Текст книги "Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)
– Бабы, пожалуй, чувствуют выгоду коммуны едва ли не лучше мужиков. Видят, что нашим женщинам легче жить, свободней, да и дети у них… Ну, детей вы сами видели.
Видел. Десятка два хорошо упитанных ребятишек, грудных и годовалых, спали в общей спальне. В сумрачной прохладе её – ни одной мухи. Сон детей оберегает дежурная мать, она, в белом халате, двигается бесшумно. Молодая, лет двадцати. В этой же хате чистенькая, светлая комната для двух-трёхлетних коммунаров, с мебелью по росту им, игрушечные столы, стулья.
– Тесно, – жалуется учительница и товарищ руководитель культурной работой в колонии.
– Да, тесно живём, – подтверждает Лозницкий. – Лесу нет. Школу надо строить. Школа у нас плохая, а нам нужно образцовую школу. У нас всё должно быть образцово. Эти, наши чиновники… не понимают!
Судорожным движением разгневанного человека Лозницкий прячет крепкие руки свои за спину и тихонько крякает.
Потом мы обедаем в столовой коммуны, за два блюда– вкусный борщ и жареное мясо – с нас взяли по 16 копеек с человека.
– Вода скверная у нас, – говорит Лозницкий в тон глуховатому гулу электромотора механической мастерской, где изготовляют бороны для крестьян, чинят сельскохозяйственные машины. Постукивают молотки в кузнице. Где-то близко хрюкают свиньи, коммуной налажен «беконный завод». На дворе, в квадрате низеньких и длинных хат, шумно совещается группа детей школьного возраста – все такие хорошие, крепкие ребята, загоревшие на солнце. Они уже рассказали мне о разнообразии своей жизни, похвастались немножко знанием хозяйства коммуны, участием в её работе. И один из них, указывая на хаты жестом хозяина, совершенно серьёзно сказал:
– Мы их перестроим!
А другой, усмехаясь, сообщил:
– Эта – конюшней была, а вот в ней люди живут, и не узнаете, что конюшня.
Несколько часов в маленьком новом государстве похожи на сон. Мне вспомнилась старинная книжка затравленного мещанами, умершего в 1848 году революционера и атеиста Иоганна Цшокке «Делатели золота», я её прочитал, когда мне было лет пятнадцать, и, прочитав, тоже несколько дней жил, как во сне.
Когда оглядываешься назад – видишь, как поразительно далеко ушла жизнь от прошлого и как она всё быстрей идёт в будущее. Лозницкий кажется мне человеком давно знакомым, – лет сорок тому назад, на бесконечных, запутанных дорогах России, я встречал людей, похожих на него. Это были люди, оторвавшие себя от земли, от семьи, от нищенского хозяйства, бесплодно истощавшего их силы, это были упрямые искатели несокрушимо прочной правды, люди, гонимые мечтой о ней из конца в конец страны, из Вологды в Закавказье, из Смоленска в Сибирь. Были эти люди сумрачные, недоверчивые, не очень зрячие, иногда – озлобленные бесплодностью своих поисков, нередко – буйные, оттого, что потеряли все свои надежды «дойти до правды». Вероятно, они уже погибли за эти четыре десятка лет, износились, распылились на путях своих. Не жалко – бесполезные люди.
На место их жизнь выдвигает вот таких, как Лозницкий, людей, которые нашли правду, овладели ей, бережно, как любимое дитя, растят её, вкрепляют её в расшатанную жизнь, – строят правду так же, как предки их строили посады и крепости в лесных дебрях, среди полудиких племён.
Лозницкий – из тех еретиков, каким был коммунист Ян Гус, сожжённый на костре, разница только та, что Лозницкий и подобные ему сами разжигают костёр, на котором должно сгореть всё, что накоплено веками кошмарной жизни в душах рабов земли.
Снова – 117 километров – четыре часа на автомобиле от села к селу. Когда-то я ходил пешком по гладкой скуке этого края. Теперь, после того как пожил в странах, где города и сёла стоят почти бок о бок, эти степные места кажутся мне ещё более пустынными. О том, что это – неверно, я должен напоминать себе, потому что впечатление пустынности, незаселённости растёт. Огромная плоская равнина расползлась, размазана во все стороны, до горизонта, местами она лысая – хлеб снят, – но таких лысин немного, преобладают густые заросли подсолнуха и широкие полосы кукурузы: её жирная зелень, чередуясь с ярким золотом мохнатых цветов подсолнечника, одевает землю степи тяжёлой, пышной шубой.
Наш сильно пожилой автомобиль катится не торопясь, хрипит и чихает, вздымая облака пыли. Со стороны он, должно быть, похож на жука, так же как два трактора, ползающие далеко по лысине степи.
– Там совхоз, – сказал один из провожатых, другой поправил его:
– Колхоз.
Этот другой – «товарищ из Запорожья», – человек очень скромный, без «особых примет»; людей такой «обыкновенной» внешности я часто встречал среди батраков в экономиях Украины. Необыкновенна в нём ёмкость его зрительной памяти и поразительное знание края.
– Тут скоро песок будет, – хектара два, – предупредил он шофёра. – Вы, товарищ, вертайте у леву сторону. Оно не так, чтоб настоящий песок, а – очень мятая дорога. В этой балочке бандиты много людей порезали, – рассказывает он так просто, как будто говорит о кустарном промысле.
– Потом чего-сь не поделили меж собой и друг друга начали убивать. Тут скрозь Махно гулял. Одних мостов взорвано по всему краю двадцать восемь. Видели? Ще много сковерканного железа лежит не убрано коло линии. Вредный был, сучий сын! Много разврату и разорения внёс. Ну, есть, конечно, люди, что и побогатели около него…
Он коренастый, крепкий, «человек надолго». Смотрит в пустынные дали, спокойно прищурив глаза, и, не возмущаясь, рассказывает:
– Кровавая земля. Много людей побито здесь, ну, и сами они тоже чужой крови не жалели.
– А теперь – разумнее живут?
– Это – так, – говорит он, но, помолчав, продолжает: – Для себя – разумней, а для жизни – не скажу. Вот – дорога. Разве это – дорога? Только мучить коней. А сами поправить – не хотят, всё должен делать для них город, – «казна», говорят они. Не понимают ще, что разумом только для себя уже и невыгодно да и стыдно жить…
Он, должно быть, из тех «дальнозорких», которые хорошо видят, как трудна дорога в будущее, но не смущаются трудностью её.
Пасётся большое стадо. Жара и пыль. Из пустынной земли медленно поднимается село, анархически расплывшееся по ней, оно могло бы вместить небольшой уездный город. На улице, нелепо широкой, можно бы построить ещё «порядок» беленьких хат, длина улицы версты две. Сколько земли бесполезно занимает она? На площади, над крышей большого дома, торчат мачты радио. Десятка полтора хат покрыты не соломой, не камышом, а белой черепицей. Это для меня такая же новость, как радио в деревне. Во дворах и на левадах [25]25
здесь – огород, сад – Ред.
[Закрыть]– красные машины, где-то хлопотливо стучит молотилка. У «криницы» [26]26
ключ, родник, колодец на водяной жиле, куда вставляется бочка – Ред.
[Закрыть]стоят два воза, нагруженные тёсом, молодой рослый парень кормит лошадь, – суёт ей в зубы краюху ржаного хлеба. В тени другого воза лежит брюхом на земле бородатый человек, пред ним – клетка, в клетке большой белый петух. Всюду сушится саманный кирпич. Серые «дядьки» и «жинки» смотрят из-под ладоней на автомобиль, перегруженный людьми, за автомобилем гонятся собаки, человек с физиономией «урядника» бросил в собак палкой и, размахивая руками, орёт. Орать – бесполезно: собака не может укусить автомобиль. С поля в село входит группа детей, все – маленькие, лет до десяти, среди их – рыжеватая девушка, очевидно – учительница. За селом десятка полтора женщин месит ногами глину; длинный, костлявый старик рубит саман. Строится деревня.
– Это было бандитское село, – говорит товарищ и советует шоферу: – Езжайте направо, выгадаем шесть вёрст, а дорога – не хуже…
Снова развернулась степь, а минут через сорок снова из-под земли приподнялось огромное село. У мостика, на берегу грязной речки, через которую легко перепрыгнуть, дымится большая куча навоза, лежит труп собаки, над ними туча мух; тут же, в синем дыму, возятся трое ребятишек лет пяти, шести. Очень знакомая картина. Под плетнями и на дворах – густейшие заросли сорных трав; осенний ветер разнесёт семена их по полям. Качаясь во все стороны, идёт пьяный, под мышкой у него каравай хлеба, он подпоясан новой верёвкой, конец её змеёю тянется по земле.
Остановились выпить пива. Тотчас собралась куча жителей, все люди, мало похожие на крестьян, все в городских пиджаках, в сапогах. Один из них, давно и очень знакомый «тип» сельского шута и забавника, начинает играть привычную роль: весёлым голосом, с ехидной усмешечкой в пыльных глазах, говорит, что одни люди ездят на автомобилях и пьют пиво, а другие – ходят за плугом и пить им – нечего.
– Разве же усю горилку моськовску учора вылокали? – спрашивает подросток и прячется за спину человека с огромным животом и такой густой щетиной на лице, что невольно думается: всё его тело от плеч до пят покрыто такими же серыми иглами. Он – в тяжёлом похмелье, смотрит прямо перед собой ошалевшим взглядом маленьких глаз, налитых кровью, но, должно быть, ничего не видит. Публика слушает шуточки своего забавника равнодушно, а он шутит уже ласково и явно напрашивается на бутылку пива.
– Отцепись, – резко говорит ему высокий, вихрастый человек и спрашивает у одного из моих спутников что-то о семенах, озимях. Через разрушенный плетень вижу соседний двор, у стены хаты за столом сидят трое, пред ними на большом глиняном блюде – яичница, бутылка водки, лысый старик режет хлеб, а сосед его, чернобородый мужчина, измазанный сажей и маслом, повалил на колени себе мальчугашку лет семи и чёрными руками щекочет, – мальчуган взвизгивает поросёнком, кричит:
– Пусти, приехали люди с города, – ой!
Забавник приуныл и философствует:
– А мы – знаем: люди дело делают, або дело людей? Мы же не знаем этого!
В толпе вокруг нас ни одной женщины, да и на улицах они встречаются не так часто, как мужчины, должно быть, все в работе. Мальчик вырвался из рук чернобородого, отбежал в сторону и обругал его:
– Чёрт железный!
– А я тебя на трактор не возьму, – пригрозил чернобородый.
Едем дальше по широкой улице огромного села. Площадь, на которой свободно поместится бригада солдат, посредине площади – неуклюжая церковь, от её синей луковицы к земле опускаются белые стены, церковь похожа на толстую купеческую сваху в шёлковой «головке». Снова изредка мелькают чистенькие хатки, крытые белой черепицей. Снова размахнулась во все стороны степь, густо покрытая золотыми бляхами цветов подсолнечника и густой зеленью кукурузы.
– Озимые здесь выгорели, – объясняет товарищ.
Автомобиль, заглушая голоса, храпит и вертится по серой ленточке дороги, стремясь выбежать из круга степи, кажется, что он всё время бегает только по кругу. Часто пересекаем линию железной дороги, проезжая под мостами, почти около каждого лежит исковерканное взрывами железо. Откосы линии заросли сорными травами. Вспоминаются гладко причёсанные поля Германии, их почти идеальная чистота, отсутствие паразитных растений. Мысли всё время забегают в далёкое прошлое, точно скользят по кругу, поставленному наклонно, градусов в сорок пять. На нижней половине круга – отрочество моё, юность, на верхней – современные дети.
В Москве, на школьном празднике 56 школы, четырнадцатилетний мальчик, а за ним девушка старше его не более, как на год, говорили речи, – мальчик «о текущем моменте и задачах воспитания», девушка «о значении науки». Было ясно, что обе темы эти не только «заучены» ораторами, но вросли в сознание детей, – ясно потому, что дети нарядили их в свои слова. Мальчуган, может быть, неожиданно для себя самого, сказал неслыханные, поразившие меня слова:
«Наши друзья отцы и матери, наши товарищи!»
Говорил он, как привычный оратор, свободно, с юмором, даже красиво; девочка говорила с большим напряжением чувства, тоже своими словами о борьбе знания с предрассудками и суевериями, о «богатырях науки».
«Ну, эти двое – исключительно талантливы», – подумал я.
А затем на различных собраниях я слышал не один десяток таких же ораторов-пионеров. Каждый из них входит в жизнь с лозунгом «Всегда готов». И в этой готовности продолжать освободительную работу своих отцов «друзей», работу строения новых форм жизни я слышал, конечно, неизмеримо больше и смысла и силы, чем в «аннибаловых клятвах» добродушных юношей пятидесятых годов и в красноречии всех народолюбцев. Это уже не «милосердие сверху», не гуманизм от ума, а творческая энергия из почвы, от корней жизни.
Приехали ко мне тверские пионеры, человек десять, – мальчики и девочки. Комната – маленькая, тесная; трое сели на стульях, остальные – на полу. Сразу бросилась в глаза свобода и лёгкость их движений, сознание ребятами своей внутренней независимости, привычка говорить со взрослыми, уменье ставить вопросы. Сидели они, вероятно, часа полтора-два, рассказывали о своей учёбе, экскурсиях, о «самодеятельности», расспрашивали об Италии, о моих впечатлениях в Москве. Когда они ушли, у меня осталось впечатление: приходил взрослый человек, интересный, весёлый, с напряжённой жаждой всё знать, всё понять.
– Обязательно, ребята, изучать языки, – сказала одна из девиц. – Обязательно, если мы люди Третьего Интернационала, – строго прибавила она, а лет ей тоже, наверное, не более пятнадцати. Когда они ушли, я не мог не вспомнить, что в их возрасте даже десятая часть того, что они знают, мне была неизвестна. И ещё раз вспомнил о талантливых детях, которые погибли на моих глазах, – это одно из самых мрачных пятен памяти моей.
…В коммуне пионеров где-то на окраине Москвы, в стареньком двухэтажном доме ребята с гордостью водили меня по своему хозяйству, по маленьким чистым комнатам, с восторгом рассказывали о том, как гостили у них в колонии пионеры-французы и маленький француз Леон, не желая возвращаться на родину, прятался от своих земляков, плакал, упрашивая, чтоб они оставили его в России. Стены комнат колонии оклеены пёстрыми плакатами, диаграммами и рисунками детей на различные героические темы.
– Ну, это – так себе, – правильно сказал о картинках один пионер. Да – «так себе». На одной из них оранжевые облака похожи формой на французские булки, зеленовато-синие деревья – на малярные кисти, но голубые пятна между облаков, золотистый песок и всё вместе сделано очень гармонично по краскам. И так всегда, всюду, где я видел детей, сверкали искорки талантливости.
Показывали мне дети «живую газету», – ряд маленьких пьес, написанных хорошим, лёгким стихом, – автор стихов – один из признанных поэтов, не помню кто. «Передовая статья» – пионерка, отлично декламировала стихи о необходимости культурной работы в деревне. Затем группа девушек бойко разыграла статью о пользе яслей, одна из девиц, исполнявшая роль деревенской бабы, которая не понимает возможности общественного воспитания детей, обнаружила неоспоримый комический талант. Следующая пьеса-песня рассказывала о заразительности туберкулёза, и так была разыграна вся «живая газета», с весёлым «фельетоном», со смешной «хроникой». Всё это под звуки пианино, и всё сделано так, что дети незаметно для себя с горячим увлечением подходят к запросам действительности, учатся сознательному отношению к жизни огромной своей страны.
Показывали мне пионеры «10 Октябрей», интересное стихотворение для декламации. «Октябри» были одеты в шишаки красноармейцев, вооружены копьями и щитами и от первого до десятого являлись один за другим всё более крупными. Ребята отлично умеют декламировать хором, прекрасно, легко и свободно двигаются под музыку. Они здоровы, веселы, и всё, что они делают, искренно увлекает их.
Пионеров я видел сотни в Москве, на Украине, на Кавказе, на Волге. Прекрасное впечатление вызывают они. За пять месяцев только один раз дети напомнили мне старую Русь. Это было на улице села Морозовки, шёл мальчик лет десяти, а другой, однолеток, сидел на крыльце, и вот между ними разыгрался очень знакомый, очень старый и почти аллегорический диалог:
– Миша, ты – куда?
– Я – никуда. А ты – куда?
– И я – никуда.
– Тогда – идём вместе.
И, как будто вспомнив, разыграв старый анекдот из детской книжки, молча, медленно пошли в поле.
Пионеры хорошо знают, куда им нужно идти.
Совершенно неоспоримо, что у нас, в Союзе Советов, за десять лет очень хорошо развилось сознание ответственности пред детьми, об этом лучше всего говорит факт понижения смертности детей до пятилетнего возраста, здоровье шести– двенадцатилетних и «отроков». Невозможно отрицать и тот факт, что, несмотря на жилищную тесноту в городах, – бытовые условия жизни детей значительно улучшены. С первых же дней рожденья о них начинают разумно заботиться. Ясли, детские сады, гимнастика, экскурсии – всё это, разумеется, должно дать и даёт отличные результаты. Иногда кажется, что дети развиты не в меру их возраста. Но это кажется лишь в те минуты, когда, вспоминая однообразие прошлого, забываешь о непрерывном потоке новых «впечатлений бытия».
Организованное и правомощное участие в общественных праздниках действует на разум и воображение детей, разумеется, сильнее, чем действовало на «бывших детей» подневольное участие в церковных службах, крестных ходах и военных парадах «царских дней». Место чудес, о которых отцам и матерям – «бывшим детям» – рассказывали бабушки и дедушки, заняли действительные, доступные наблюдению чудеса, ребёнок видит их и знает, что эти чудеса создаёт его отец. Это отцы устроили громкоговорители радио на площадях городов, в квартирах, в сельских клубах, в избах-читальнях. Отцы летают по воздуху на машинах, сделанных ими же, – дети знают это, они были на фабрике аэропланов, на автомобильном заводе, на силовой станции.
Всё, что возбуждает мысль и воображение ребёнка, делается не какими-то неведомыми силами, а вот этой тяжёлой милой рукой, которая сейчас гладит голову своего октябрёнка или пионера. В школе ему, октябрёнку, понятно рассказывают о том, как просты все чудеса и как медленно, с каким трудом отцы научились делать их. Уже скучно слушать о «ковре-самолете», когда в небе гудит аэроплан, и «сапоги-скороходы» не могут удивить, так же как не удивит ни плавание «Наутилуса» под водой, ни «Путешествие на луну», – дети знают, видят, что вся фантастика сказок воплощена отцами в действительность и что отцы совершенно серьёзно готовятся лететь на луну. Отец может рассказать о героических битвах Красной Армии более интересно, чем бабушка или дед о подвигах сказочных богатырей, и может рассказать о своих подвигах партизана, в которых чудесного не меньше, чем в любой страшной сказке. Действительность развёртывается пред детьми не как сложнейшая путаница непонятных явлений, противоречивых фактов, а как наглядный процесс работы отцов, которые, разрушая отжившую действительность, создают новую, в которой дети будут жить ещё более свободно и легко.
Я не против фантастики сказок, они – тоже хорошее, добротное человеческое творчество, и, как мы видим, многими из них предугадана действительность, многими предугаданы и те изумительные подвиги бесстрашия, самоотречения ради рабочего классового дела, о которых рассказывают книги, посвящённые описанию классовой войны 18–21 годов. Нет, я не против героической фантастики старых сказок, я – за создание новых, таких, которые должны перевоспитать человека из подневольного чернорабочего или равнодушного мастерового в свободного и активного художника, создающего новую культуру.
На пути к созданию культуры лежит болото личного благополучия. Заметно, что некоторые отцы уже погружаются в это болото, добровольно идут в плен мещанства, против которого так беззаветно, героически боролись.
Те отцы, которые понимают всю опасность такого отступления от завоёванных позиций, должны хорошо помнить о своей ответственности пред детьми, если они не желают, чтоб вновь повторилась скучная мещанская драма разлада «отцов и детей», чтоб не возникла трагедия новой гражданской распри.
III
В 17 году, в Петрограде, около цирка «Модерн», после митинга, собралась на улице толпа разношёрстных людей и тоже устроила митинг. Преобладал в толпе мелкий обыватель, оглушённый и расстроенный речами ораторов, было много женщин – «домашней прислуги». Человек полтораста тесно сгрудились в неуклюжее тело, а в центре его – десяток солдат, они сердито покрикивали на одного из своих товарищей, рослого, бородатого, в железном котелке на голове, с винтовкой за острым плечом. Лицо у него простое, очень плоское, нос широко расплылся по щекам, синеватые глаза выпуклы. Железный котелок, приплюснув это лицо, сделал его немножко смешным. Правая рука – на загрязнённой и скрученной перевязи, но ладонь её свободна, и пальцы непрерывно шевелятся на груди, почёсывая дряхлую, вытертую шинель.
Когда на него кричало несколько голосов сразу, он молчал, прижимая левую ладонь к бороде, закрывая рот, а когда вокруг становилось потише, он, поглаживая ладонью приклад винтовки, говорил внятно, деловито и не волнуясь:
– Что же, я сам – крестьянин, только вижу, что рабочие понимают свой интерес лучше мужиков. И жалости к себе у рабочего меньше…
Растолкав солдат, к нему продвинулась большая, краснощёкая женщина и сказала:
– Де-зер-тир ты! И все вы – дезер-тиры!..
Он отмахнулся от неё, точно от мухи, и продолжал тоном размышляющего:
– Мужик побунтует – на коленки становится, прощенья просит, а рабочий в тюрьму идёт, в Сибирь. В пятом году здесь тыщи рабочих перестреляли, а – сколько по всей Россеи, в Сибири – счёту нет.
Снова прикрыв рот, как бы затыкая его бородою, он подождал, когда озлобленные люди выкричались.
– Я это не в обиду сказал, а потому что рабочие-то, которые поумнее, идут за ними, за большевиками…
На него снова закричали десятком голосов, он снова помолчал, затем, возвысив голос, упрямо продолжал:
– Это всё враньё. Германец – тоже солдат, а солдату солдата купить нечем…
Тут кто-то согласился с ним:
– Верно…
– И насчёт большевиков – враньё. Это потому врут, что трудно понять, как это люди, против своего интереса, советуют рабочим и крестьянству брать власть в свои руки. Не бывало этого, оттого и непонятно, не верится, на ихнее горе…
– И – врёшь. Горе не ихнее, а – наше! – крикнул какой-то собственник горя.
– Они говорят правильно, действительно так выходит, что мы сами себе враги, – говорил солдат, похлопывая ладонью по прикладу винтовки. – Вот эту вещь, оружие, может быть, зять мой сделал, он в Туле, на ружейном заводе. А дядя мой, может, железо для неё добыл. Вот какое дело. Теперь глядите: может, нам из этих винтовок приказано будет по народу стрелять, как в пятом году. А для чего?
Он выпрямился, передвинул котелок на затылок, вытер ладонью потный лоб.
– Для защиты глупости нашей, нищеты, вот для чего. Из какого интереса три года с германцами воюем? Понимаете вы это?
Люди, – одни ругаясь, другие молча, – отходили прочь, но он, как бы не замечая этого, глядя прямо перед собой, говорил всё более густо и крепко:
– И выходит, что большевики-то правильно советуют: пакость эту надо искоренить, – безвинное пролитие крови и разор жизни. Никто, кроме их, этого не советует, хоть все начали говорить с нами ласково. А искоренить можем одни мы, рабочий народ. Шабаш, и – больше ничего. Надо понять, что мы господам не прислуга, а кормильцы, и довольно натравливать нас на свою же кровь-плоть.
Тут солдат этот начал говорить понизив голос до рычания, надвигаясь грудью на людей, размахивая рукою. Вокруг него стало просторнее, и я спросил: откуда он?
– А тебе на что знать? – грубо ответил он и, тяжело топнув ногою, сказал: – Я – вот с этой самой земли, – ну? Солдат, как видишь. Был на японской войне, вот и теперь тоже воевал, а – больше не желаю. Разбудили, проснулся. И я тебе, господин в шляпе, прямо скажу: землю мы обязательно в свои руки возьмём, – обязательно! И всё на ней перестроим…
– Круглая будет, как арбуз, – насмешливо вставил другой господин, в кепке.
– Будет! – утвердил солдат.
– Горы-то сроете?
– А – что? Помешают, и горы сроем.
– Реки-то вспять потекут?
– И потекут, куда укажем. Что смеёшься, барин?
Насмехался плотненький, круглолицый человек с чёрными усами.
Солдат схватил его за плечо, встряхнул и сказал в лицо ему:
– Дай срок, образумится народ, он тебе, дураку, такое покажет, что в пояс поклонишься.
И, оттолкнув господина в кепке, солдат твёрдым шагом вышел из поредевшей толпы.
Дома я записал эту сцену так, как воспроизвожу её теперь здесь. Я берёг её, надеясь использовать в конце книги, давно задуманной мною. Мне для конца книги очень дорог и важен этот солдат, в котором проснулся человек – творец новой жизни, новой истории. В моей панихиде прошлому он должен был петь басом. Если он жив, не погиб на фронтах гражданской войны, он, вероятно, занят каким-нибудь простеньким делом наших великих дней.
Вспомнил я о нём на Днепрострое, и три дня, прожитые мною там, образ его неотступно сопутствовал мне, как бы спрашивая:
«Ну – что? Верно я говорил?»
Да, он говорил верно. На Днепрострое воля и разум трудового народа изменяют фигуру и лицо земли. Десятки и сотни рабочих, просверливая камень берегов Днепра электрическими свёрлами, взрывают древнюю породу жидким воздухом, другие десятки переносят, перевозят с места на место сотни тысяч кубометров земли, землю выкусывают железные челюсти экскаваторов, она кажется лёгким прахом под руками коллективного человека, который строит для себя новую жизнь. Когда видишь, как смело и просто обращается с нею обыкновенный рабочий, маленький человечек, как покорно подчиняется она его разумной силе, – детски наивной кажется древняя сказка о Святогоре-богатыре, который не мог одолеть «тяги земной». Эта сказка весьма устрашала безнадёжной своей мистикой любителей пофилософствовать о таинственных силах природы и слабости человека перед ними. Устрашались, чтоб успокоиться.
Стиснутый с обоих берегов железными плотинами, бушует Днепр, но сердитый плеск его волн о железо и камень не слышен в скрежете свёрл, в ударах молотов по гулкому железу, в криках рабочих, в этом мощном звуковом «сырье». Мне кажется, что люди скоро уже разложат это разнозвучное сырьё на ноты, гармонизируют его, создадут героические симфонии.
Стальные жала свёрл впиваются в камень, наполняя воздух странно сухим шумом, издали этот шум звучит, точно одновременное пение множества басовых струн виолончели. Гулко и строго ритмически падают удары американского крана, забивая «шпунт». Невольно вспоминаешь слова Александра Блока: «Культура есть музыкальный ритм». «Дух музыки соединился отныне с новым движением, идущим на смену старого».
Здесь, любуясь дерзкой работой людей, всё время вспоминаешь прошлое, и это очень помогает правильной оценке настоящего.
Среди скал, разодранных взрывами, коренастый парень, густо напудренный пылью, сверлит камень, действуя силою, от которой руки и плечи его непрерывно дрожат крупной дрожью. Когда я взялся за ручки сверла, меня встряхнуло, как маленького ребёнка, встряхнуло не только потому, что я коснулся молниеносной силы, но и потому, что силою этой владеет девятнадцатилетний крестьянин Смоленской губернии – человек, пред которым, вероятно, полстолетия интереснейшей жизни и работы. Я, конечно, завидую ему, но и рад за него. Эта радость естественна: измеряя время не только годами моей личной жизни, я не могу забыть, что жизнь моя началась при огне лучины и сальной свечи. А также я хорошо помню, что в 96 году, когда по улицам Нижнего Новгорода пошёл первый вагон трамвая, такие парни, как этот, – тоже смоленские землекопы, – стремглав разбежались прочь от «чёртовой кареты».
Дать общую картину всей работы на Днепрострое я не в силах. Я прожил там трое суток – слишком мало для того, чтоб достаточно ярко нарисовать картину грандиозного труда. Там очень много такого, что я видел впервые за мою жизнь, и уже слишком много стёрто, уничтожено того, что я видел сорок лет тому назад. Тогда я ночевал тут на берегу Днепра против острова Хортицы, на тёплых камнях. Вечером долго беседовал с меннонитом [27]27
протестантский сектант – Ред.
[Закрыть], на которого мне указали как на человека великой мудрости.
– Много вас таких шляется по земле, – сказал мне этот мудрец, и это было самое верное из всего, что говорил он, маленький, сухонький, заласканный людьми до усталости и даже как будто до презрения к ним.
Думаю, что в то время ещё не был изобретён умный и послушный американский кран, которым теперь забивают железные «шпунты» в каменное дно бешеного Днепра. Тогда в порту Феодосии били сваи «вручную», с копра. Тогда не существовал экскаватор, железные пригоршни которого черпают землю и мелкий камень легко, точно воду. Машина эта роет шлюз; ею удивительно ловко управляет чёрный, масленый человек, вот этот – действительно мудр. Из глубокого котлована огромные насосы выкачивают воду, круглые пасти труб переливают её в Днепр. Когда смотришь на толстые струи воды, кажется, что не из реки, а из земли вытягивают её жилы. Сотни людей сдирают с земли толстую каменную кожу, и видишь эту бесплодную землю поистине в руках людей.
День на Днепрострое начинается взрывами, они же и заканчивают день. У меня недурная зрительная память, и мне странно видеть, как значительно, за несколько часов работы, изменились контуры берегов. И странно знать, что камень взрывают жидким воздухом, это не только странно, а и очень весело.
В 87 году меня в Казани судил – по «14 правилу святого Тимофея, епископа александрийского», – церковный – «духовный» – суд, какой-то иеромонах, священник и соборный протоиерей Маслов.
Присудили меня к «эпитимье», не помню, в какой форме, кажется, на сорок ночей молитвы в Феодоровском монастыре. Я отказался подчиниться постановлению суда. Тогда иеромонах, старичок с зелёными глазами, упорно и грозно начал доказывать мне, что я – вор, пытался украсть жизнь, принадлежащую царю, хозяину моему земному, а душу, принадлежащую богу, отцу моему небесному, хотел предать врагу его – сатане. Я сказал, что считаю себя единственным законным хозяином жизни и души моей. Иеромонах крикнул:
– Молчи, безумец! Что – дерзкие слова твои? Воздух! Закон же церкви – камень.
Видя, как воздух, сжатый до состояния жидкости, холодный, но жгучий, точно расплавленный металл, легко взрывает могучую, древнюю породу, я не мог не вспомнить слова иеромонаха.
На моих глазах была взорвана огромная скала – Богатырь, если не ошибаюсь. Мы стояли в двух сотнях шагов от неё, когда она несколько раз глухо охнула, вздрогнула, окуталась белыми облаками; странно быстро растаяли эти облака, а скала показалась мне шире, ниже, но общая форма не очень заметно изменилась, только трещины стали обильнее, глубже. Я был удивлён, не заметив ни одного, даже маленького, камешка, взброшенного на воздух.
– Это и не требуется, – объяснил мне один из строителей, инженер. – Зачем терять энергию бесплодно? Мы нагружаем заряд до максимума его силы, и вся она тратится на внутреннее разрушение породы, а на бризантное размётывающее действие взрыва не остаётся ничего.