Текст книги "Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
Дубовцы пытались заговаривать с солдатами, но какой-то с саблей на боку унтер или фельдфебель свирепо отгонял их прочь. Серах пробовал побеседовать с часовым, но часовой, не подпуская его к себе, закричал:
– Назад!
– Да мне вот к речке!
– Назад! – повторил часовой, неприятно пошевеливая ружьём.
В деревне стало необыкновенно тихо, даже собаки забыли, что на чужих следует лаять, и не кудахтали куры, припрятанные догадливыми бабами. Тепло и ласково сияло солнце, освещая дубовцев на завалинах, точно нищих на церковной паперти. К полудню улица опустела, народ разбрелся по избам обедать, солдаты тоже занялись этим делом. А почти тотчас после обеда, откуда-то сверху, как будто с крыши, пугливо крикнули:
– Еду-ут…
– Стройся, – приказал воин с саблей на боку. – Губернатор едет, – сказал он кому-то.
Со двора Грачёва выбежал офицер и скомандовал:
– Смир-рно!
Солдаты вскочили, построились, одеревенели, и в деревню въехал губернатор. Приехал он не в гости, а, видимо, по делу, и не один, а в сопровождении четырёх конных полицейских. Рядом с ним в коляске сидел толстый важный человек с круглым и усатым лицом старого кота из богатого дома. Губернатор выскочил из коляски лёгкий, тонкий, серый, вытер платком лицо, обмахнул серебряную бородку и, здороваясь с офицером, громко сказал:
– Надо было на колени поставить…
– Не имел приказания, ваше превосходительство.
– Ну да, я знаю! Это должен был исправник, но я его обогнал.
Затем губернатор, офицер и усатый человек ушли в избу старосты, а кучер губернатора тихонько двинул страховидных лошадей вдоль улицы, – лошади шли, высоко поднимая сухие, гладкие ноги, зверски оскалив зубы, фыркая, брызгая пеной и поглядывая на людей искоса, свирепо, глаза их были налиты кровью и внушали уныние.
Некоторое время спустя бешено примчался в облаке пыли ещё экипаж, в нём сидели исправник [36]36
глава уездной полиции; подчинён губернатору – Ред.
[Закрыть], становой пристав [37]37
чиновник уездной полиции, заведующий в полицейском отношении станом, определённой частью уезда; подчинён исправнику – Ред.
[Закрыть], старуха в сером платье с красным крестом на груди и красной перевязью на рукаве, их сопровождали трое урядников [38]38
полицейские, нижние чины уездной (сельской) полиции, подчинённые становому приставу – Ред.
[Закрыть]верхом. И наконец бойкая пёстрая лошадка прикатила бричку с грузом, зашитым в рогожу. Затем всё двинулось так быстро, как будто поехало с крутой горы.
Полицейские, согнав дубовцев в кучу, выравняли их в два ряда, и один, с медалями на груди, приказал:
– Становись на колени!
– И бабы? – спросил Серах.
– Я те поговорю, – крикнул полицейский, а другой деловито повторил:
– Все на колени становись!
Дубовцы зашевелились, переглядываясь, толкая друг друга, и все стали почти наполовину короче. Урядники вынесли со двора Грачёвых широкую скамью, поставили её среди улицы, попробовали – прочно ли стоит? Стояла прочно. Рыжебородый полицейский очень осторожно положил в конце скамьи большую охапку прутьев.
– Вон как, – сказал Серах, вытягиваясь в переднем ряду, и вздохнул:
– Бабы, вы становитесь сзади нас.
– Молчать! Не шевелись! – закричал полицейский с медалями.
Со двора старосты вышло гуськом начальство, впереди – губернатор, за ним исправник, офицер, становой и штатский, похожий на кота.
Губернатор стройный, тонконогий, аккуратно обтянут серой коротенькой курточкой, в штанах с красным лампасом, в лакированных сапожках. Лицо у него узенькое, тоже серое, под седой квадратной бородой сверкало что-то красненькое, похожее на крест, на нём было много золота, а лакированные ноги казались железными, шёл он быстро, легко, точно по воздуху, и было ясно, что это человек особенной силы и беспощадной строгости. Остановясь посредине фронта дубовцев против Митрия Плотникова, он закричал пронзительно, как павлин:
– Н-ну, что, мерзавцы? Бунтовать, а? Негодяи! Дармоеды! Недоимщики!
Плотников кувырнулся в ноги ему и заныл, выпрямляясь, приложив тёмные руки ко груди своей:
– Ваше сиятельство, преподобный… господин граф, простите Христа ради! Действительные дураки… виноваты… разорились до конца, не дай бог.
Вслед за ним завыли бабы, забормотали, закричали мужики:
– Обидели нас!
– Прости покрова́ ради.
– Темнота наша…
– Разорены вконец!
– Хоть помирай…
– Смутьяны тут ещё…
Губернатор стоял, дрыгая правой ногой, под седыми его бровями грозно блестели глаза, необыкновенные, золотистые, точно чешуя фазана.
– Молчать, идиоты! – снова закричал он. – Я вам покажу, как бунтовать. Налогов не платите, а пьянствуете, дебоширите… Я вас выучу!
Его серое, как бы запылённое лицо потемнело, он широко открывал рот, показывая золотые клыки, и грозил то кулаком, то пальцем, тонким и длинным, точно гвоздь. Его хорошо освещало солнце, и при каждом движении губернатора от его зубов, погон, пуговиц, перстня на пальце отскакивали золотые лучики, – можно было подумать, что он насквозь прошит золотом. Он сверкал, гремел, и смутно вспоминались какие-то сказки о страшных людях. Дубовцы, перестав ныть и понурясь, слушали бешено быстрый гон его слов.
– Государь император… в заботах о вас, подлецы… министры, архиереи… губернаторы ночей не спят, – кричал он, притопывая ногой. – Вам на каторге место! Но прежде я вас перепорю.
Сняв фуражку, он обнажил дыбом вставшие седые короткие волосы, вытер виски и лоб платком и хрипло скомандовал:
– Начать!
Становой пристав поднял к лицу бумажку и прочитал:
– Трофим Лобов.
Офицер, протирая очки платком, сказал исправнику:
– Следует ли детям смотреть, как секут родителей?
Исправник приподнял толстые усы, надул щёки, но – не успел ответить, – губернатор строго сказал:
– Детей тоже надо сечь!
Но тотчас же распорядился:
– Разогнать мальчишек по дворам и смотреть, чтоб не высовывались в окна-а! В чём дело, пристав? Где этот вызванный?
Двое полицейских уже подвели Лобова к скамье.
– Раздевайся.
– Нет сил со страха, – спокойно сказал Лобов. – Снимайте штаны сами, коли это нужно вам.
Пристав сказал губернатору:
– Ваше превосходительство, он упорствует, не хочет…
– Ещё бы он хотел! Дать ему десять лишних! Нет, барабана не надо, поручик, мы – без церемоний! Мы – просто, да!
Лобов лёг вдоль скамьи, вытянув шею за край её и упираясь в край подбородком. Двое полицейских, откинув корпуса, держали его за руки и за ноги, как будто растягивая человека. Казалось, что именно от этого красноватые ягодицы грузчика так неестественно круто вздулись. Солнце освещало ягодицы так же заботливо, как губернатора и всё другое.
– Раз, два, три, – торопливо и звонко начал считать становой тихий свист в воздухе и сухие шлепки прутьев по человечьей коже, но губернатор хозяйственно сказал:
– Не так часто, реже!
Лобов молчал, лёжа неподвижно, только мускулы под лопатками вздрагивали. Кожа его покрылась тёмно-красными полосами, а к последним ударам покраснела сплошь, точно обожжённая. Когда кончили сечь его, он так же молча спустил со скамьи ноги, сел, тыкая в землю изуродованной ногой, растирая ладонями подбородок и щёки, туго налитые кровью.
– Котомина Евдокия, – вызвал пристав.
– Не пойду, – закричала Авдотья, вырываясь из рук урядника, схватившего её сзади за руки. Лобов, поравнявшись с нею, сказал:
– Упрись подбородком в край скамьи – кричать не будешь.
Но она уже кричала:
– Бесстыдники… Да что вы? Не хочу…
Урядник толкал её коленом в зад, головой в плечи. Ему помогли, но перед скамьёй Авдотья снова начала сопротивляться, выкрикивая:
– Ваше благородие, избавьте срама. Прошу же я вас.
– Живее! – резко приказал губернатор.
Авдотью уже притиснули на скамью, но она всё ещё извивалась, точно щука, и, только когда обнажили ноги, спину её – замолчала на минуту, но после первых же ударов начала выть:
– За что-о? Мучители…
– Гляди-ко ты, – пробормотал Плотников, толкнув локтем Сераха. – Дуняшка-то – стыдится! А ведь бесстыдно живёт…
– Чужие, – кратко откликнулся Серах.
Начальство очень внимательно рассматривало, как на стройном, желтоватом, точно сливочное масло, теле женщины вспыхивали розовые полосы, перекрывая одна другую. Тело непрерывно изгибалось, толкая и покачивая полицейских, удары прутьев падали на спину, на ноги, полицейские встряхивали Авдотью и шлёпали ею по скамье, как мешком.
– Довольно, – крикнул губернатор на двадцатом ударе, но полицейский не удержал руку и ударил ещё раз.
Авдотья вскочила на ноги, оправила юбку и побежала прочь, подняв руки к голове, пряча растрёпанные волосы под платок.
Вызвали Плотникова. Этот пошёл, расстёгивая на ходу штаны, криво усмехаясь, говоря:
– И не знаю, какая моя вина? Человека нету смирнее меня!
– Ваше сиятельство, – плачевно закричал он, сняв штаны и падая на колени, – брат мой, Василий, верой-правдой служит вам – всеизвестный охотник…
– Двадцать пять, – сказал губернатор сухо и чётко.
В начале порки Плотников аккуратно на каждый удар отвечал звонким голосом «о-ой!» Но лежал смирно, не двигаясь, и прутья погружались в его тело, как в тесто. Только при последних ударах он стал кричать тише, не в такт ударам, а когда кончили пороть его, пошевелился не сразу.
– Вставай, – сказал полицейский, стирая ладонью пот со лба.
Плотников встал, покачнулся, лицо его дрожало, из глаз текли слёзы, шевелилась бородка, он облизал губы и сказал по привычке шута балагурить:
– Дай бог впрок!
Вызвали Христину, Василия Плотникова, – их не оказалось.
– Найти! – приказал губернатор.
Серах подошёл молча. Ему губернатор назначил сорок, и это заставило Трофима Лобова вслух и внятно догадаться:
– Список-то Красовский, стерва, составил!
Серах долго укладывал длинное жилистое тело своё на скамье и начал кряхтеть только в конце счёта. А когда кончили сечь его, он сел, покачивая головой, точно не решаясь встать, а встав, тотчас же снова шлёпнулся на скамью и, улыбаясь, сказал:
– Вон как… Ослаб всё-таки…
Снова встал, согнулся, чтоб поднять штаны, спустившиеся до щиколоток, и вдруг громко, с треском выпустил кишечный газ в сторону губернатора. Губернатор сказал что-то исправнику, исправник взревел:
– Ещё десять этому скоту!
По лицам двух-трёх серых солдатиков солнечным зайчиком скользнула улыбка, усмехнулся Лобов, зашептали бабы, наклонив головы, исправник, свирепо нахмурясь, разгонял платком испорченный воздух, губернатор, взяв под руку офицера, пошёл прочь, а человек с лицом кота сказал:
– Это он, идиот, нарочно…
После первых же добавочных ударов из-под кожи Сераха выступила кровь, и полицейские, ударив розгой, начали отворачивать лица в сторону, должно быть, избегая мелких, точно ягоды бузины, капелек крови. Когда кончилась порка, Серах встал, коснулся ладонью зада, поднёс ладонь к лицу и сказал:
– Вон как…
– Иди, иди, – сердито посоветовал полицейский, осматривая мундир и брюки. Серах взял штаны в руки и пошёл прочь голоногим.
– Барон Таубе, – позвал губернатор. Исправник поспешно бросился к нему, и всё начальство исчезло во дворе Грачёвых.
– Молоко пить пошли, – соображал Плотников. – А может, чаёк.
Авдотья, повернув в его сторону опухшее, заплаканное лицо, гневно сказала:
– Поди, поклонись в ножки им.
Без начальства полицейские стали сечь торопливее, да и всё вообще пошло быстрее, но как будто обидней, никто уже не командовал, не угрожал, обнаружилась какая-то скука. Со дворов появлялись солдаты, которые искали названных в списке Василия Плотникова, Христину и какого-то Ивана Новикова. Митрий Плотников с радостью объявил:
– А такого у нас нет и даже вовсе не было никогда. Был Носков Ванька, так его ещё в августе свезли в сумасшедший дом.
Становой пристав равнодушно сказал:
– Смотрите, за укрывательство преступников отвечать придётся.
Все устали: солдаты – стоять в строю, миряне – на коленях, некоторые уже сидели, а высеченные лежали на земле. Ераков, несмотря на свой возраст, честно стоял, как приказано, на коленках и ворчал:
– Это разве наука? Подпаску Коське двадцать пять розог дали, а ему вдвое надобно. Не-ет, бывало драли на долгую память. Да не розгой, а палочками, палочками.
С поля наплывал холодноватый ветерок, разнося в воздухе листья, вздымая с земли пыль, фыркали лошади губернатора, где-то ударили собаку, она взвизгнула, завыла.
На огородах каркали вороны, кричали галки, в окнах изб появились рожицы детей. Курчавый парень вырвался из рук урядника и побежал вдоль улицы. Конный полицейский, охранявший коляску губернатора, ловко поставил пред парнем свою лошадь, парень ткнулся в бок её, отскочил, упал, его схватили и, ударив по шее, повели, он упирался ногами в землю, гнал пред собой пыль и кричал:
– Мне – в солдаты идти… Некрут я…
– Дурак! Солдат тоже порке подлежит, – презрительно сказал Ераков, а Лобов, лёжа на боку сзади него, спросил:
– А ты, старый чёрт, не помогал Красовскому список составлять?
– Кабы помогал, я бы тебе сотню назначил, – ответил старик. Лобов легонько похлопал его по спине, говоря:
– Это ты считай за мной…
Сзади Лобова всхлипывали, жалуясь:
– Как же я теперь? Подруги смеяться будут – вышла за поротого.
– Эка беда! Посмеются да и перестанут.
– Стыдно мне будет.
– Подумаешь, какой стыд.
А солидный мужской голос добавил:
– Не по роже били, а по заднице.
– Да и рожа – не дороже, – добавил женский голос.
В воротах двора Грачёвых встал, протирая очки, офицер и что-то сказал подручному своему, тот отдал честь и длинно крикнул:
– Смир-рно-о!
На улицу вышло начальство, губернатор посмотрел на свои сапоги, пошаркал ногой о землю и заговорил громко, неспокойно:
– Встать, негодяи! Идиоты… Ну, что, получили горячих? Так-то вас и надо. Мало ещё. Вас надо каждый месяц драть.
Он помолчал, пошептался с исправником и продолжал:
– Предупреждаю: виновные в избиении урядника Кашина при исполнении им служебных обязанностей, в избиении… этого… торговца…
– Белкина, – подсказал исправник.
– Вот – Белкина! И в поджоге сена помещика Красовского будут преданы суду.
К нему подъезжала коляска. Отдохнувшие лошади, красиво играя ногами, точно плясать собирались, взмахивали мордами, туго натягивая вожжи. Губернатор смотрел на них и лениво кричал:
– Я вас выучу, я вам на шкурах ваших!..
Он молодецки прыгнул в коляску, за ним влез коренастый исправник и толстый человек с лицом кота. Когда лошади пошли, губернатор встал в коляске и, проезжая мимо дубовцев, погрозил им пальцем. Ераков стоял, как надлежит солдату. Плотников кланялся начальству с улыбочкой, как гостю, который догадался, наконец, что ему пора домой. Горнист проиграл сбор. Из огородов, из проулков выбежали часовые, офицер похлопал лошадь свою по шее, влез в седло и сказал фельдфебелю:
– Ночёвка – там же.
Дубовцы осторожно расползались по домам. Проезжая мимо них, офицер, наклонясь вперёд, заботливо оправлял рукою в перчатке гриву лошади. Вслед ему звучала команда:
– В ряды стройся! Не путать! Черти не нашего бога. Смирно! Ряды вздвой! Шагом – арш!
Пошли. За ними поехала кухня. Поравнявшись с Лобовым, ездовой придержал лошадей, спрашивая Лобова:
– Земляк, тут на село Василёв Майдан короче этой нет дороги?
Лобов подумал и сказал:
– Переедешь мост – свороти направо, к лесу, вёрст семь выиграешь.
– А дорога – как?
– Скатерть.
– Спасибо.
– На здоровье.
Лобов прилёг на завалину своей избы. Из окна высунулась простоволосая рыжая сестра его Акулина и спросила:
– Почто ты его в болото послал? Не проедет он там.
– А тебе что? – ворчливо спросил Лобов.
Сестра сердито усмехнулась и хлопнула окном. На улице стало пусто, тихо, казалось, что и в избах нет ни одной души. Солнце, красное, как сырое мясо, опускалось в синеватые облака. Крикливо пролетела стая галок, и снова деревню обняла вечерняя тишина.
На улицу вышла Авдотья с железным ведром в руке, остановилась, глядя из-под ладони вдаль, где на пригорок вползала серая колонна войска и сзади неё покачивалась чёрная труба походной кухни.
Лобов крикнул ей:
– Я ждал, что они, дьяволы, вдобавок песню заорут!..
Авдотья не ответила.
– Журавли летят, Дуняш!
– Ну, так что? – спросила женщина.
– Зазывно курлыкают. А мне – вот некуда лететь.
Авдотья пошла к ручью.
– Что Серах, как? – крикнул Лобов.
Не останавливаясь, женщина ответила:
– Старуха эта, с крестом красным, намазала ему, завязала тряпочками. Глубоко просекли…
– Он всё-таки нашёл, как спасибо им сказать…
Авдотья зашла за угол избы, пошатнулась, всхлипнула, поставила ведро на землю и, схватив руками полу кофты, сунув лицо в неё, затряслась, рыдая беззвучно.
Орёл
В конце главной улицы города, у выхода её в поле, к монастырскому кладбищу, – одноэтажный, в пять окон, дом, похожий на сарай. Он обшит тёсом и когда-то давно был выкрашен рыжей краской, но её смыли многие дожди, выжгло солнце, в дряхлое дерево глубоко въелась долголетняя пыль и окрасила его в свой, пепельно-грязный цвет. Но кое-где на коже дома ещё остались ржавые пятна, похожие на кровоподтёки после ударов. Очень старый дом. Он уже запрокинулся во двор, и тусклые стёкла окон его как будто хотят взглянуть в даль неба, точно им надоело смотреть на железную решётку ворот кладбища и на кресты над могилами за решёткой.
Фасад дома украшают четыре проржавевших вывески. Одна извещает: «Сей дом вдовы титулярного советника Анны Репьевой», на другой сказано, что дом «Свободен от постоя», – хотя размещение солдат в жилищах обывателей давным-давно не практикуется, – третья говорит, что дом «Застрахован в обществе «Саламандра», а общество это – «прогорело» лет тридцать тому назад. Четвёртая вывеска – побольше, свежее, ядовито зелёная, на ней изображён чёрный двуглавый орёл, и его дугою окружают чёрные слова:
«Канцелярия земского начальника первого участка Мямлинского уезда».
Летом земский начальник живёт в селе Савелове, вёрст за десять от города, и приезжает «править суд» по пятницам, часов в десять утра. Крестьяне обычно собираются на судбище рано утром и в хорошую погоду сидят под окнами канцелярии, на истоптанной кирпичной панели, а в дождь – жмутся на дворе; двор – большой, пустой, зарос крапивой, лопухом; от соседнего двора его отделяет полуразрушенный сарай, посредине двора – колодезь и старая, корявая ветла. Из бурьяна торчат обгоревшие пеньки и куча кирпича – остаток печки. Иногда земского ждут час, и два, и пять.
Жарко. В городе пахнет, точно на чердаке, – гретой пылью и птичьим помётом. Тихо. Дети – в школах, женщины – в кухнях, в огородах, мужчины – на службе, на работе. Под окнами канцелярии, потея, вздыхая, почёсываясь, сидят и лежат серые, тёмные бородатые люди, иные дремлют, кое-кто – спит, всхрапывая, посвистывая. Медленно плетётся разноголосый, негромкий говорок, но, слушая его издали, кажется, что это говорит всё время один и тот же человек.
– Не едет.
– Гляди – опять не будет.
– Наши дни для него – без цены.
– Дурят господа над нами.
– Этот ещё ничего!
– Н-да. Мягкой.
– Орёл.
– А вот в третьем участке брат его, Костянтин, ну и – собака!
– А ты бы не орал, – Гришка услышит, он тебе покажет.
– Эх, мать вашу крошу на лапшу!
На кладбище идёт козёл, важно покачивая головою.
– Исправник шагает… [39]39
исправник – начальник полиции в уезде – Ред.
[Закрыть]
– Похоже.
На минуту голоса примолкли, и слышно, как на кладбище яростно поют зяблики. Потом снова шелестят голоса.
– Костянтин приказал перед лошадью его шапки снимать.
– Ври!
– Верно. Не снимешь – день ареста. Другой раз не снимешь – трое суток.
– С ума сходят.
– Бывает и это. Мусин-Пушкин судил-судил да вдруг начал в стадо стрелять. Гонят стадо с поля, а он приснастился у окошка и – давай садить! Ружьё у него – не одно, так он и дробью и пулями.
– Много скота перепортил?
– Голов пяток, что ли.
– Это – верно. История – известная.
– Связали его, привезли в город, а там и говорят: «Да он давно уж с ума-то спятил!»
– Вот – черти!
– Так сумасшедший и судил?
– Так и судил.
– Отменили приговора-то?
– Нет, нельзя! Закон, слышь, обратно не действует.
Кто-то уныло говорит:
– Сидим, как пленные турки, эхма…
– Надобно, так посидишь, – отвечают ему, и снова вполголоса, не торопясь, плетётся говорок:
– Лаяться мастер Костянтин.
– Умеет.
– Мужику против него не выругаться.
– Офицеры они все. У нашего брата в казармах учились.
– А приехал он, Костянтин, в село с женой, такая тоненькая, глазастенькая, щёки – жёлтые, как репа. И всего имущества привёз – чемодан, гитару да зелёную птицу попугая в клетке, и птица тоже матерно ругается.
– Ври, как на мёртвого!
– Верно. Птица – известная.
– Вскоре и лошадь привели, ну – ничего не скажешь – красавица!
– Это пред ней шапки снимать надо?
– Пред ней самой. Вся – белая, ноги – точёные, глаз – весёлый.
– Верно. Не идёт, а – пляшет!
Лошадь хвалят долго, подробно. Звонкий тенор подводит итог похвалам:
– Такую лошадь не жеребцу крыть, а – губернатору.
– Эй, Евдоким, гляди, нарвёшься!
– А потом и повезли-и! Столы, стулья, диваны, сундуки, дома на три…
– Чу, Гришка проснулся…
Мужики гуськом, один за другим, идут во двор, толпятся пред чёрным крыльцом, а из дома выходит заспанный и встрёпанный Гришка Яковлев, бывший волостной писарь, великий знаток всех законов жизни, знаменитый пьяница. Выход его всегда одинаков: крупно шагая длинными и тонкими ногами, покачивая сильно вздутым животом, без рубахи, в тиковых полосатых подштанниках, босой, с полотенцем на плече, он подходит к колодцу и, не глядя на людей, командует хрипло:
– Давай!
Кто-нибудь из мужиков вытаскивает бадью воды, Гришка сгибает узкогрудое, серокожее тело под прямым углом, всхрапывает:
– Лей!
Мужик обливает подземной, холодной водой лысоватую, тыквоподобную голову, спину с лопатками, как ладони. Журавлиные Гришкины ноги трясутся, шевелятся рёбра, как у загнанной лошади, он кашляет, ругается, хрипит, держась руками за сруб колодца.
– Три!
Мужик усердно растирает полотенцем Гришкину спину.
– Тиш-ше, чёрт!
И наконец, выпрямившись, всё такой же серокожий, Гришка говорит:
– Сегодня земский не приедет. У кого есть прошения – давай! Остальные – ползи домой!
Большинство мужиков и баб уныло и ворчливо уходят со двора, а некоторые идут за Гришкой в канцелярию, упрашивая его:
– Григорий Михалыч, бога ради – двинь дело! Который раз приходим. Сам понимаешь, косить пора! Мы же люди не свободные.
Законник, покашливая, шутит:
– Врёте: покуда не арестованы – значит, свободны.
Но шутку эту давно знают, и она никого не смешит. Черноволосый, курчавый, как цыган, Евдоким Костин, мастер по установке жерновов на мельницах, ставит дело просто и ясно; он говорит нахмурясь, оскалив плотные белые зубы:
– Григорий, ты меня не томи, морду побью! А взыщешь с Волокушина – трёшницу дам.
Гришка, стоя на верхней ступени крыльца, затяжно кашляет, ноги его трясутся, он схватился за кромку двери, чтоб не упасть, его длинное, серое, в рыжей бородке, лицо вспухло, побурело, он бьёт себя кулаком в грудь и наконец, прокашлявшись, скрипит:
– Я – что? Взяточник?
– Ну, а – кто? – спокойно спрашивает Костин.
– Меня – купить можно?
– Все покупают.
– Слышали? – обращается Гришка к мужикам. – Это называется оскорбление словом при исполнении служебных обязанностей. Будьте свидетелями.
– Э, дурак, – махнув на него рукою, говорит Костин и идёт прочь, а за ним быстро следуют мужики, приглашённые в свидетели.
Поглаживая грудь, Гришка садится на верхнюю ступень крыльца и мотает мокрой головой, влажные, рыжие и уже полуседые волосы падают на серые щёки его. Глаза законника опухли, белки налиты кровью.
– С-сволочь, – высвистывает он и снова кашляет.
Земский начальник приезжает на беговых дрожках или в красивом плетёном шарабанчике. «Тяглой силой» служит ему маленькая, необыкновенно бойкая лошадка, а правит ею бывший гусар Иконников, теперь – сельский стражник, человек угрюмый и странно скупой на слова. Он служит земскому в качестве денщика и кучера, сопровождает его на охоту, на рыбную ловлю. Он – большой, смуглолицый, лысый, глаза у него круглые, как пуговицы, и кажутся такими же плоскими. На нём рубаха малинового цвета, заправленная за пояс чёрных, солдатских брюк, на широком ремне прицеплен револьвер в жёлтом кожаном чехле, на левом боку полицейская шашка, – рядом с ним земский, в сером пыльнике с капюшоном на голове, напоминает монаха, схимника.
Мужики, сняв шапки, стоят молча, плотно прижимаясь друг к другу, бабы прячутся сзади их, а впереди – нахмурясь, с лицом великомученика – Гришка Яковлев, в сером пиджаке до колен, в серых полосатых брюках, в стоптанных белых ботинках с чёрными пуговками.
Иконников снимает с земского пыльник, точно скорлупу с яйца, и пред народом – знакомая фигура творца справедливости, раздатчика «правды и милости», которые должны «царствовать в судах» (Выражение царя Александра II: «Правда и милость да царствуют в судах» – прим. М.Г.). Земскому начальнику за сорок лет, но он стройный, широкогрудый. Череп его украшен серебряной щетиной, сдобное, румяное лицо украшают пышные усы и большие ласковые глаза. На нём золотистая рубаха из чесучи [40]40
чесуча или чесунча – грубоватая, матовая шёлковая, или в смеси с хлопком, ткань с неравномерной рельефной поверхностью желтовато – белого цвета из волокна дикого или дубового шелкопряда – Ред.
[Закрыть], кавалерийские рейтузы, сапоги с лаковыми голенищами, за широким поясом с бляшками из чернённого серебра торчит забавный хлыстик, туго сплетённый из ремня, он кажется железным, рукоятка у него тоже серебряная.
Он вытирает запылённые щёки и широкий лоб белым платком, встряхивает серебряной головой и, расправляя пальцами обеих рук густые светловолосые усы, прищурясь – улыбается.
– Опять собралась целая рота, – говорит он ленивеньким, но звучным барским голосом. – Ну, здравствуйте!
Крестьянство разноголосо бормочет приветствия, бабы очарованно смотрят на идольски красивого барина, и, может быть, некоторым из них вспоминаются девичьи сны, вспоминается песня о том, как «ехал барин с поля, две собачки впереди, два лакея позади», ехал и, встретив девушку-крестьянку, влюбился в неё, взял в жёны.
Земский явно уверен, что народ любуется его молодцеватостью, здоровьем, силой; он потягивается, расправляя мускулы, и, щурясь, смотрит в жаркое небо, как бы проверяя, достаточно ли ярко освещает его солнце. Он командует:
– Яковлев! Подай стол и стул сюда, в канцелярии – жарко и мухи. Ворота закрыть!
– Готово! – скрипит деревянным голосом Гришка и тоже командует:
– Раздайся!
Толпа тяжело шевелится и обнаруживает сзади себя в тени у крыльца – стул, стол, накрытый зелёной клеёнкой, графин с водой, чернильницу, пачку бумаг.
– Прошений много? – спрашивает земский, садясь к столу, поглаживая усы.
– Тринадцать.
– Черти! – говорит земский, удивлённо пожимая плечами. – Чего вы всё собачитесь, чего судитесь? Когда же вы научитесь мирно жить, а? Эх вы… бестолочь! Дали вам свободу, а вы не умеете пользоваться ей, вот и приходится нам же, господам, учить вас… Воспитывать…
Из толпы выдвигается тощий старичок с голым черепом, с двумя шишками на нём, с клочковатой, грязного цвета, запутанной бородой, слишком тяжёлой для его узкого лица с невидимыми глазами, – выдвинулся и запел назойливо, как нищий:
– Ваше скородие, Митрий Сергеич, драгоценный наш защитничек, – бедность! Бедность заела! Людей-то много, а хлеба-то мал кусок! Кусочек-то маловат, барин милой! А люди-то – воры, воры все…
Из толпы громко спросили:
– А где живёт вор вороватее тебя?
– Цыц, – командует земский, хмуря золотистые брови. – Это – кто сказал?
– Евдоким Костин, – определяет Гришка.
– Правду сказал, ваше благородие, – подтверждает крупная, пожилая баба в пёстром платье городского покроя.
– Тиш-ше! – строго приказывает земский, хлопнув ладонью по столу. – Я вас предупреждал и ещё раз предупреждаю: не смейте ругаться при мне! Слышали? Ну, вот…
И, откинувшись на спинку стула, подняв руку в воздух, покачивая ею, он внушает:
– Я – творю суд. Это важное дело. Суд воспитывает правосознание ваше. Понимаете? Должны понять. Я не первый раз говорю. Правосознание – это чтобы вы не обижали друг друга, не ругались, не дрались. Не воровали. Не рубили в казённых лесах воровским образом дерево. Не собирали грибов там, где запрещено. Вовремя платили налоги государству. И – земству. Не пропивали денег…
Говорил он не сердито, не торопясь и очень скучно. Говорил и смотрел, как Иконников шагает по двору, а за ним ходит, точно собака, гнедая лошадка, толкает его мордой в плечо, старается схватить губами за ухо.
– Не дури, – густо сказал Иконников и, вынув из кармана, должно быть, кусок сахара, вложил его в губы лошади.
– Вам сколько ни дай – всё мало! – продолжал земский, безнадёжно махнув рукой. – Знаю я вас! Сутяги вы, кляузники, ябедники. Зависть грызёт вас, вот что! Вот вы – судитесь. С кем? Всё – с богатыми. Будто бы они вас теснят, жить не дают. А работу они вам дают? Вот видите? Мне даёт работу государь, вам – богатый мужик.
Блуждающий взгляд земского остановился, брови нахмурились. Прислонясь спиной к срубу колодца, в тени ветлы сидит женщина, широко раскинув ноги: в подоле юбки её заснул полуголый, тощенький ребёнок, кривоногий, со вздутым животом, по животу ползали мухи. Баба тоже спит, склонив неудобно голову на плечо, удивлённо открыв рот.
– Что ей надо? – спросил земский, указывая на бабу пальцем. Гришка, стоя за его спиной, как ангел-хранитель, деревянно ответил:
– Пелагея Ямщикова. Муж имеет четыре года тюрьмы за убийство. У неё отобрали душевой надел.
– Да. Вот видите: убийство, – проворчал земский и вернулся к своей теме: – Вы должны признать: богатый мужик – это умный мужик. Он богат, потому что умён. Он – опора власти, опора царя, да! Богат – значит, богатырь, человек, награждённый богом особой силой ума, духа и тела. Вот как надобно думать.
В толпе стоит Василий Кириллович Волокушин, коренастый старик в суконной, выгоревшей и сильно заношенной поддёвке; он давно вырос из неё, и она не застёгивается на его животе, вздутом, как пузырь, и опущенном почти до колен. Жёлтое, как тыква, рыхлое лицо его поросло кустиками седоватых волос, на подбородке они соединены в реденькую, острую метёлку, на его сизоватом носу, изрытом оспой, – круглые очки в серебряной оправе, за стёклами очков тускло поблескивают сиреневые зрачки бараньих глаз. Лысый его череп покрыт, как тряпочкой, морщинистой и пятнистой кожей. Он владелец двух водяных мельниц и знаменит своей скупостью. Знаменит он и как сутяга: непрерывно судится у земских, у мирового судьи, в окружном суде. Он слушает речь земского, как молитву: благочестиво сложив руки на животе; верхняя губа его надувается, шевеля волосики усов, нижняя – отпадает, обнажая тёмные колышки редких зубов. Он громко сопит.
И все люди слушают медленную, натужную речь барина очень внимательно, почти не шевелясь. Сгущается знойная, тягостная скука, угашая неумелые мысли. Земский высморкал нос трубным звуком и, перелистывая бумаги, позвал:
– Бунаков и Дроздова!
Поклонясь так низко, точно их ударили по затылку, у стола встали старик с шишкой и толстогубая женщина в городском платье.
– Ну – как? – спросил судья. – Договорились? Согласны мириться?
– Не могу я, ваше высокородие, не могу, – басом заговорила женщина, и большое глазастое лицо её густо налилось кровью. – Изувечил он мне корову, старый дьявол, а ведь корова-то какая, господи! И сравнить её не с чем, из четырёх она у меня королевной ходила. А ведь на трёх ногах корова не живёт. Человек – так он и на одной ноге может, а её – только на мясо, куда кроме?