучим порожкам.
Таврило исполнял в храме обязанности дьякона и жил со своей семьей – женой Лизаветой, скуластой, крепко сбитой, с задорными огоньками в зеленых щелочках глаз, и двумя маленькими дочками, как две капли воды похожими на мать. В округе Таврило слыл веселым малым: бывал подчас усердней к браге, чем к службе, и любил потешить себя и других игрой на дуде, за что получил прозвище Дудко. Столь не приличествующие духовному сану склонности не раз грозили незадачливому дьякону изрядными неприятностями, но все как-то обходилось, и, исполнив наложенную на него в очередной раз легкую епитимью, Дудко снова принимался за старое. Служители столь знатного храма, каким был собор Святого Спаса, пользовались немалым уважением среди торгового и ремесленного люда, составлявшего большую часть прихожан, но Гаврилу не столько уважали – пожалуй, за глаза над ним даже слегка посмеивались за непутевость, – сколько любили за добродушие и легкий нрав.
Пока дьякон – плохо ли, хорошо ли – исполнял свои обязанности в храме, дьяконица Лизавета целыми днями хлопотала по хозяйству, а оно у Гаврилы было немаленькое – две коровы, несколько коз и свиней и бесчисленная бестолковая орава кур и гусей. Лишь одно живое существо Дудко не доверял заботам жены: молодую кобылицу Веснушку – пегую красавицу с гладкими, будто прилизанными, боками – дьякон собственноручно холил и берег как любимое дитя. Вот и сейчас Дудко бережно вывел свое сокровище под уздцы из стойла и, как обычно, повел к Волге на водопой.
Был погожий солнечный день середины августа, один из тех чудесных дней, когда еще ясно и тепло по-летнему, но в воздухе уже ощущается умеряющее жгучий летний жар неуловимое дыхание осени. Путь Дудка пролегал через главный городской торг, обосновавшийся на возвышенном берегу реки. Изредка здороваясь со знакомыми, дьякон медленно пробирался по казавшимся бесконечными рядам, мимо самодовольно лоснящихся, издающих густой резкий запах выделанных кож, калено поблескивающих на солнце ножей и прочих кузнечных изделий, глиняной посуды, подвешенных на толстых перекладинах мясных туш, навязчиво обхаживаемых суетливыми ватагами мух, плетеных корзин с рыбой и множества других товаров, свезенных сюда из разных уголков обширного и богатого княжества. Веснушка жадно вдыхала ноздрями острую смесь разнообразных запахов и пугливо прядала ушами, прислушиваясь к беспокойному гулу толпы.
Несмотря на деятельную суету, безраздельно властвовавшую здесь, дьякон видел на многих лицах печать озабоченности и тревоги, причина которых была ему ясна: уже больше месяца в Твери стоял крупный татарский отряд. Собрав положенную дань, чужеземцы почему-то не торопились восвояси, что порождало в народе беспокойство и ожидание чего-то недоброго. Тверичам мерещились самые лютые притеснения, пугающие слухи набухали, как почки по весне.
– Бают, татарина на княженье посадить хотят.
– К тому, видно, и идет: князя нашего уже и из хором выгнали, боярин ихний старшой там засел, Щелкан.
– Боярина? Подымай выше: он, сказывают, самому цесарю Азбяку родней доводится.
– Как бы церкви грабить не зачали.
– С них, нехристей, станется! – то и дело слышалось в толпе.
Словно овеществление витавшей в воздухе тревоги, в кузнечном ряду навстречу Дудку из-за угла выехали четверо татар в полном вооружении; на их островерхих шлемах угрожающе покачивались черные конские хвосты.
Почуяв неприятное сосание под ложечкой, Дудко остановился и прижался к прилавку, давая дорогу. Когда татары поравнялись с ним, один из всадников, коренастый и сильный, с расплывшимся, щекастым, похожим по форме на репу лицом, похлопал кобылу по плотному крупу, одобрительно зацокал языком и вдруг резко выхватил поводья из рук опешившего дьякона.
– Не трожь, поганый! – пронзительно завопил Дудко, безуспешно пытаясь уцепиться за гриву своей ненаглядной Веснушки. – Почто разбойничаешь! Али мало тебе дани, что еще татьбой промышляешь?!
Не обращая на отчаянные крики Дудка никакого внимания, татары, как ни в чем не бывало переговариваясь друг с другом, двинулись дальше. Злополучный дьякон, ища поддержки, беспомощно обвел глазами находившихся вокруг людей, которые, оставив свои дела, хмуро наблюдали за происходящим. И тут впервые в жизни гнев и возмущение пересилили в душе Гаврилы страх перед татарами. Мольба в его голосе сменилась требовательным, почти повелительным укором.
– Что же вы глядите?! – яростно воскликнул он, в сильном волнении комкая в руках шапку. – Мужи тверстии, не выдавайте!
Этот непосредственно обращенный к ним возглас словно вывел людей из оцепенения.
– Что же это, братцы, деется? – раздались голоса. – Серед белого дня при всем честном народе злодеи бесчинствуют, а мы стоим как неживые! Негоже это вовсе! Не боись, робя, не дадим тебя в обиду!
Татар, которые уже начали с некоторым беспокойством оглядываться по сторонам, слегка удивленные поднявшейся вокруг суматохой, окружило живое кольцо тверичей. Сразу несколько сильных рук вырвали у отнявшего кобылу всадника поводья. С отрывистым гортанным криком ордынец обнажил саблю, но пустить ее в ход не успел: перелетев через голову своего захрипевшего и рухнувшего на передние ноги коня, брюхо которого пропорола острая жердина, татарин тяжело упал на спину, раскинув в стороны руки; отовсюду на него посыпались сопровождаемые гневными криками удары: ордынца рубили топорами, молотили палками, пинали ногами. Его товарищей стащили с коней и заставили разделить судьбу грабителя. Долго, с угрюмым ожесточением истязали тверичи уже мертвые, превратившиеся в кровавые обрубки тела, вымещая на них все насилия и унижения, перенесенные за долгие годы ига.
Теперь вспыхнувшее пламя народного гнева было уже не погасить. С криками «Бей поганых! Управить их всех к едреной матери!» быстро возраставшая толпа двинулась к княжескому дворцу. По пути расправились с ордынскими купцами, занимавшими на торгу отдельный ряд. «Урус якши, урус аньда. Нэ нада война», – испуганно бормотал старый толстый татарин, глядя на ворвавшихся в его увешанную цветистыми восточными тканями лавку вооруженных чем попало, пылающих ненавистью людей. Удар топором по темени оборвал его робкие мольбы.
Над городом поплыл грудной призывный гул вечевого колокола. Бросив свои обычные занятия, по улицам бежали мастеровые и торговые люди с невесть откуда взявшимся, давно припрятанным в укромных закутках оружием, а то и просто с острым дрекольем и крепкими сучковатыми дубинами.
– А ты, дядя, почто на татарина пошел? – весело кричал молодой парень в кожаном кузнечном переднике, надетом прямо на потное мускулистое тело, шедшему рядом сумрачного вида пожилому гостю. – Вы ж с ним ужики – оба три шкуры дерете, чертовы дети!
– Не балуй, – строго ответил тот. – Не на свадьбе гулять идешь – на рать смертную!
Радостными криками приветствовал собравшийся на площади люд появление своего князя, позади которого следовали почти неотличимые друг от друга Борисовичи – тверской тысяцкий и его брат, оба высокие, круглолицые, с широкими мясистыми губами.
– Тверичане! – высокий голос Александра Михайловича звенел от волнения, на его нежных, почти девичьих щеках пылал лихорадочный румянец. – Вороги земли нашей замыслили извести княжий род под корень, истребить веру православную!..
Его слова потонули в поднявшихся криках, которые слились в один многоголосый рев:
– Не бывать тому!
– Защитим князя и святую веру!
– Доколе бесермены будут терзать нас? Или наши руки уже и топор поднять не в силах?!
Татары на брошенный им вызов ответили привычным для себя образом. Из распахнувшихся ворот княжеских хором с диким воем вылетели несколько сотен всадников; они обрушили на восставших железные молнии своих по-змеиному изогнутых клинков, безжалостно топтали их копытами коней. Но, непобедимая в открытом поле, ордынская конница мало что могла сделать на узких городских улицах против имевших огромный численный перевес тверичей. Несущихся во весь опор всадников повсюду встречали направленные на них копья, колья и вилы; татар забрасывали камнями и палками; перегородив улицы телегами и бревнами, горожане большими группами заходили в тыл натыкавшимся на препятствия врагам; мало кому удавалось вырваться из такой западни.
К наступлению темноты уцелевшие татары закрылись в княжьем тереме, откуда сквозь витые решетки окон осыпали окруживших их тверичей стрелами. Понеся потери и не решаясь на приступ, восставшие укрылись за опоясывавшей хоромы огорожей. После короткой заминки хвостатыми звездами полетели в сторону терема стрелы, обмотанные горящей паклей. То там, то здесь по стенам заметались быстро растущие алые пятна. Вскоре огромное огненное рядно, из которого чья-то невидимая рука щедро сыпала дымчатые зерна искр на темное поле спустившегося вечера, освещало бурлящий, как разоренный муравейник, город, своим тусклым неверным светом придавая ему какую-то зловещую призрачность.