355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 » Текст книги (страница 22)
Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 06:07

Текст книги "Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)

Камо

В ноябре-декабре 1905 года, на квартире моей, в доме на углу Моховой и Воздвиженки, где ещё недавно помещался ВЦИК, жила боевая дружина грузин, двенадцать человек. Организованная Л.Б. Красиным и подчинённая группе товарищей-большевиков, Комитету, который пытался руководить революционной работой рабочих Москвы, – дружина эта несла службу связи между районами и охраняла мою квартиру в часы собраний. Несколько раз ей приходилось выступать активно против «чёрных сотен», и однажды, накануне похорон Н.Э. Баумана, когда тысячная толпа черносотенцев намеревалась разгромить Техническое училище, где стоял гроб Николая Эрнестовича, убитого мерзавцем Михальчуком (Михальчук – дворник одного из домов Немецкой, ныне Бауманской улицы. За убийство Баумана был оправдан. В 1906 году судился за кражу домашних вещей и был обвинён), хорошо вооружённая маленькая дружина грузинской молодёжи рассеяла эту толпу.

К ночи, утомлённые трудом и опасностями дня, дружинники собирались домой и, лёжа на полу комнаты, рассказывали друг другу о пережитом за истекший день. Все это были юноши в возрасте восемнадцати – двадцати двух лет, а командовал ими товарищ Арабидзе (артист грузинской драмы т. Васо Арабидзе), человек лет под тридцать, энергичный, строго требовательный и героически настроенный революционер. Если не ошибаюсь, это он застрелил в 1908 году генерала Азанчеева-Азанчевского, начальника одного из карательных отрядов в Грузии.

Арабидзе был первый человек, от кого я услышал имя Камо и рассказы о деятельности этого исключительно смелого работника в области революционной техники.

Рассказы были настолько удивительны и легендарны, что даже в те героические дни с трудом верилось, чтоб человек был способен совмещать в себе так много почти сказочной смелости с неизменной удачей в работе и необыкновенную находчивость с детской простотой души. Мне тогда подумалось, что, если написать о Камо всё, что я слышал, никто не поверит в реальное существование такого человека, и читатель примет образ Камо как выдумку беллетриста. И почти всё, что рассказывал Арабидзе, я объяснял себе революционным романтизмом рассказчика.

Но, как нередко случается, оказалось, что действительность превышает «выдумку» своей сложностью и яркостью.

Вскоре рассказы о Камо подтвердил мне Н.Н. Флеров, – человек, которого я знал еще в 92 году в Тифлисе, где он работал корректором в газете «Кавказ». Тогда он был «народником», только что вернулся из сибирской ссылки, очень устал там, но познакомился с Марксом и весьма красноречиво убеждал меня и товарища моего Афанасьева в том, что – «На нас работает история».

Как многим уставшим, эволюция нравилась ему больше революции.

Но в 905 году он явился в Москву другим человеком.

– У нас, батенька, начинается социальная революция, понимаете? Начинается и будет, потому что началась снизу, из почвы, – говорил он, сухо покашливая, осторожным голосом человека, лёгкие которого сжигает туберкулёз. Мне было приятно видеть, что он утратил близорукость узкого рационалиста, радостно слышать горячие слова.

– Какие удивительные революционеры выходят из рабочей среды! Вот послушайте!

Он начал рассказывать об одном удивительном человеке, а я, послушав, спросил:

– Его зовут Камо?

– Вы знаете? Ага, только по рассказам…

Он крепко потёр свой высокий лоб и седые редкие кудри на лысоватом черепе, подумал и сказал, напомнив мне скептика и рационалиста, каким был он за тринадцать лет до этой встречи:

– Когда о человеке говорят много – значит, это редкий человек и, может быть, та «одна ласточка», которая «не делает весны».

Но, отдав этой оговоркой дань прошлому, он подтвердил мне рассказы Арабидзе и, в свою очередь, рассказал:

В Баку, на вокзале, куда Флеров пришёл встречать знакомую, его сильно толкнул рабочий и сказал вполголоса:

– Пожалуйста, ругай меня!

Флеров понял, что надобно ругать, и пока он ругал, – рабочий, виновато сняв шапку, бормотал ему:

– Ты – Флеров, я тебя знаю. За мной следят. Приедет человек с повязанной щекой, в клетчатом пальто, скажи ему: «Квартира провалилась, – засада». Возьми его к себе. Понял?

Затем рабочий, надев шапку, сам дерзко крикнул:

– Довольно кричать! Что ты? Я тебе ребро сломал?

Флеров засмеялся:

– Ловко сыграл? После я долго соображал: почему он не возбудил у меня никаких подозрений и я так легко подчинился ему? Вероятно, меня поразило приказывающее выражение его лица; провокатор, шпион попросил бы, не догадался приказать. Потом я встречал его ещё раза два-три, а однажды он ночевал у меня, и мы долго беседовали. Теоретически он человек не очень вооружённый, знает это и очень стыдится, но читать, заняться самообразованием у него нет времени. Да это как будто и не очень нужно ему, он революционер по всем эмоциям, революционер непоколебимый, навсегда, революционная работа для него физически необходима, как воздух и хлеб.

Года через два, на острове Капри, снова поставил передо мной фигуру Камо Леонид Красин. Мы вспоминали товарищей, и он, усмехаясь, спросил:

– А помните, в Москве вас удивило, что я на улице подмигнул щеголеватому офицеру-кавказцу? Вы, удивясь, спросили – кто это? Я назвал вам: князь Дадешкелиани, знакомый по Тифлису. Помните? Мне показалось, вы не поверили в моё знакомство с таким петухом и как будто даже заподозрили меня в озорстве. А это был Камо. Он отлично играл роль князя! Теперь он арестован в Берлине и сидит в таких условиях, что, наверное, его песня спета. Сошёл с ума. Между нами – не совсем сошёл, но это его едва ли спасёт. Русское посольство требует его выдачи как уголовного. Если жандармам известна хотя бы половина всего, что он сделал, – повесят Камо.

Когда я рассказал всё, что слышал о Камо, и спросил Красина – сколько тут правды, он, подумав, ответил:

– Возможно, что всё правда. Я тоже слышал все эти рассказы о его необыкновенной находчивости и дерзости. Конечно, рабочие, желая иметь своего героя, может быть, несколько прикрашивают подвиги Камо, создают революционную легенду, понимая её классово-воспитательное значение. Но всё-таки он парень на редкость своеобразный. Иногда кажется, что он избалован удачами и немножко озорничает, балаганит. Но это у него как будто не от легкомыслия молодости, не из хвастовства и не от романтизма, а из какого-то другого источника. Озорничает он очень серьёзно, но в то же время как бы сквозь сон, не считаясь с действительностью. Был такой случай: незадолго до ареста, в Берлине, он шёл по улице с товарищем, русской девицей, она указала ему в окне бюргерского домика на подоконнике котёнка и говорит: «Смотрите, какой хороший!» Камо подпрыгнул, схватил котёнка и подал спутнице: «Возьми, пожалуйста!»

Девица должна была доказывать немцам, что котёнок сам спрыгнул с окна. Это не единственный анекдот такого рода, и я объясняю их тем, что у Камо совершенно отсутствовал инстинкт собственности. «Возьми, пожалуйста», – это он говорит часто и тогда, когда дело касалось его собственной рубахи, его сапог, вообще вещей, лично необходимых ему.

– Добрый человек? Нет. Но отличный товарищ. Моё, твоё – он не различал. «Наша группа», «наша партия», «наше дело»…

– Другой раз, тоже в Берлине, на очень оживлённой улице, какой-то лавочник вышвырнул из двери мальчишку. Камо рванулся в лавку, испуганный спутник едва удержал его, а он вырывается и кричит: «Пусти, пожалуйста, ему надо морду бить!» Возможно, что это он репетировал свою роль безумного, но это мне теперь кажется. А в то время пускать его на улицу без провожатого было невозможно: он, казалось, только за тем и выходил, чтоб впутаться в какой-нибудь скандал.

– Верно, он сам рассказал мне, что во время одной экспроприации, где он должен был бросать бомбу, ему показалось, что за ним наблюдают двое сыщиков. До момента действия оставалась какая-то минута. Он подошёл к сыщикам и сказал: «Убирайтесь прочь, стрелять буду!»

– «Ну, что ж, ушли они?» – спросил я.

– «Конечно, убежали».

– «А почему ты сказал им это?»

– «Что такое почему? Надо было сказать – сказал».

– «А всё-таки почему? Жалко стало?»

– Он рассердился, покраснел.

– «Ничего не жалко! Может быть, просто бедные люди. Какое им дело? Зачем тут гуляют? Я не один бросал бомбы; ранить, убить могли».

– Его поведение в этом случае дополняется и, может быть, объясняется другим: где-то в Дидубе он выследил шпиона, схватил его, прижал к стене и начал убеждать: «Ты – бедный человек? Зачем служишь против бедных людей? Тебе товарищи богатые, да? Почему ты подлец? Хочешь – убью?»

– Человек не пожелал, чтоб его убили, он оказался русским рабочим из батумской группы, приехал за литературой, но потерял адрес квартиры товарища, в которой раньше останавливался, и искал её по памяти. Видите, какой оригинальный парень Камо?

Самый изумительный из его подвигов – гениальная симуляция, которая ввела в заблуждение премудрых берлинских психиатров. Но искусная симуляция не помогла Камо, правительство Вильгельма II всё-таки выдало его жандармам царя, и, закованный в кандалы, отвезённый в Тифлис, он был помещён в психиатрическое отделение Михайловской больницы. Если я не ошибаюсь, он симулировал безумие в течение трёх лет. Его бегство из больницы в Тифлисе – тоже фантастический фокус.

Лично с Камо я познакомился в 20 году, в Москве, в квартире Фортунатовой, бывшей моей квартире на углу Воздвиженки и Моховой.

Крепкий, сильный человек, с типичным лицом кавказца, с хорошим, очень внимательным и строгим взглядом мягких, тёмных глаз, он был одет в форму бойца Красной Армии.

По его осторожным и неуверенным движениям чувствовалось, что непривычная обстановка несколько смущает Камо. Сразу стало понятно, что расспросы о революционной работе надоели ему и что его целиком поглощает другое. Он готовился поступить в военную академию.

– Трудно понимать науку, – огорчённо говорил он, шлёпая, поглаживая ладонью какой-то учебник, точно лаская сердитую собаку. – Рисунков мало. Надо делать в книгах больше картинок, чтобы сразу видно было, что такое дислокация. Вы знаете, что это такое?

Я не знал, а Камо смущённо улыбнулся, сказав:

– Вот видите…

Улыбка была беспомощная и какая-то детская. Эта беспомощность была хорошо знакома мне: я в юности тоже часто испытывал её, постигая словесную мудрость книг. Понятно было мне и то, как, должно быть, трудно одолевать сопротивление книги смелому практику, для которого служба революции прежде всего – дело, творчество новых фактов.

Это при первой же встрече с Камо вызвало у меня горячую симпатию к нему, а чем дальше, тем более он поражал меня глубиной и точностью его революционного чувства.

Совершенно невозможно было соединить всё, что я знал о легендарной дерзости Камо, о его сверхчеловеческой воле, изумительном самообладании, с человеком, который сидел передо мной за столом, нагруженном учебниками.

Невероятно, что, пережив такое длительное напряжение сил, он остался таким простым, милым товарищем и сохранил душевную молодость, свежесть, силу.

Он ещё не изжил в себе юношу и юношески романтично был влюблён в хорошую женщину, хотя и не блиставшую красотой, да, кажется, и старше его.

О своём романе он говорил с тем лиризмом страсти, который доступен только здоровым, сильным и целомудренным юношам:

– Она замечательная! Доктор, понимаешь, и всё знает, все науки. Она приходит с работы и говорит мне: «Что такое? Не можешь понять? Так это очень просто». И верно! Очень просто! Ах, какой человек!

И, рассказывая о романе своём словами иногда смешными, он делал неожиданные паузы, трепал руками густые, курчавые волосы на голове и смотрел на меня, молча спрашивая о чем-то.

– Ну, и что же? – поощрял я его.

– Вот видишь как… – неопределённо сказал он, и нужно было долго допрашивать его, чтоб услышать наивнейший вопрос:

– А может быть, не надо жениться?

– Почему?

– Знаешь – революция, учиться надо, работать надо, враги кругом, – драться надо!

И по нахмуренным бровям, по суровому блеску глаз ясно было, что его сильно мучает вопрос: а не будет ли женитьба изменой делу революции? Было странно, немножко комично и как-то особенно трогательно, что юношеская сила и свежесть его чувства мужчины не совпадает с его могучей энергией революционера.

С такой страстью, как о своей любви к женщине, он говорил о необходимости поехать за границу, работать там.

– Просил Ильича: «Отпусти, я буду за границей полезный человек!» – «Нет, сказал, учись!» Ну, что ж? Он знает. Такой человек! Смеётся, как ребёнок. Ты слышал, как смеётся Ильич?

Улыбнулся ясно и снова потемнел, жалуясь на трудности постижения военной науки.

Когда я расспрашивал его о прошлом, он неохотно подтверждал все необыкновенные рассказы о нём, но хмурился и мало добавлял нового, незнакомого мне.

– Глупостей тоже много делал, – сказал он однажды. – Напоил одного полицейского вином, смолой башку ему намазал, бороду намазал. Знакомый был. Спрашивает меня: «Ты вчера чего в корзине носил?» – «Яйца». – «А какие бумаги под ними?» – «Никаких бумаг!» – «Врёшь, говорит, я видел бумаги!» – «А что ж не обыскал?» – «Я, говорит, из бани шёл». Вот глупый! Рассердился я – зачем заставляет меня врать? Повёл его в духан, напился он там пьяный, намазал ему. Молодой я был, озорничал ещё, – закончил он и сморщил лицо, точно отведав кислого.

Я стал уговаривать его писать воспоминания, убеждал, что они были бы крайне полезны для молодёжи, не знакомой с технической работой. Он долго не соглашался, отрицательно встряхивал курчавой головой.

– Не могу. Не умею. Какой я писатель – некультурный человек?

Но согласился, когда признал, что воспоминания его – тоже служба революции, и, вероятно, как всегда в жизни своей, приняв решение, он тотчас же взялся за дело.

Писал он не очень грамотно, суховато и явно стараясь говорить больше о товарищах, меньше о себе. Когда я указал ему на это, он рассердился:

– Что, мне молиться на себя нужно? Я не поп.

– Разве попы на себя молятся?

– Ну, кто ещё? Барышни молятся?

Но после этого стал писать более ярко и менее сдержанно о себе.

Был он своеобразно красив, особенной, не сразу заметной красотой.

Сидит передо мной сильный, ловкий человек в костюме бойца Красной Армии, а я вижу его рабочим, разносчиком куриных яиц, фаэтонщиком, щёголем, князем Дадешкелиани, безумным человеком в кандалах, – безумным, который заставил учёных мудрецов поверить в правду его безумия.

Не помню, по какому поводу я упомянул, что у меня на Капри жил некий Триадзе, человек о трёх пальцах на левой руке.

– Знаю его – меньшевик! – сказал Камо и, пожав плечами, презрительно сморщив лицо, продолжал: – Меньшевиков не понимаю. Что такое? На Кавказе живут, там природа такая… горы лезут в небо, реки бегут в море, князья везде сидят, всё богато. Люди бедные. Почему меньшевики такие слабые люди, почему революции не хотят?

Он говорил долго, речь его звучала всё более горячо, но какая-то его мысль не находила слов. Он кончил тем, что, глубоко вздохнув, сказал:

– Много врагов у рабочего народа. Самый опасный тот, который нашим языком неправду умеет говорить.

Само собой разумеется, что больше всего хотелось мне понять, как этот человек, такой «простодушный», нашёл в себе силу и умение убедить психиатров в своём будто бы безумии?

Но ему, видимо, не нравились расспросы об этом. Он пожимал плечами, неохотно, неопределённо:

– Ну, как это сказать? Надо было! Спасал себя, считал полезным революции.

И только когда я сказал, что он в своих воспоминаниях должен будет писать об этом тяжёлом периоде своей жизни, что это надобно хорошо обдумать и, может быть, я оказался бы полезен ему в этом случае, – он задумался, даже закрыл глаза и, крепко сжав пальцы рук в один кулак, медленно заговорил:

– Что скажу? Они меня щупают, по ногам бьют, щекотят, ну, всё такое… Разве можно душу руками нащупать? Один заставил в зеркало смотреть; смотрю: в зеркале не моя рожа, худой кто-то, волосами оброс, глаза дикие, голова лохматая – некрасивый! Страшный даже.

– Зубы оскалил. Сам подумал: «Может, это я действительно сошёл с ума?» Очень страшная минута! Догадался, плюнул в зеркало. Они оба переглянулись, как жулики, знаешь. Я думаю: это им понравилось – человек сам себя забыл!

Помолчав, он продолжал тише:

– Очень много думал: выдержу или действительно сойду с ума? Вот это было нехорошо. Сам себе не верил, понимаешь? Как над обрывом висел. А за что держусь – не вижу.

И, ещё помолчав, он широко усмехнулся.

– Они, конечно, своё дело знают, науку свою. А кавказцев не знают. Может, для них всякий кавказец – сумасшедший? А тут ещё большевик. Это я тоже подумал тогда. Ну, как же? Давайте продолжать: кто кого скорей с ума сведёт? Ничего не вышло. Они остались при своём, я – тоже при своём. В Тифлисе меня уже не так пытали. Видно, думали, что немцы не могут ошибиться.

Из всего, что он рассказывал мне, это был самый длинный рассказ.

И, кажется, самый неприятный для него. Через несколько минут он неожиданно вернулся к этой теме, толкнул меня тихонько плечом, – мы сидели рядом, – и сказал вполголоса, но жёстко:

– Есть такое русское слово – ярость. Знаешь? Я не понимал, что это значит – ярость? А вот тогда, перед докторами, я был в ярости, – так думаю теперь. Ярость – очень хорошее слово! Страшно нравится мне. Разъярился, ярость! Верно, что был такой русский бог – Ярило?

И услышав – да, был такой бог – олицетворение творческих сил, – он засмеялся.

Для меня Камо – один из тех революционеров, для которых будущее – реальнее настоящего. Это вовсе не значит, что они мечтатели, нет, это значит, что сила их эмоциональной классовой революционности так гармонично и крепко организована, что питает разум, служит почвой для его роста, идёт как бы впереди его.

Вне революционной работы вся действительность, в которой живёт их класс, кажется им чем-то подобным дурному сновидению, кошмару, а реальная действительность, в которой они живут, – это социалистическое будущее.

Об избытке и недостатках

Мы шагали просёлочной дорогой среди полей, раздетых осенью, нищенски разрезанных на мелкие кусочки; озорничал неприятный ветерок, толкая нас в затылки и спины, хлопотливо собирал серые облака, лепил из них сизоватую тучу, по рыжей щетине унылой земли метались тени, шевеля оголённые кусты, как будто желая спрятаться в них. Когда мы были в полуверсте от небольшой деревни, туча вдруг рассыпалась мелким, но густым и холодным дождём.

– Бежим! – скомандовал мой спутник Григорий Иванович, длинный, тощий человек, с костлявым лицом угодника божьего; на его лице серой кожи, в морщинах глубоких глазниц и под кустиками седых бровей прятались маленькие, очень сердитые и докрасна воспалённые глаза. Он себя называл рядовым железнодорожного батальона, но гораздо больше был похож на дьячка, в общем же – «человек бывалый», битый, мятый, сильно огорчённый жизнью и приученный сердиться на все случаи. До деревни бежали мы во всю силу, но достигли её, конечно, мокрыми, точно утопленники. Попросились обсушиться в одну избу, которая посолиднее, в две, в пяток, но никуда не пустили на очень простом основании:

– Много вас, таких, шляется!

– Чтоб вам издохнуть, – пожелал домохозяевам Григорий Иванович.

А дождь буйствовал всё сильнее, мы прислонились под воротами большой избы с двором, покрытым тёсом, стоим, мокнем, и вдруг из дождя явился невысокий, коренастый мужчина, такой же сплошь облизанный дождём, как и мы.

– Вы чего тут жмётесь – весны ждёте? – спросил он весёлым голосом. Мне стало интересно, а вместе с тем и досадно, что в такую погоду человек шутит. В ответ на угрюмые слова солдата: «Никуда не пускают!» – он предложил:

– Айда ко мне!

Говорил он крикливо, как глухой, и весело, точно пьяный. Весёлость эта противоречила не только погоде, но и одежде мужика: на нём отрёпанный кафтан, одной полой его он прикрывал голову, под кафтаном – ситцевая рубаха неуловимого цвета, из-под рубахи опускаются портки синей пестряди, ступни ног – босые; мне показалось, что дождь вымочил его ещё более безжалостно, чем нас. Солдат спросил:

– А ты, хозяин, чего же гуляешь?

– В село ходил, к знахарке, недалеко, версты четыре, – охотно ответил он. – Девчоночка у меня чего-то занедужила. «Хозяин!» – усмешливо воскликнул он, сбросив полу кафтана с головы и обнаружив рыжеватые клочья, должно быть, очень жёстких волос, – даже дождь не мог причесать их. – Какой же я хозяин, драть те с хвоста? Хозяева в сапогах ходят.

Широкоплечий, длиннорукий, он, видимо, был силач, шагал по цепкой грязи легко, быстро и всё спрашивал: кто мы, откуда, куда?

– Вот к тебе идём, – ответил солдат сразу на десяток вопросов.

– Пожалуйте, милости прошу, я – гостям рад, – сказал весёлый мужичок тоном человека, которому есть где принять, есть чем покормить гостей, и этот его тон заставил солдата насмешливо спросить:

– Выпил маленько?

– Непьющий. Не оттого, что тятя-мама запретили, а – душа не принимат. Даже запахом водочки недоволен я…

– Весёлый ты, – угрюмо заметил солдат.

– Слезой горя не смоешь. Лезьте через плетень, ближе будет.

Перелезли через плетень, вышли огородом на берег речки, в сажень шириною, соскользнули по взмыленной дождём глине к избёнке в два окна, без двора, с будочкой отхожего места среди зарослей картофельной ботвы. В пазах избы наляпана глина, солома на крыше взъерошена ветрами, прикрыта хворостом, хребет крыши пригнулся, как бы под тяжестью кирпичной трубы.

«Особнячок не из пышных, – подумал я. – Внутри, должно быть, тесно и грязно».

Переступив порог двери, мы очутились в маленьких сенях, и сразу стало понятно, что это – предбанник. На лавке у окна сидела старуха в холщовой рубахе; широко расставив голые ноги, цвета сосновой коры, она расчёсывала редким деревянным гребнем космы седых волос; при входе нашем взмахнула головой, точно испуганная лошадь, руки её ушли на колени, и она плачевно, испуганно заныла:

– Господи, царица небесная, что уж это? Опять ты, Егорша, привёл кого-то…

Шлёпнув на пол мокрый кафтан, Егорша хозяйственно и ласково заговорил:

– Не страдай, мамаша, не беспокой себя, прихорашивайся, знай, – женихи появились! Ну, прохожие, вы сбросьте лишнее здесь, а то – намочите в избе…

– Ну куда ты их денешь? – ныла старуха.

– Найдём место. Входите, гости. Старухи – они только ворчать способные…

– Эк, паяц! – вздохнув и безнадёжно качая головой, сказала старуха, а я попросил у Егорши разрешения повесить мокрую одежонку нашу на чердаке.

– Валяй! – одобрил хозяин.

Влезли мы на чердак, там дождь сечёт крышу, ветер шелестит соломой и хворостом, посвистывает, нашёптывает что-то горестное.

– Правильно ведьма назвала его – паяц, – ворчит в сумраке солдат, развешивая одёжу. – Да и жулик, должно быть. Жаль, чаю-сахару нет у нас, а то – самовар бы…

Сходя вниз, он предусмотрительно захватил с собой тяжёлую свою котомку. Внизу, в бане, было ещё более сумрачно, серые стёкла окна впускали в тесную комнатку неприятно тёплую муть тяжёлого запаха. Хозяин колыхался у стола, заправляя жестяную, маленькую лампу; посмотрев на гостей, он сказал:

– Один – вроде щуки, а другой похож на окуня. Ну, садитесь…

Из бани сделали жилую комнату очень просто: полок заменял полати, под полатями – нары и постель хозяев, на ней, в углу, уже совсем в темноте, кто-то шевелился. Печь приспособили для стряпни, подняв её под, а для житья на ней – сломали каменку. На шестке печи сидела кошка, нелюдимо сияли зелёные глаза, с полатей свешивалась и точно таяла в сумраке чья-то маленькая белая голова, в переднем углу, на лавке, под грудой тряпья дышало, тихонько всхрапывая, тоже что-то маленькое. Хозяин зажёг лампу, укрепил её на гвозде, вбитом в стену, помазанную мелом, скудный огонёк лампы осветил новенькие, ещё не затоптанные грязью жёлтые заплаты на прогнившем полу. При огне всё как-то странно сдвинулось, сомкнулось теснее, образовался какой-то скорбный уют и вызвал у меня сердитый вопрос:

«Это – жизнь?»

– Ну, как будем жить? – спросил хозяин, точно подслушав мои мысли, и весёлый его голос заставил меня подумать, что стеснённый человек этот играет на удальство.

– Хорошо бы теперь чайку хлебнуть, – продолжал он, – да самовара нету у нас.

– Чаю, сахару тоже нет, – спокойно, сочным голосом дополнили из-под полатей.

– Это хозяйка моя голос подаёт, – объяснил Егорша. – А картошки не дашь, Палага?

– Картошек из-за дождя не успели нарыть.

– Так. Ну, – хлебца, соли дай. Хлеб да вода – богатырская еда.

– Тятя, – позвал с полатей тихий голосок.

– Эх вы, жители, – пренебрежительно сказал солдат.

– Не нравимся? – спросила хозяйка, выступая на свет и застёгивая кофту на груди. – Тогда – может, к другим пойдёте?

Вопросы её прозвучали не задорно, не обиженно, однако с явным чувством своего хозяйского достоинства. Я обозлился на солдата, а он, должно быть, испугался, что выгонят нас в дождь и в ночь. Он был скупой человек, но тут, смягчив свой деревянный голос, примирительно сказал:

– Ты, хозяйка, не беспокойся, еда у нас есть.

Нахмурив тёмные брови, женщина задумчиво посмотрела на солдата, на меня.

– Ну, вот и поешьте, – разрешила она равнодушно и, пройдя в передний угол, наклонилась там, разбирая тряпьё. Была она небольшая, плотненькая, на круглом, красноватом лице под высоким и выпуклым лбом серьёзно светились овечьи глаза, широко расплывшиеся нос и толстые губы делали её лицо некрасивым, но было в нём – в глазах её – что-то приятное, заставившее подумать: «Не глупая». И в лице и в её фигуре заметно было нечто общее с мужем; Егорша тоже светлоглазый, курносый, скуластый, беззаботно курчавая бородка не придавала его лицу особенного мужества. Стоя в углу, около печи, он говорил:

– Куда же ты, Яшук, сикаешь? Ты, брат, мимо лохани, не слышишь?

Белоголовый, тощенький мальчик слабо сказал что-то, но слов его не слышно было за словами отца.

– Вот, прохожие, у парня – глаза мокнут, вроде бы гниют. Не знаете средства против глаз? Мокнут и мокнут, – что ты будешь делать!

– В больницу вези, – посоветовал солдат.

– Возить нам – не на чем. Мы, брат, сами возим желающих, – говорил Егорша, помогая сыну влезть на полати. – В больницу я его водил даже три раза. Капали ему капли в глаза, промыванье дали – не помогло! Нет, не помогло, – повторил он и впервые тяжко вздохнул, наблюдая, как солдат вынимает из котомки половину буханки солдатского хлеба, куски пирога. – Нет, уж я так думаю: положено ему ослепнуть. Вот и девчоночка тоже – горячка у неё четвёртые сутки. Простудилась, хрипит… как она там, Палага?

Но, не дожидаясь ответа жены, он с радостным удивлением вскричал:

– Это – что же? Свинина?

– Ветчина, – поправил солдат.

– Богато живёте! Палага – гляди: ветчина.

Хозяйка, улыбаясь, подошла к столу:

– Кусище какой! Ба-атюшки…

– Каких же денег это стоит?

Солдат решил быть весёлым.

– Не куплено, крадено, – сказал он. Егорша не поверил.

– Будто – слямзил? Врё-ешь!

– Верное слово.

Толкнув жену в бок, Егорша захохотал, закачался, и обнаружилось, что сзади него стоит старуха, вытянув шею вперёд, выкатив глаза, челюсть у неё отвисла, обнажив тёмную, жадную дыру беззубого рта. Солдат великодушно пригласил хозяев поесть.

– За это – спасибо! – сказал Егорша. – Ты вот что, друг, ты отрежь кусок парнишке, ему польза будет. Мясо, брат, редкая пища…

Схватив кусок ветчины, он побежал к полатям, говоря на бегу:

– Пищу воровать – можно! Я, конешно, не верю, что вы – воры…

– Поверь, – настаивал солдат, а хозяйка спросила меня:

– И ты воруешь?

Раньше чем я успел ей ответить, ответил солдат:

– Он – нет! Он – грамотой испорчен, стесняется.

– Пищу можно воровать! – повторил Егорша, толкнув жену и Старуху, понуждая их сесть к столу. – Пищу и мышь и птица воруют. И даже таракан. Воровство – не баловство, я так понимаю.

– А ты ври больше на себя-то, – сказала жена, хмурясь. Егорша согласился с ней:

– Конешно, на себя врать – пользы нет! Ну, а всё-таки поговорочка звенит: «Хочешь есть, да – нечего, – в клеть лезь, хлеб у кого…»

– Нету поговорки такой, – сердито сказала старуха.

– А ты все знаешь?

– А и знаю!

Должно быть, желая прервать возможную ссору, солдат сказал:

– Ловко у тебя язык привешен!

– У меня – душа звонкая, оттого и язык бойкий, – ответил Егорша.

– Нуте-ка, кушайте, – предложил солдат.

И все замолчали. Солдат любил есть и ел много, но на этот раз кусок не шёл в горло ему, так же как и мне. Жутко было видеть, как жадно ест Егорша, и особенно страшно совала куски мяса старуха в чёрный беззубый рот: поднося кусок к лицу, она одновременно всем телом наклонялась к нему, точно опасаясь, что кусок вырвут из пальцев её. Она всхлипывала, всхрапывала, и её тусклые глаза ревниво, из-под седых бровей, следили за быстрой рукой Егорши. Было видно, как ёрзает её кадык, образуя из кожи на шее нелепые, невиданные морщины. У меня её жадность возбуждала тошноту, и я заметил, что молодуха раза два уже толкала её локтем в бок. Сама она, Палага, ела не торопясь, аккуратно, пережёвывала пищу долго, и казалось, что это молчаливое насыщение тяготит её; от этого, а не от сытости краснеют её уши, щёки. Видимо, я догадался правильно, и Палага что-то заметила, сочный голос её вдруг покрыл громкое чавканье мужа и животный храп старухи.

– Он у меня сказочник, выдумщик. Иной раз найдёт на него – всю ночь, до утра балагурит. И даже бывает страшно слушать. Вдруг придумает, что разродятся тараканы.

– Угу, – сказал Егорша, кивнув головой.

– Разродятся так, что ни людям, ни кому другому живому места на земле нет уж, одни тараканы кишат, а боле – ничего!

Егорша перестал есть и совершенно уверенно сказал:

– А то – мыши! Против таракана – средств нету, а мышь – силоватей его, она таракана может кушать. Сами знаете: всё держится на силе.

– На глупости больше, – вставил солдат.

Егорша уже успел набить рот ветчиной и не мог ответить, а только помахал рукою в воздухе. Но проглотив жвачку, он немедля и напористо снова заговорил:

– А глупость – не сила? Глупость, брат, тоже сила. Побори-ка её? У нас, в селе, учительша против глупости ратовала, так приехали ночью из города жандармы – хоп её! И – пожалуйте в Сибирь, в безлюдное место…

– Ты расскажи про неё, – предложила жена. – Он про неё так рассказывает, что даже до слёз доводит.

Вытирая рот подолом юбки, старуха сказала неожиданным басом:

– В бога она не верила, отца не уважала, вот ей и – каюк! Да ещё и на том свете…

Егорша, дурашливо крестясь, сказал:

– Господи – помилуй, хвостиком по рылу! – а Палага посоветовала старухе:

– Ну, покамест ты на том свете не побывала, так про него не рассказывай.

– Она, учительша, была необыкновенной храбрости, – говорил Егорша солдату. – А отец у неё – поп, бо-ольшой силы попище! Вот она беседует с ребятами, с девками, а он незаметно подкрался, да за волосья её, да по щекам. Избил, а она встала с земли и говорит: «Понимаете, за что он, поп, отец мой, бил меня? За то, что я вам правду говорила. Не верьте, кричит, попам!» Тут он её – ещё! Да ещё…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю