355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 » Текст книги (страница 27)
Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 06:07

Текст книги "Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)

– Стой, стой! – сердито крикнул земский. – Всё это я слышал. Бунаков, ты должен возместить за корову!

– Ваше воскородие, премудрый судья, – запел старик, прикрыв глаза, раскачиваясь. – А кто мне за овёс возместит? Ведь её коровы сколько овса стравили! И это она пустила их в мой овёс нарочно… Она мне всё нарочно делает…

– Может, я и живу нарошно? – с угрюмой злостью спросила женщина.

– А кто тя знает? Очень ты на ведьму похожа, на оборотня.

– Ваше благородие, – глядите, что он говорит! А – брат мой, родной, брат по крови. Защитите от жулика…

– Молчать! – рявкнул земский, и румяное лицо его побледнело, голубые глаза холодно побелели. – Приказываю кончить эту вашу скотскую ерунду миром. Сегодня же, здесь!! Иначе я вам запишу по неделе ареста… Прочь! Дурачьё! Костин и Волокушин! – вызвал он.

Вслед за Волокушиным подошёл Евдоким Костин, маленький, сухой, большеглазый, в белом рваном пиджаке, в грязных штанах из парусины, подвёрнутых до колен, босой. Ему, вероятно, лет под тридцать; смуглый, суровый, в чёрной бородке, он очень похож на цыгана. Земский, играя хлыстом, посмотрел на него неласково, но в это время Гришка, наклонясь к земскому, сказал:

– Вон, Митрий Сергеич, опять мужик на дворе мочится. Никакого слада с ними нет…

– Дай его сюда, сукина сына!

Гришка подвёл коренастого человечка с весёлым лицом в окладистой бородке. Земский, покраснев, спросил негромко:

– Ты где ж это мочишься?

– А вон там, – ответил мужик, показывая рукой.

– А ты понимаешь, что здесь происходит?

– Предположительно – судятся, – не сразу сказал мужик.

– Ага, понимаешь, значит! – сказал земский, снова бледнея. – Так вот: за то, что понимаешь, а всё-таки пакостишь, я тебя арестую на трое суток.

Мужик удивлённо взмахнул головой, оглянулся и быстро сунул руку в карман пестрядинных штанов.

– Прочь! – рявкнул земский, хлопнув хлыстом по столу, и привстал на стуле, а мужичок, пугливо отскочив, протянул руку с конвертом в ней и тоже прокричал:

– Докладаю письмецо, от братца вашего Сергей Сергеича.

Земский вырвал конверт из его руки, разорвал, прочитал письмо и усмехнулся, спрашивая:

– Ты – первый раз здесь у меня?

– Первоначально, – виновато ответил мужик.

– Когда тебе брат дал письмо?

– Вчера, ополдень.

– Пешком шёл?

– Следственно.

Снова нахмурясь, обмахивая лицо письмом, земский несколько секунд смотрел на мужика молча, должно быть, заметив, что мужик не совсем обычный: золотистая бородка аккуратно подстрижена, волосы на голове лежат гладко, плотной рыжеватой шапочкой, кожа лица и шеи – чистая, как будто он только что мылся в бане. У него приятные синеватые глаза. На левой руке его висят серые, пыльные лохмотья, а на нём, поверх изношенной полотняной рубахи, сильно потёртый, необыкновенно пёстрый жилет, как будто из атласа, расшитого разноцветным шёлком.

– Что это значит – следственно? – строго спросил судья.

Мужик, переступив с ноги на ногу, торопливо заговорил:

– Как, значит, Сергей Сергеич сказали, так вслед за тем и пошёл я…

– Говорите вы, чёрт вас… Смысла слов не понимаете. Кто это научил тебя – следственно, первоначально?

Мужик виновато ответил:

– Артикехтер.

Земский мигнул, точно ему пыль в глаза попала, и захохотал, кругло открыв рот, раздувая смехом пышные свои усы. Густой, гулкий хохот его вызвал улыбки на тёмных, потных лицах народа. Бунаков даже взвизгнул, но тотчас прикрыл рот ладонью. Брюхо Волокушина колыхалось беззвучно, на рыхлых его щеках шевелились морщины. Только Иконников не обращал внимания на происходящее; стоя у колодца, он поил лошадь из бадьи и, черпая воду ладонью, поливал голову и грудь спящей женщины.

– Ох, черти, – сказал земский, устав хохотать, вытирая платком слёзы. – Артикехтор, – повторил он, усмехаясь, и, записав слово на письме брата, помахал письмом в красное лицо своё.

– Как же он тебя учил, артикехтор?

– Надо, дескать, кругло говорить, а не шершаво. Ты, говорит, не мужик, ты – мастеровой…

– Что за вздор! – говорит земский, милостиво усмехаясь. – Ну, ладно, арест я снимаю с тебя.

И обращается к народу:

– Вот видите, какой… исполнительный мужик. Дали ему приказание – иди! И он отшагал пятьдесят две версты… точно рюмку водки выпил! Раз-два, левой, правой, – э! Молодец! Но всё-таки ты, братец, соображай, где что можно делать! Суд – это, знаешь, всё равно как, например… обедня, богослужение. Потому что суд защищает правду, а правда – от бога.

Он поднял руку в небо, блестели ногти его пальцев. Но сравнение суда с обедней, видимо, не удовлетворило его, он добавил построже:

– Суд – это как воинский парад пред богом. И – царём. – И обратился к народу:

– Если бы это сделал кто-нибудь из вас, которые бывали у меня, я бы такому болвану неделю ареста дал. Учить вас надо.

– Ох, надо! – подтвердил Волокушин, тяжко вздохнув, а земский снова заговорил с мужиком в жилете:

– Брат рекомендует тебя как хорошего столяра. Пойдёшь ко мне в Савелово, там тебе работа будет.

– Ваше благородие, – сказал столяр, – у меня струмента нет.

– Пропил?

– Заложил случайно. Дитя померло, ягодкой-земляникой объелось. Похороны, то да сё. Дополнительно – Сергей Сергеич меня с работы послал, я вот у него, у Василья Кириллыча, работаю…

– Ничего, Волокушин подождёт, – сказал земский. – Подождёшь, да?

Волокушин поклонился.

– Как угодно, Дмитрий Сергеич…

– Ну, вот видишь, – сказал земский, хмурясь. – А где инструмент заложен?

– У Ивана Петровича, – охотно ответил столяр.

– И – врёшь, – быстро сказал Бунаков. – Есть у тебя инструмент.

– Чужой, Волокушина. Да и не годен для тонкой работы.

– Молчи! – приказал земский, строго глядя на Бунакова. – Ты что же? Ростовщичеством занимаешься?

– Ваше воскородие, милостивец, – жалобно запел Бунаков. – Ежели Христом богом просят, так как же? По доброте души моей…

Привстав со стула, земский веско сказал:

– Немедленно возвратить инструменты столяру! Понял? Дроздова!

– Вот она я, батюшка, здесь, – успокоительно сказала женщина, но отодвинулась от стола подальше.

– Ты согласна продать корову?

– Да ведь куда же её, без ноги-то!

На всякий случай Дроздова, сделав плачевное лицо, отирает полой кофты сухие глаза.

– Так вот – Бунаков купит её. Яковлев, запиши решение!

– Ваше воскородие! – завыл старик. – Куды мне её? Теперь – лето, мясо – не едят. Прямой убыток.

– А если ты будешь визжать… – закричал земский, и Бунаков, согнувшись, пряча голову, втолкнулся в группу людей, точно козёл в стадо овечье.

Земский расправил плечи, молодецки выгнул грудь и спросил:

– Волокушин, почему не платишь за работу Костину?

– Тому причина – законная, ваше высокородие, – чётко заговорил мельник. – Он, Евдокимко, порядился жернова отбить: нижний – лог, дорогой, самолучший московский камень, и верхний – ходун, тоже самолучший, днепровский. Он, Евдокимко, славится как первый мастер этого дела, однако жернова мои сбил. И это сделано для озорства. Вот, спросите людей, каков он есть злой озорник.

– Ой, верно это, – подтвердила Дроздова.

– И за это я плату ему задержал, как нанесён мне крупный убыток…

– Довольно, – приказал земский. – А ты, Костин, что скажешь?

– Врёт он, скажу я, – высоким тенором ответил Костин. – Вы спросите его: пробовал он жернова?

– Не учить меня, дурак! – крикнул земский. – Я сам знаю, о чём надо спросить.

Закурив папиросу, он решил:

– Волокушин! Требуется, чтоб сведущие люди осмотрели жернова и сказали: испорчены они или нет?

Усмехаясь, Евдоким Костин шагнул ближе к столу.

– Ваше благородие! Сказать что может только работа, а сведущие люди будут мельники, так они, конечно, скажут против меня. Я их, дьяволов, знаю.

– Ты – что? Учить меня хочешь? – спросил земский зловеще.

– Да нет! Куда мне! Только – жить надо мне, а без работы я – не жилец. Волокушин меня второй месяц за руки держит. Пускай бы хоть половину заработка отдал, чёрт с ним, боровом.

Выдувая дым из ноздрей, поблескивая глазами, земский так же зловеще, но потише заговорил:

– Я про тебя, Костин, кое-что слышал, – нехорошо говорят про тебя!

Но Костин не уступал, тенорок его поднимался всё выше.

– Мало ли что говорят! Мы все друг о друге нехорошо думаем, а говорим – того хуже. Вот про Волокушина говорят, что он жену до смерти забил, а уж ростовщик он посильнее Бунакова.

– Куда мне! – жалостно вставил Бунаков, а Дроздова добавила басом:

– От Василья Кириллыча вся волость плачет.

– Какой я ростовщик? – удивлённо спросил кого-то Бунаков, но из толпы прозвучал негромкий, однако вполне уверенный возглас:

– Оба вы ненасытные мироеды!

Земский молча написал что-то и позвал:

– Яковлев!

Гришка, согнувшись, глядя под ноги себе, сидел на ступени крыльца. Неуклюже, точно падая, он встал, наклонился к начальнику. Они пошептались, и начальник прочитал написанное:

– «Задержать Евдокима Костина при уездной полиции впредь до моего распоряжения». Вот. Полицейский у ворот есть? Иконников, посмотри. Так-то, Костин.

Костин повернулся спиной к земскому и сказал людям:

– Вот вам – суд! Видали?

– Эге-э, брат, – медленно протянул земский, встал, взмахнул хлыстом, но Костин уже быстро шагал к воротам. Его догнал Иконников и положил руку на плечо его.

Рука, должно быть, тяжёлая: Костин как бы споткнулся и, остановясь, спросил:

– Чего?

– Не торопись, – посоветовал Иконников. – Коню не способно.

Весёлый конёк резво прыгал рядом с ним. Земский смотрел на игру его и усмехался, обнажив белые, плотно составленные зубы. Потом он заговорил, обратись к Волокушину:

– На тебя, почтеннейший, подано три жалобы. Особенно серьёзна жалоба учительницы Медведевой. Это даже не жалоба, а просьба – принять меры охраны её против тебя, сударь. Жаловаться она хочет прокуратуре.

Волокушин кашлянул, встряхнув животом, и заговорил, как бы читая написанное:

– Разрешите, ваше высокородие, заявить, – как я будучи попечитель школы, что она, Медведева, внушает ребятишкам несогласное с вероучением святой церкви отца Семеона, известного вам.

– Картёжника, – добавил земский, весело подмигнув.

– Дескать, земля появилась сама собою из газа и огня и даже никому не принадлежит. Кроме того – у неё неизвестные мужчины ночуют, как замечено.

– А тебе, старик, того же хочется? – спросил земский, но тотчас, сморщив румяное лицо, сплюнул и продолжал уже строгим голосом:

– Всё-таки нельзя хватать женщину за волосы и бить её книгой по щекам. За это тебе придётся ответить. И – вообще, сударь мой…

Но в этот момент явился Иконников, держась за гриву коня, и, положив на стол какой-то пакет, сказал:

– Полицейского у ворот не было, сам отвёл. Письмо взял у верхового из Мурзина.

– Ага – не было? Отлично, – с явной радостью, вскрывая конверт, сказал земский. – То есть не отлично, а – свинство! Яковлев, почему полицейского не было?

Гришка, изогнувшись, сказал что-то невнятное, но земский махнул на него рукой, читая письмо. Лицо его сияло. Затем, сунув письмо в карман, он громко и торопливо начал командовать:

– Яковлев – кончаем! Разберись тут, сделай сводку по новым прошениям и пришли мне, как всегда. Невод предводителю дворянства послал? Так. Иконников – запрягай, едем в Мурзино.

Он встал, потянулся, разминая мускулы, красивый, обласканный горячим солнцем, влюблённо поглядел на свои плечи, руки.

– Н-ну, православные, на сей день кончаю канителиться с вами, – черти! Есть важное дело, да… Устаёшь с вами, пустяковый народ. Вы – поглядите, каков я, э?

Он похлопал ладонями по груди – грудь гулко гудела.

– Орёл, – негромко и со вздохом сказала Дроздова.

– И вот, государь император приказал мне служить ему, заботясь о вас, о ваших делах. А дела ваши – пустяковые. Ерунда и глупость – все эти ваши жалобы. Вот – баба! Пришла тоже за делом и – спит у колодца, будто всю жизнь не спала. Скушно с вами до смерти, ребята! Однако – по приказу его императорского величества – служу! Служу покорно и терпеливо. Вот и берите пример с меня… Верно говорю?

Сразу откликнулось несколько голосов – поспешно и уныло, нерешительно и с радостью:

– Верно… Милость ваша. Дай бог здоровья! Когда же наше-то дело? Защитник…

Земский надел фуражку, Гришка накинул пыльник на его широкие плечи, земский сел верхом на дрожки сзади Иконникова и покатился со двора, кивая головой на поклоны народа. Волокушин, Бунаков, Дроздова и ещё человека четыре подошли к Яковлеву. Прижав под мышкой бумаги, он стоял на крыльце и, склонив голову на плечо, смотрел на них сверху вниз красным глазом привычного пьяницы, – смотрел и шипел:

– Ну, што? Разболтались? Верблюды… Наказывал – меньше болтайте…

Он ушёл в канцелярию, люди молча, гуськом, двинулись за ним. На дворе осталось десятка два, они надевали котомки на плечи, собираясь в дорогу к далёким избам.

– Ну, и пристрастно обстрогает он их, – с восторгом сказал столяр.

– Да-а, пощиплет пёрышки.

– Экая должность завидная.

– Бабу-то разбудить бы, что ли…

– Вроде – мёртвая.

Плотник, свёртывая папиросу, сказал:

– А спорить не приходится: орел мужчина! Костина-то как заклеил, а?

Разбудили бабу; очумело оглядываясь, баба завыла:

– Господи, опять нет мне решения? Что же это? Когда же?

Слабеньким голоском заплакал ребёнок, и все стали уходить со двора торопливее, перекидываясь последними словами:

– В Мурзино-то к предводительше дворянства помчался.

– Известный прихвостень бабий…

Маленький мужичок с тараканьими усами, остриженной бородой и ежовым подбородком, срубая палочкой крапиву у колодца, взмахнул головой и громко, завистливо сказал:

– На законах-то – как на балалайке играет, орёл-то.

– Для того, преднамеренно, учились, – объяснил столяр и, выпустив длинную струю дыма, прибавил:

– Дополнительно сказать – философы, как хотят, так и вертят. До увидания, честной народ! Однако – не в этом бы месте!

Из огорода выбежала шершавая собака, понюхала свежий навоз – не понравился. Тряхнув башкой, она подбежала к срубу колодца, подняла ногу, затем, так же торопливо, нырнула в подворотню.

Бык

Деревня Краснуха приобрела быка. Это случилось так: выйдя в отставку, сосед Краснухи, генерал Бодрягин, высокий, тощий старик, с маленькой головой без волос, с коротко подстриженными усами на красненьком личике новорождённого ребёнка, жил года три смирно, никого не обижая, но осенью к нему приехал тоже генерал, такой же высокий, лысый, но очень толстый; дня два они, похожие на цифру 10, гуляли вокруг усадьбы Бодрягина, и после этого генерал решил, что надобно строить сыроварню, варить сыры. Богатым мужикам Краснухи это не понравилось – они дёшево арендовали всю пахотную землю генерала, 63 десятины, а беднота – приободрилась в надежде заработать. Так и вышло: генерал немедля нанял мужиков рубить лес, начал строить обширные бараки, всю зиму весело и добродушно командовал, размахивая палкой, как саблей, а во второй половине апреля скоропостижно, во сне, помер, не успев заплатить мужикам за работу, – деньги платил он туго, неохотно.

Становой пристав, распоряжаясь похоронами, погнал мужиков провожать гроб с генералом на станцию железной дороги, а в усадьбе, ожидая, когда кончатся поминки, остались трое отменно жирных: староста Яков Ковалёв и приятели его Данило Кашин да Федот Слободской. Поминало Бодрягина немного людей, человек шесть, но поминали шумно, особенно гремел чей-то трескучий, железный бас, то возглашая «вечную память», то запевая «Спаси, господи, люди твоя», причём однажды он спел не «спаси», а «схвати», и все громогласно смеялись.

Потом на крыльцо вышел, с трубкой в руке, сильно выпивший наследник Бодрягина, тоже военный человек, коренастый, черноволосый, с опухшим багровым лицом и страшно выпученными глазами. Он грузно сел на ступеньки и, не глядя в сторону мужиков, набивая трубку табаком из кожаного кошелька, спросил грозно, басом:

– Вы чего тут мнётесь, а?

Староста, согнувшись, протянул ему подписанные Бодрягиным счета и стал осторожно жаловаться, а наследник смял бумажки, скатал их ладонями в комок и, бросив в лужу, под ноги мужиков, спросил:

– Сколько?

– Восемьдесят семь целковых, – сказал Ковалёв.

– Ни хрена не получите, – тяжело качнув головой, заявил наследник. – Именье заложено, инвентарь будут с аукциона продавать, а у меня – денег нет, да и не за что мне платить вам! Поняли? Ну и ступайте к чертям.

Тогда заговорил Данило Кашин; он умел говорить много, певуче и как-то так, что заставлял всех и всегда молча ждать: вот сейчас он скажет что-то очень важное, хорошее и всё объяснит, всё разрешит. Так случилось и с наследником; он тоже минуты две слушал молча, попыхивая зелёным дымом, страшные глаза его потускнели, стали меньше, и наконец он сказал:

– Будет, растаешь! Возьмите быка, его в подарок дяде прислали, он в инвентарь ещё не вписан. Берите и – к чертям болотным!

Кашин тихонько шепнул старосте:

– Брать надо, брать!

Но староста и без его совета принял предложение военного человека как закон. А Слободской, мужик тяжёлый, большой, угрюмый, взглянул на это дело, как на всё в жизни.

– Всё едино, – сказал он, – берём.

И вот привели быка в деревню, привязали его к стволу черёмухи, против избы Ковалёва; собралось человек двадцать мужиков и баб, уселись на завалинке избы, на куче жердей против неё. Бык – огромный, чёрный, точно вырезан из морёного дуба и покрыт лаком, толстоголовый, плосколобый, желторогий – стоял неподвижно, только уши чуть заметно шевелились. Красноватые ноздри на тупой его морде широко разведены в стороны, и от этого морда кажется свирепой. Большие выпуклые глаза покрыты влажной сизоватой пленой; бык тихонько пофыркивает и смотрит сосредоточенно, как бы надумывая что-то. Смотрит он за реку, в луга, там сероватый покров снега мелко изорван чёрными проталинами и сквозь снег торчат ржавые прутья кустарника.

Люди, неодобрительно разглядывая быка, молча слушают рассказ Ковалёва. Он человек среднего роста, крепкий, с миролюбивой улыбочкой на румяном лице, с ласковым блеском в голубоватых глазах; он говорит мягким, гибким голосом добряка и приглаживает ладонью седоватые, редкие волосы, рассеянные неряшливо по щекам, подбородку, по шее.

– Так, значит, и сказал, – докладывает он, – «берите и – больше никаких, а то, говорит, я вас…» Ну, он – военный, с ним не поспоришь, да мне, старосте, с начальством спорить и не полагается. Конечно, животная эта наших денег не стоит…

Ковалёв говорил виновато. По дороге из усадьбы в деревню он, глядя, как медленно шагает бык, подумал, что, пожалуй, староват бык, да и слишком тяжёл для мелких деревенских маток, поломает их.

Немедленно после старосты заговорила мужеподобная, большеротая, толстогубая вдова железнодорожного сторожа Степанида Рогова.

– Немощный он, – сердито сказала она густым голосом. – Глядите, – яйца-то высохли.

Вмешался Кашин.

– Ты, Степаха, брось! Ты знай свои, куриные…

На эту тему заговорили все мужики, и так, что бабы начали плеваться, кричать:

– Эх, бесстыжие рожи! Охальники! Ребятишки слушают вас. Постыдились бы детей-то, черти безмозглые!..

А Рогова, гневно сверкая красивыми глазами, точно чужими на её грубом лице, кричала Кашину, напирая на него грудью:

– Говядина! Говядина и – больше ничего!

На неё тоже закричали сразу несколько мужиков и баб:

– Будет тебе орать! Эх ты, халда! Заткни глотку, эй!

Деревня не любила Рогову за её резкий характер и за скупость; не любила, считала чужим человеком и завидовала ей. Муж её был путейским сторожем, и ему «всю жизнь судьба везла», как говорили мужики. Года три тому назад ему удалось предупредить крушение поезда, пассажиры собрали для него 104 рубля да дорога наградила полусотней рублей. Вскоре после этого, в половодье, переезжая на лодке Оку, утонул его брат с женой и сыном; тогда Рогов послал Степаниду хозяйствовать в Краснухе на землю брата, а сам ещё на год остался работать на дороге, да вскоре, спасая имущество станции во время пожара, сильно ожёгся и помер от ожогов. За это дорога выдала Степаниде 100 рублей. Женщина заново перестроила избу деверя, обратила в батрачку свекровь, – старуху, счастливую своей глупостью и деловитостью снохи, купила лошадь, корову, завела пяток овец, дюжину кур, с весны до покрова держала батрака и открыто жила с сельским стражником Прохором Грачёвым, недавно арестованным за «нанесение увечья» пастуху деревни Выселки. Всего этого было слишком достаточно для того, чтоб Рогову не любили, но это её не смущало, и, не обращая внимания на злые окрики, она упорно твердила в лицо Кашина:

– Ему – сто лет, быку, сто лет!

Кашин, коренастый, коротконогий, с бритым солдатским лицом, толстыми усами и тёмными глазками медведя, человек исключительной физической силы, отмахиваясь от неё, уговаривал Рогову весёлым тенорком:

– Ты погоди, не бесись! Какое твоё дело? Чего теряешь, чего выиграть хочешь? Нам дело решить надо: продавать его али оставить да на случки пускать? Он – породистый.

Рогова всё наскакивала на него, выкрикивая:

– А ты, а ты чего добиваешься, ну-кось? Ну, скажи…

– Кормов не оправдает, – крикнул кто-то.

Марья Малинина, повитуха и знахарка, сытенькая старушка, маленькая, точно подросток, в чёрной юбке, аккуратно, с головы до поясницы, закутанная в серую шаль, заговорила, покачивая головой:

– Верно, не оправдает кормов. И ухода потребует, очень много ухода надобно за ним…

Тихонько подошёл учитель, молодой человек в огромных серых валенках, в городском пальто, с поднятым воротником, в мохнатой шапке, надвинутой на глаза, погладил круп быка и сказал сиплым голосом:

– «Жвачное млекопитающее, из семейства полорогих».

Кашин громко удивился:

– Чего это? Бык – млекопитающий?

– Именно.

– А ещё чего соврёшь?

Учитель подумал и сказал:

– Любит соль.

– А конфетов не любит? – спросил Кашин.

Рогова, толкнув учителя локтем в бок, продолжала кричать:

– Ты, двуязычный, молчи, не мешай! Пускай они, деловики наши, развяжут узелок этот…

Встал с завалины староста, бросил на землю окурок, растёр его ногой и заговорил:

– Ну, пора кончать, покричали сколько надо! Теперь вопрос: у кого держать быка?

Все замолчали, а Кашин, оглянув народ, сорвал с головы своей шапку, хлопнул ею по широкой своей груди и удало сказал:

– Видно, мне надобно брать его. Ладно, я готовый миру послужить. Хлевушок надобно ему, так вы дайте мне жёрдочки и хворост из Савёловой рощи…

Учитель передвинул шапку на затылок, открыл серое, носатое лицо с большими глазами в тёмных ямах, испуганно спросил:

– Как же это, господа миряне? Дерево назначено на ремонт школы, хворост – на топливо мне, я же сам хворост рубил, сам укладывал.

– Не пой, Досифей, не скули, – попросил Кашин, пренебрежительно махнув на него рукой.

– Нет, вы школу не обижайте, – говорил учитель, покашливая. – Ведь ваши дети в ней учатся, не мои.

– А им наплевать на детей, – сказала Рогова. – Тебя до чахотки довели и детей перегубят…

– Экая вздорная баба! – удивился Кашин. – Не всё я возьму, Досифей, не плачь! Иди с богом на своё место, ты тут несколько лишний…

Учитель снова надвинул шапку на лицо, закашлялся неистово и, сплёвывая на землю, изгибаясь, пошёл прочь. За ним последовала Рогова, но через несколько шагов обернулась, крикнув:

– Облапошит вас Кашин, глядите!

Кашин, усмехнувшись, помотал головой и вздохнул:

– Ещё разок хрюкнула…

Все молчали. Только староста и Кашин, сидя рядом, отрывисто и как бы нехотя, невнятно говорили о чём-то. Но Слободской, должно быть, устав молчать, пробормотал в бороду себе:

– А этот, чахлый, всё про школу.

– Тепло любит, – откликнулся плотник Баландин.

– Учит, а чему? – спросил Кашин. – Каля-маля, кругла земля. «Зубы, дёсны крепче три и снаружи и снутри».

– Нас учили про птичку божию читать, – вспомнил староста. – Дескать – «не знает ни заботы, ни труда».

Батрак Слободского, красивый, скромный парень, сказал:

– Считать учат.

– Считать всякий сам научается, – строго выговорил Кашин. Кто-то поддакнул ему:

– Это верно. Я в цирке собаку видел – считает!

– Значит, решили, – заговорил Ковалёв, – ставим быка на содержание Данилу Петрову. За корм возместить ему придётся. Баландин хлевишко соорудит. Так, что ли?

– А как иначе? – откликнулся плотник. – Самое правильное.

Человека три встали с брёвен, побрели в разные стороны.

Слободской искоса посмотрел на них и, снова опустив голову, сказал в землю:

– Помрёт скоро учитель, кровью харкать начал.

– Ребятишки рады будут.

– Нет, это – напрасно!

– Им, дьяволятам, лишь бы не работать, а учиться они охочие.

– Они Досифея уважают.

– Сказки рассказывает им.

– Уважать его не за что, – решительно заявил Кашин. – Да и вообще дети уважать – не могут, не умеют.

– Эхе-хе, – вздохнул Баландин и позевнул с воем, а затем скучно выговорил:

– И учён, да не богат, всё одно наш брат, нищий.

Но хотя говорили об учителе, а думали о другом, и Никон Денежкин, первейший в деревне пьяница и буян, выразил общее желание, сказав:

– Могарыч с тебя надо, Данило Петров. Ставь четвертуху!

– Это за что? – очень искренно удивился Кашин, похлопывая ладонью по крупу быка.

– Уж мы понимаем за что!

– Я, значит, должен питать, охранять общественное животное, да я же и водкой вас поить обязан?

– А ты не ломайся, – сердито посоветовал Денежкин. – Нас тут семеро, давай три бутылки и – дело с концом.

Ковалёв, немножко нахмурясь, спросил всё-таки ласковым голосом:

– Народ спросит: какая причина выпивки?

– Чего там – причина? Захотелось, ну и выпили.

Батрак Слободского и Баландин пытались привести быка в движение, батрак толкал его в бока, плотник дёргал верёвку, накинутую на рога. Бык стоял, точно отлитый из чугуна, только челюсти медленно двигались и с губ тянулась толстая нить сероватой слюны.

– Паровоз, – пробормотал Слободской и, подняв с земли щепку, швырнул её в морду быка, а Денежкин ударил его ногой в живот, тогда бык не громко, но густо и очень грозно замычал, покачнулся, пошёл.

– Ну и чёрт! – одобрительно сказал Кашин, хлопнув себя руками по бёдрам, притопнув ногой.

Денежкин отправился за водкой. У избы старосты осталось четверо; он скручивал папиросу, рядом с ним сидела Марья Малинина. Слободской, согнувшись, озабоченно ковырял палочкой землю, а Кашин лежал вверх спиной на брёвнах и глядел за реку; оттуда веяло сырым холодом, там опускалось солнце, окрашивало пятна снега в розоватый цвет, показывало вдали башню водокачки железнодорожной станции, белую колокольню, красный, каменный палец фабричной трубы. Тихонько, но напористо струился сухой, старушечий говорок Малининой.

– А дифтерик из Мокрой к нам перескочил, Яков Михайлыч…

– Перескочил? – спросил Ковалёв. У него не свёртывалась папироса, он был очень занят этим и спросил из вежливости, равнодушно, как эхо.

– И у меня такая думка, что это Татьяна Конева занесла, по её вдовьему горю.

– Не ладишь ты с Татьяной!

– Зачем? Мне с ней делить нечего. А известно мне, что она водила в Мокрую Катюшку с Лизкой прощаться с двоюродным и, наверно, потёрла своим ребятишкам глазки, личики рубашечкой с мёртвенького, – говорила Малинина, точно сказку рассказывая.

– Не верю я, чтобы матери детей нарочно заражали дифтериком, – сказал Ковалёв, отхаркнулся и плюнул с дымом.

– Бывает, – кратко и веско откликнулся Слободской, а Данило Кашин живо подтвердил:

– Бывает, я знаю! Марья сама эдак-то травила ребят.

– Ну, это – шутишь ты, и нехорошо. Я чего не надо никогда не делывала и не буду, – спокойненько говорила Малинина, роясь правой рукой во многих юбках, надетых на её кругленькое тело. Нашла в юбках табакерку, понюхала табаку и подняла лицо в небо, ожидая, когда нужно будет чихнуть, а чихнув, продолжала:

– Я опасного боюсь! Я ведь знаю, доктора преследуют матерей, которые дифтерик прививают детям. Это, дескать, самоубийство детей. Однако и матерей надо понять – пожалеть. У Коневой – четверо, мал мала меньше, а от мужа всю зиму ни слуха ни духа. Четверых милостыней не прокормишь.

Ковалёв отодвинулся от неё и строго заговорил:

– Ну, а ты чего? Захворали дети Коневой? Иди, лечи! Чего ты сидишь?

Старушка вытерла рот концом шали и, не повышая голоса, ответила:

– Я дифтерик лечить не могу, я только русские болезни лечу, а дифтерик – аглицкая. А твоё дело – сказать уряднику про Коневу…

– У неё задача – Коневу истребить, – добродушно сказал Кашин. Старушка немедля ответила:

– Конева для меня – тьфу! – и, плюнув на землю, притопнула плевок.

– Ты иди-ка, иди, – настаивал Ковалёв. – Что тебе тут сидеть?

– Улица для всех, – объяснила Малинина и пересела на брёвна, рядом со Слободским. Он, не глядя на неё, сказал:

– Язва ты.

– Денежкин идёт, – сообщил Кашин, вставая на ноги. – Айда в избу к тебе, Яков… Огурчиков дашь?

– Можно.

Трое мужиков ушли во двор старосты. Марья Малинина посмотрела в розовое небо, на шумную суету галок, подождала, когда во двор прошёл Денежкин, встала и, погрозив избе старосты маленьким кулачком, пошла вдоль улицы мелким, быстрым шагом.

Кашин немедленно начал строить хлев, а быка отдал на присмотр и попечение пастуху, нелюдимому, зобатому старику с большой лысой головой на узких плечах, с выкатившимися глазами на лице синеватой кожи, спрятанном в густой, курчавой бороде. Борода у него росла от ушей к подбородку густо и ещё не вся поседела, а на туго вздувшемся зобе волосы были какие-то бесцветные, разошлись редко, торчали вперёд, и от этого казалось, что у старика на шее – другая голова, обращённая лицом в нутро груди, выставившая наружу красный затылок. Некоторое время пастуха так и звали Двуглавый, но становой пристав, узнав об этом, рассердился.

– Идиёты! – закричал он. – Двуглавый-то кто у нас? Государственный орёл, священный знак государя императора, черти не нашего бога!

Он приказал:

– Забыть и не сметь!

Взрослые забыли, но ребятишки помнили прозвище пастуха, и за это им давали подзатыльники, драли за уши, волосы. Два раза в день по улице Краснухи появлялся бык, почти вдвое более крупный, чем любая корова стада. Его мощная туша, медленный барский шаг, бархатистый лоск его шерсти, жирный огрудок, важное покачивание огромной, желторогой башкой, весь он очень плачевно оттенял малорослость деревенского стада. Бабы, девки не любили его, и многие из них, выгоняя коров со двора, хлестали быка хворостинами, колотили палками, покрикивая:

– У-у, дьявол!..

– Дармоед!..

Обычно стадо гоняли за реку; в широком её месте был хороший, мелкий брод. Но стояло половодье, стадо паслось по жнивью, где по частым межам не щедро прорастало кое-что зелёненькое и где лошадные хозяева уже начали пахать. Отощавшие за зиму коровы тщательно и жадно выщипывали губами молодые побеги сорняков, а бык, должно быть, считая этот нищенский корм оскорбительным для себя, стоял монументом или медленно переходил с места на место, источая на землю голодную слюну. Изредка он мычал глухо и обиженно. Пастух сказал Кашину:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю